– Дуй с пушек по городу от подошвенного и головного боя[140]!
– Ждите ужо! Где голова?
– Сказано – пьет!
– Тащите – каков есть. Эй, голову, Я-а-цына дайте на башню-у!
Голоса яицких стрельцов покрыл один, снова слышали тот голос и город и струги у берега моря:
– Гой, соколы! У ворот учредить караул из наших – никого не впущать и не выпущать за город без заказного слова!
– Чу-е-ем, ба-а-тько-о!
5
В голубой, расшитой шелками рубахе есаул Сукнин сидит за столом. Пьяный голова в дареном кафтане лежит на лавке, уткнув в шапку лицо.
– Убери, хозяйка, рыбьи кости, смени скатерть!
Скатерть переменили.
Сукнин прибавил:
– Долей вина в бутылку, баба, да поставь братину с медом – только не с тем, коим гостя потчевала…
– Ужли еще мало вина?
– Не слышишь? Сваты в город наехали!
– Наслушаешься вас! Ежедень у вас, бражников, свадьба альбо имянины.
– Пущай сегодня будет по-твоему – имянины… Разин Степан в город зашел.
Голова открыл широко глаза, сел на лавке.
– Федько! Ты изменник, то я давно сведал… Жди – сукин! Завтра с караулом налажу в Астрахань…
– Ой, Иван Кузьмич! Ушибся, поди, – никак с печи пал? – Сукнин спрашивал с усмешкой.
– Спал я, не отколь не свалился… И все слушал за тобой – знаю! Стеньку Разина в город ждешь – пришла тебе пора!
– Скинь-ко с плеч мою рухледь, голова!
– Кафтан твой, Федько, я взял и не отдам, – все едино по государеву указу заберут твои животы.
В сенях звякнула скоба дверей, задвигались ноги, четверо стрельцов заскочили в избу, один светил факелом.
– Голова! Пошто в город воров пустил?
– Кто? Воров? Где?
– Беги, Яцын, на площадь! Укажи, что зачинать!
– Наши сидят в угляных башнях!
Голова, как слепой, шарил на лавке шапку – его шапка и кафтан валялись на полу.
– Эй, что сидишь! Не ждет время!
Яцын поднял пьяную голову:
– Ребята! Бери вон того вора.
– Кого?
– Федьку Сукнина, сукина вора!
– Хо, дурак!
– Тьфу ты, черт!
– Пойдем! Наши ладят дуть по городу с пушек!
– А, так вы за воров? Так-то меня слушаете и государю-царю…
Стрельцы уходили. Голова кричал, встав, топал ногой:
– Пошли, изменники!
Стрельцы ушли, Яцын обернулся к хозяину, грозя кулаком:
– Федько, быть тебе, брат, за караулом нынче…
Сукнин вылез из-за стола, перекрестился широко двуперстно на темные лики икон с пылавшими лампадами, шагнул к голове, взял за воротник дареного кафтана:
– Выпрягайся, Иван, из моей рухледи! Помирать тебе в старом ладно…
Голова молчал и, казалось, не слыхал хозяина, глядел тупо, икал, силился вспомнить что-то необходимое. Он покорно дал с себя стащить малиновый кафтан. Сукнин поднял с полу одежду и шапку головы, натянул на него, пристегнул ножны без сабли.
– Поди, Кузьмич! Углезнешь от сей жизни – дедку моему бей поклон. – И вывел стрельца. Вернулся скоро.
Круглолицая, тугая, как точеная, хозяйка стояла задом к печи, держа над крупными грудями голые руки. Глаза смеялись. Сукнин подошел к ней.
– Ну и мед, баба, сварила! Дай поцолую – ах ты моя кованая! – Облапил жену сильными руками, стал целовать, громко чмокая.
– Просил какой – такой и сварила.
– С четырех кубков голова ошалел, до сей поры разума нет и пути не видит!
Есаульша засмеялась, толкнула мужа слегка от себя, сказала:
– Прилип, медовой! Ночью так не цолуешь, скорее все, да спать!
6
Стрельцы в зеленоватых кафтанах мелькали в свете факелов, теснились к башням. Разницы учинили с ними перестрелку.
С факелом в руке, с бердышом в другой сотник Моксев Петр, распахнув розовый кафтан, кричал:
– Не прети им в башни лезть, пущай! Волоки доски, ломай для – лари-и!
На площади под дрожащим огнем факелов застучали топоры, с треском и скрипом гвоздей посыпались доски, валились под ноги стрельцов и казаков товары, никто из ломающих лари не подбирал смятого богатства, лишь какие-то фигуры, похожие на больших собак, мохнатые, визжали и выли, ползая у ног разрушителей, вскрикивали женскими голосами:
– Мое-то добришко-о!
