– Хребет трещит, а все упорствуешь? Сказывай, вор, пособников, заводчиков, супостатов государя!
Подвешенный кричит из последних сил:
– Дьявол! Все сказал…
– Заплечный, должно, с поноровкой твой кнут? Подкинь-ка огню, огонь – дело правильное.
Помощник палача накидал дров на железный заслон под дыбой. Палач вынул давящее книзу бревно. Густой дым скрыл от глаз дьяков и боярина пытаемого. Пламя загорелось, стало лизать ноги казака. Запахло горелым мясом. Пытаемый стонал, скрипел зубами шибче и шибче, потом зубы начали стучать, как в сильной лихорадке. Шлепая рукой в иршаной рукавице о стол, Киврин, воззрясь на пытку, шутил:
– Оттого и мужик преет, что государева шуба ладно греет. Заплечный, кинь в огонь клещи – побелеют, срежь ему тайной уд, да и ребра ломать придетца!
На огне зашипели брызги крови…
Палач сказал:
– У пытошного, боярин, нижним проходом бьет кровь!
– Ослабь дыбу, мастер? Отдох дай… Изведетца скоро, не все скажет. Ты крепко на бревно лег – порвал черева, ну и то – не на пир его сюды звали. Да, вот, дьяки, был ли поп ему дан, когда вели?
Встал дьяк в синем кафтане.
– Боярин, когда пытошного ввели во Фролову, поп к нему подходил, да пытошный, Иван Разя, лаял попа, и поп ушел!
– Ну, не надо попа, без попа обойдетца!
Пытаемый снят с дыбы, лицо черное; шатаясь на обожженных ногах, с трудом открывая глаза, слабым голосом сказал, как слепой, поводя и склоняя голову не в ту сторону, где под рогожами лежал Разин второй:
– Стенько! брат! У гроба стою, упомни меня…
– Не забуду, Иван, прости!
Киврин, сбросив на стол рыжий колпак, крикнул, скаля редкие зубы:
– И Стеньку честь окажем не мене! Стрельцы, отведите другого рядом – опяльте в кольца.
Захватив факел, четверо стрельцов отвели Степана Разина в пустое, рядом с пытошной, отделение башни, сбили с рук колодки. Из-под кровавых бровей Разин вскинул глаза на стрельцов:
– Всем, кто пес боярский, заплачу щедро!
Стрельцы распялили руки Разину по стене, вдели их в железные кольца, на шею застегнули на цепи ременное ожерелье с гвоздями:
– Сказывали – удал лунь, да птицы вольной ему не клевать!
Из головы от удара кистенем все еще сочилась кровь, пачкала лицо, склеивала глаза.
– Тряпицу ба, что ль, кинуть на голову – ведь человек? – сказал один стрелец с цветным лоскутом на бараньей шапке.
Другой сказал начальнически:
– До пытки выживет, а дале – боярин!
– Живучи эти черкасы, – прибавил третий.
Четвертый стрелец с факелом молчал. Со стены текло, от холода каменела спина. Вися на стене, упираясь ногами в каменный пол, Разин метался, пробуя сорваться, и выдернул бы из стены крючья с кольцами, да на больной от ременной петли шее вновь была крепкая, хотя и нетугая, петля – она при каждом движении головы колола гвоздями. Каменные толстые стойки без дверей мешали ему видеть, что делали палачи с братом.
Лишь слышал Степан, как шипело от каленых щипцов, пахло горелым мясом, слышал треск костей и понимал, что ломают ребра Ивану. Слышал стоны и вопрошающий мертвый голос:
– Скажешь ли, вор, пособников?
– Скажу одно… умираю…
– Тако все! Заплечный, нажги кончар, боди черева. Пишите, дьяки:
«Вор, Ивашка Разя, клял воевод, бояр и грозился новым бунтом, в пытке был упорен, заводчиков сказать не хотел и, пытанный накрепко, пытки не снес».
– Верши, заплечный! Вот ту – жги…
Раздался протяжный стон. Прикованный к стене Разин слышал, как загремело железо заслона и грузное скользнуло под пол.
– Стрельцы, мост спустить! Кончим, помолясь богу. Устал я, да и за полуночь буде… – И тот же мертвый голос продолжал: – Заплечный, бери кафтан: одежда казненного завсегда палачу, не от нас иде…
– Рухледь, не стоит того, боярин, чтобы с полу здымать!
– Богат стал? Ну, твой помощник не побрезгает, заберет. Тушите огни.