– Вот те! Вот животишки наши-и!
– Ой, пропали! Ой, окаянные! – И в охапку таскали из-под ног стрельцов в цветном платье – от ларей за хмурые дома – куски мяса, холст, материю, одежду.
Ворох досок и брусьев, натасканный, дыбился у темных враждебных башен.
Голос Мокеева забубнил трубой:
– Держи огонь! – Сотник передал стрельцу факел, схватил под мышку бревно, торцом с размаху ткнул в двери башни – запертая плотно дубовая дверь вогнулась внутрь. – А вот те еще!
Вторым ударом сорвал двери вместе со стойками, крикнул коротко и резко:
– Кидай доски в башню, запаливай их, дру-у-ги-и!
Стрельцы накидали досок внутрь подножия башен, подожгли. Из амбразур подошвенного боя пошел дым.
Разом выявилась кирпичная стена башни, порыжела от огня. Раздался залп из пушек вверху. Сверкнули саженные зубцы стены.
– Товарыщи! Плотно к стенам!
– Ништо, батько! В небо дуют, а мы их, как тараканов из щелей… – кричал Мокеев.
Двери другой башни также выломал. И в другой башне, в темноте, среди пестрых, мелких огней затрещало дерево, задымили амбразуры, широкий огонь разинул свой красный зев.
Разин хлопнул по спине Мокеева.
– Молодец, Петра!
Сотник с факелом в руке глядел вверх.
– А ну еще, браты казаки, стрельцы, киньте огню!
В выломанных дверях башен жарче и жарче пылал огонь. Над городом сверху взывали голоса:
– Казаки! Уберите огонь, сдаемси-и!..
И из другой башни также:
– Сдае-мси-и! Браты-ы!
Мокеев сказал:
– Угу! Должно, что припекло? Стащите огонь баграми, бердышами – пущай, дьявола, сойдут.
Стрельцы в светлых кафтанах посыпались из башен. Отряхивались, чихали, дышали жадно свежим воздухом.
– Эй, соколы, у правой башни накласть огню!
На голос Разина кинулись стрельцы в голубых и розовых кафтанах; держа в зубах факелы, таскали в кучу бревна и доски. Затрещал огонь – темная башня порыжела, оживилась.
– Ройте у огня яму!
Бердышами и где-то найденными лопатами рыли, – недалеко от огня зачернела яма.
– Шире, глубже ройте! – гремел голос. – Крепите плаху!
Над ямой с краю хлопнуло длинное бревно, концом в яму поперек бревна проползла толстая плаха.
– Гей, Чикмаз! Астраханец!
– Тут я, батько!
Длиннорукий стрелец приказа Головленкова в малиновом кафтане подошел к плахе.
– Свычен рубить головы?
– Москва обучит – сек!
– Скидай кафтан, бери топор!
– Чую…
– Эй вы, стрельцы яицкие, кто из вас идет к нам, а кто на тот свет хочет? Сказывайте!
К черной фигуре с упертыми в бока руками, мечущей зорким взглядом, подошел седой, бородатый стрелец, кинул шапку, склонил низко голову, ткнул к ногам атамана бердыш.
– Вот я, вольный ты орел! Молюсь тебе: спусти того, кто не хочет твоей воли, в Астрахань.
– Видал я! Ты стрелял из башни?
– Стрелял, атаман! Я пушкарь…
– К нам не сойдешь?
– Стар я, дитя! И царю-государю завсегда был поклонен, и правду вашу не знаю… Не верю в ее. Да иные есть, кто не пойдет с вами. Пусти того в Астрахань…
– Судьба! С тебя начнем. А ну, старика!
Взметнулись долы и рукава кафтанов, сверкнули зубы тут, там. Старого стрельца подхватили, распластали на плахе. Чикмаз взмахнул топором. Дрыгнули ноги над ямой – стука тела никто не слыхал, кроме атамана.
– Теперь черед голове!
Светлый над черной ямой, все еще пьяный, голова Яцын в удивлении развел тонкими руками:
– Кто меня судит? Сплю я аль не…
– Не спишь! Будешь спать, – ответил Чикмаз. Легонько и ловко сверкнул топором, голова отлетела за яму, а светлая фигура скользнула под плаху.
Кинув оружие, ряд стрельцов в светлых кафтанах, потупив глаза, шел к яме…
Сапоги и колени Чикмаза взмокли от крови. Он набирал в широкую грудь воздуха и, глядя только в затылок сунутому на плаху, рубил.
– Прибавь огню! – крикнул грозный голос.