11
Полная мыслями о госте, что утром рано покинул ночлег, Ириньица, качая люльку, пела:
Разлучили тебя, дитятко,
Со родимой горькой матушкой.
Баю, баю, мое дитятко!
Во леса, леса дремучие
Угонили родна батюшку…
Баю, баю, мое дитятко!
Вырастай же, мое дитятко,
В одинокой крепкой младости.
Баю, баю, мое дитятко!
У тебя ль да на дворе стоит
Новый терем одинехонек —
Баю, баю, мое дитятко!
За дверями шаркнуло мерзлой обувью, звякнуло железо; горбун, убого передвигаясь, спустился в горенку.
– И песню же подобрала, Ириха…
– Не ладно поется, дедко?.. На сердце тоска, – и запела другую:
Ох, ты, котенька, коток,
Кудревастенький лобок!
Ай, повадился коток
Во боярский теремок.
Ладят котика словить,
Пестры лапки изломить!
– Вишь, убогой, эта веселее?
Горбун снял с себя шубное отрепье, кинул за лежанку, снял и нахолонувшее железо. Бормотал громко:
– Пропало наше, коли народ правду молыт… Помру, не увижу беды над боярами, обидчиками… худо-о…
– Что худо, ворон?
– Да боюсь, Ириха, что нашего котика бояры словили…
– Опять худое каркаешь?
– Слышал на торгу да коло кремлевских стен.
Ириньица кинулась к старику, схватила за плечи, шепотом просила:
– Что, что слышал? Сказывай!
– Ишь, загорелась! Ишь, пыхнула! Дела не сделаешь, а гляди, опять в землю сядешь, как с Максимом мужем-то буде. Не гнети плечи…
– Удавлю юрода – не томи! Максим, не вечером помянуть, кишка гузенная, злая был, – что же чул?
– Чул вот: народ молыт – гостя Степана привезли к Фроловой на санях, голова пробита… Стрельцы народ отогнали, а его-де во Фролову уволокли.
– Не облыжно? Он ли то, дедко?
– Боюсь, что он. На Москве в кулашном бою хвачен… «Тот-де, что в соляном отаман был, козак…»
– В Разбойной – к боярину Киврину?
– Куды еще? К ему, сатане.
Ириньица заторопилась одеваться, руки дрожали, голова кружилась – хватала вещи, бросала и вновь брала. Но оделась во все лучшее: надела голубой шелковый сарафан на широких, низанных бисером лямках, рубаху белого шелка с короткими, по локоть, рукавами, на волосы рефить[92], низанную окатистым жемчугом, плат шелковый, душегрею на лисьем меху. Достала из сундука шапку кунью с жемчужными кисточками.
– Иссохла бы гортань моя… Ну, куда ты, бессамыга[93], с сокровищем идешь?
– В Разбойной иду!
– Волку в дыхало? Он тя припекет, зубами забрякаешь.
– Не жаль жисти!
– Того жаль, а этого не?
Ириньица упала на лавку и закричала слезно:
– Дедко, не жги меня словом! Жаль, ох, спит, не можно его будить, а разум мутится.
– Живу спустят – твоя планида, а ежели, как мою покойную, на козле? Памятуй, пустая голова с большим волосьем!..
– Дедо, назри малого… Бери деньги из-под головашника… Корми, мой чаще, не обрости Васютку…
– Денег хватит без твоих. Ой, баба! Сама затлеешь и нас сожгешь…
12
Спешно вошла по каменной лестнице, пахло мятой, и душно было от пара. На площадке с низкой двухстворчатой дверью в глубине полукруглой арки встретил Ириньицу русобородый с красивым лицом дьяк в красном кафтане, в руке дьяка свеча в медном подсвечнике.
– Пошто ты, жонка?
– Ой, голубь, мне бы до боярина.
– Пошто тебе боярин?
Дьяк отворил дверь. Ириньица вошла за ним в переднюю светлицу боярина. Белые стены, сводчатые на столбах; столбы и своды расписные. По стенам на длинных лавках стеганые красные бумажники[94], кое-где подушки в пестрых наволочках, в двух углах образа. Сверкая рефитью, жемчугами, поклонилась дьяку в пояс:
– По Разбойному, голубь, тут, сказывают, иман молодой казак – лицо в шадринках, высокий, кудревастый…
– Пошто тебе лихой человек?
– Ой, голубь! Сказывают, голова у него пробита, а безвинной, и за что?
– Знаешь боярина, жонка, – на кровь он крепок… Битье твое челом не к месту – поди-ка в обрат, покудова решетки в городу полы. Жалеючи тебе сказываю… Больно приглянулась ты мне.
Ириньица кинулась в ноги дьяку, заплакала. Дьяк поставил свечу на пол, поднял ее, она бросилась ему на шею.
– Голубь, что хошь проси! Только уласти боярина…
– Перестань! – сказал дьяк, отводя с шеи ее руки. – Глянет кто – беда, а любить мне тебя охота… Сказывай, где живешь?
– Живу, голубь, за Стрелецкой, на горелой поляне, за тыном изба, в снегу…
– Приду… а ты утекай, не кажись боярину, не выпустит целу, пасись, – шептал дьяк и гладил Ириньице плечи, заглядывая в глаза. – И где такая уродилась? Много баб видал, да не таких.
– Скажи, голубь, правду – уловлен казак?
– Знай… не можно о том сказывать… уловлен… Степан? Разя?
– Он, голубь! Пусти к боярину, горит сердце…
– Не ходи – жди его, он в бане…
– Не могу, голубь мой! Пусти, скажи где?
Дьяк махнул рукой, поднял свечу с пола.
– С ума, должно, тебя стряхнуло? Поди, баня ту – вниз под лестницей… Завернешь к левому локтю, дойдешь до первой дверки – толкнись, там предбанник… Ой ты, малоумная баба!
Ириньица, бросив в светлице душегрею, шапку, сбежала по лестнице, нашла дверь. На полках предбанника горели свечи в медных шандалах. На широкой гладкой лавке лежали зеленый бархатный полукафтан и розовая мурмолка с узорами.
Из бани мертвый голос выкрикнул:
– Тишка, где девки? Эй!
Ириньица приоткрыла дверь, заглянула в баню – на полке желтело угловато-костлявое что-то, с кривыми, тонкими пальцами ног. От фонаря, висевшего на стене, блестел голый череп. «Все одно, что покойника омыть», – почему-то мелькнуло в голове Ириньицы; она ответила:
– Что потребно боярину – я сполню!
– Э, кто ту? Сатана! Да мне и девок не надо – лезь, жонка, умой старика… утри!
Ириньица быстро разделась до рубашки, не снимая сетки с волос, встав на колени на ступеньку полка, привалилась грудью к желтому боку.
– Мочаль… мочаль! Разотри уды моя… Э-эх, и светлая!.. Дух от тебя слаще мяты! Откуда ты, жено? Ой, спасибо…
В предбаннике завозились шаги.
Боярин крикнул:
– Тшыка, не надо никого – один управлюсь!
– Добро, боярин! – Шаги удалились.
– Скинь рубаху, жонка!
Ириньица сняла отсыревшую от пота рубаху, снова намылила мочалку, а когда нагнулась над стариком, он впился тупыми зубами в ее правую грудь.
– Ой, боярин, страшно мне!
– Чего страшиться? Не помру. Робя кормишь? Молоко…
– Большой уж – мало кормлю.
Холодные руки хватали горячее тело.
– Черт, сатана, оборотень! – бормотал старик, и лысая голова с пеной у рта билась о доски полка. Ириньица подсунула руки, отвернула лицо – голова перестала стучать, билась о мягкое тело. – Добро! Убьюсь, поди… не тебе… мне страшно – мертвый хочу любить!.. Прошло время… время… Укройся – не могу видеть тебя! Боюсь… кончусь – тебя тогда усудят.
Подхватив с полу рубаху, Ириньица ушла из душного пара в предбанник, оделась и ждала. Боярин слез с полка. Она помогла войти в предбанник. Заботливо обтерла ему тело рушником, бойко одевала. Он кашлял и тяжело дышал. Шел, обхватив ее талию рукой, говорил тихо с удушьем:
– Сердце заходитца! Должно, скоро черту блины пекчи.
Она привела его в светлицу, подвела к лавке, положила головой на подушку, закинула на бумажник ноги, покрыла его ноги своей душегреей. Боярин дремал, она сидела в ногах, очнулся – попросил квасу. Дьяк в красном кафтане стоял с опущенной головой, прислонясь спиной к стойке дверей. По слову боярина сходил куда-то, принес серебряный ковш с квасом; боярин отпил добрую половину, рыгнул и, передавая ковш дьяку, сказал:
– Дай ей – трудилась! Эх, Ефимко, кабы моложе был, не спустил бы: диамант – не баба.
Дьяк молча поклонился.
Боярин спросил:
– Что хмурой, спать хошь?
– Недужится, боярин, чтой-то…
Ириньица глотнула квасу – отдала ковш.
– Поди спи, мы с жонкой ту рассудим, что почем на торгу.
Дьяк ушел.
– Ну-ка, жемчужина окатистая, сказывай, пошто пришла? Не упокойников же обмывать; поди, свой кто у нас, за ним?
Ириньица сорвалась с лавки, кинулась на колени.
– Низко и слезно бью тебе, боярин, челом за казака, что нынче в Разбойной взят… Степаном…
– А! – Боярин сел на бумажнике и скорее, чем можно было ждать, опустил ноги на пол. На мертвом лице увидала Ириньица, как зажглись волчьи глаза. – Разя? Степан?
– Он, боярин!
– Кто довел тебе, что он у нас, – дьяк?
– Народ, боярин, молыт, по слуху пришла к тебе…
– Ты с Разей в любви жила?
– Мало жила, боярин!
– Тако все? А ведомо тебе, жонка, что оный воровской козак и брат его стали противу бога?
– То неведомо мне, боярин!
– Сядь и сказывай правду. Ведомо ли тебе, что Степан Разя был отаманом в солейном бунте?
Ириньица, склонив голову, помолчала, почувствовала, как лицо загорелось.
– Знаю теперь – ведомо!
– То прошло, боярин!
– Подвиньсь! – Боярин снова лег, протянул ноги и, глядя ей в лицо, заговорил. – Был сатана, жонка, и оный сатана спорил с богом… А тако: сатану бог сверзил с небеси в геенну и приковал чепью в огнь вечный. Кто противу государя-царя, помазанника божия, тот против бога. Рази, весь их корень воровской, пошли против великого государя, и за то ввергли их, как бог сатану, в огнь… Ты же, прилепясь телом к сатане, мыслишь ли спастись? Да еще дерзновение поймала придти молитца за сатану?.. То-то ласковая да масленая, как луковица на сковороде. Ну што ж! Ложись спать, а я ночью подумаю, что почем на торгу… Эй, Ефимко, дьяк!
На голос боярина вышел из другой половины светлицы русый дьяк.
– Сведи жонку в горенку, ту, что в перерубе! Завтра ей смотрины наладим… В бане была, да худо парилась…
– Мне бы к дому, боярин! А я ранехонько бы пришла.
– Хошь, чтоб по дороге лихие люди под мост сволокли да без головы оставили? Мы тебе голову оставим на месте… По ребенку нутро ноет? Ребенок от Рази?
– Да, боярин!
– Дьяк, уведи ее!
Дьяк сурово сказал:
– Пойдем-ка, баба!
Дьяк был в красном, шел впереди, широко шагая, держа свечу перед собой. Ириньица подумала:
«Как палач!»
В узкой однооконной горнице стояла кровать, в углу образ – тонкая свеча горела у образа.
– Спи тут!
Дьяк поставил свечу на стол и, уходя, у двери оглянулся. Поблескивали на плечах концы русых волос. Глаз не видно. Сказал тихо:
– Пала на глаза – уйдешь ли жива, не ведаю… Сказывал…
– О голубь, все стерплю!
Дьяк ушел. Ириньица зачем-то схватила свечу, подошла к окну: окно узкое, слюдяное в каменной нише, на окне узорчатая решетка, окно закрыто снаружи ставнем. В изогнутой слюде отразилось ее лицо – широкое и безобразное, будто изуродованное.
– Ой, беда! Лихо мое! Васенька, прости… А как тот, Степанушка, жив ли?.. Беда!
Потушила свечу, стала молиться и к утру заснула, на полу лежа.
13
Снилось Ириньнце, кто-то поет песню… знакомую, старинную:
Ей не много спалось,
Много виделося…
Милый с горенки во горенку
Похаживает!
И тут же слышала – гремят железные засовы, с дверей будто кто снимает замки, царапает ключом, а по ее телу ползают черви. Ириньица их сталкивает руками, а руки липнут, черви не снимаются, ползут по телу, добираются до глаз. Проснулась – лежит на спине. Перед ней стоит со слюдяным фонарем в руках, в черной нараспашку однорядке боярин в высоком рыжем колпаке. Волчьи глаза глядят на нее:
– А ну, молодка, пойдем на смотрины…