Притихший, рассыпавшийся под синевато-черным небом взметнулся огонь, и снова ожила рыжая стена башни – по ней задвигались тени людей… К черной, растопыренной в локтях фигуре в запорожской, сдвинутой на затылок шайке, в зипуне, отливающем под кафтаном медью, жутко было приступиться – хмуро худощавое лицо, опушенное курчавой с серебристым отблеском бородой. Но один из казаков с упрямым неподвижным взором, с глубоким шрамом на лбу, синея зипуном, подошел, кинул к ногам шапку, сказал громко и грубо:
– Батько! Я тебе довольно служил, а ты не жалостлив – не зришь, сколь ты крови в яму излил?
Разин сверкнул глазами.
– Ты кто?
– А Федько Шпынь! Упомни: на Самаре в кабаке угощал, с мурзой к тебе пригонил я – упредить…
– Помню! Пошто лезешь?
– Сказываю, стрельцов жаль!
– Ведаю я, кого жалеть и когда. Ты чтоб не заскочил иной раз – гей, на плаху казака!
В дюжих покорных руках затрещал синий зипун, сверкнула вышибленная из ножен сабля. К Разину придвинулись, мотнулись русые кудри Черноярца, забелели усы и обнаженная голова есаула Серебрякова.
– Батько, не секи казака!
– Я тоже прошу, Степан Тимофеевич!
– Чикмаз, жди, что скажут есаулы!
– Батько! Ты – брат названый Васьки Уса?
– А ну, Иван! Брат, клялись…
– Казак Федько любой Ваське, и Васька Ус – удалой казак…
– То знаю!
– Васька Ус загорюет по Федьке том и, кто знает, зло помыслит?..
– Злых помыслов на себя не боюсь! А ты, белой сокол, что молышь?
– Молвлю, батько, вот: много видал я на веку удалых, кто ни огня, ни воды, ни петли не боится, кто на бой идет без думы о себе, о голове своей. Так Федько Шпынь, Степан Тимофеевич, из тех людей первый! – сказал Серебряков.
Разин опустил голову. Казаки, стрельцы и есаулы, кто знал привычку атамана, ждали: двинет ли он на голове шапку, – тогда конец Федьке. Разин сказал:
– Шапка моя съехала на затылок, и шевелить ее некуда! Отдайте казаку зипун и саблю, пущай идет.
Атаман поднял голову. Отпущенный, стараясь не глядеть на атамана, взял с земли свою шапку и спокойно, переваливаясь, зашагал в темноту.
В городе среди стрельцов у Шпыня были родственники…
Вот уж с моря на город побежали по небу заревые клочья облаков.
Чикмаз опустил топор, огляделся, размял плечи, подумал: «Эх, там еще голов много!» – но увидал, что стрельцы в осиновых кафтанах с такими же зеленоватыми лицами машут шапками, кричат:
– Сдаемси атаману-у!
– С вами идем!
Чикмаз, оглядывая лезвие топора, сказал себе:
– Сдались? То ладно? Топор рвет – затупился, а думал я валить сто семьдесят первого и еще…
7
В пятнах крови на лице и руках Разин с есаулами пришел в гости к Федору Сукнину.
Есаул расцеловал атамана.
– Вот нынче, батько Степан, будем пировать честь честью, и не в бурдюге – в избе.
– Добро, Федор, дело сделано, и, как писал ты: отсель за зипуном пойдем в море.
– Хозяйка! – крикнул Сукнин. – Ставь на стол что лучше. Ну, гости жданные, садись!
– Умыться бы, – сказал Серебряков, и за ним, кроме Разина, все потянулись в сени к рукомойнику. Хозяйские дочери принесли гостям шитые гарусом ширинки. В сенях просторных, с пятнами солнца на желтых стенах, пахло медом, солодом и вяленой рыбой.
– Широко и сыто живет Федор! – проворчал, сопя и отдуваясь от воды, Серебряков.
Умытые, со свежими лицами, вернулись к столу. Нарядная веселая хозяйка вертелась около стола, ставила кушанья; когда сели гости, разостлала на колени ширинки:
– Кафтаны не замараете! – Разину особо поклонилась, низко пригибая голову на красивой шее.
Разин встал, обнял и поцеловал хозяйку.
– Наши кафтаны, жонка, таковские! – взглянул на Сукнина. – Она у тебя, Федор, золотая…
– Кованая, Степан Тимофеевич, сбита хорошо, да не знаю, из чего сбита! Бесценная.
На столе сверкали серебряные братины, кубки, яндовы, ковши золоченые. Появились блюда с заливной рыбой, с мясом и дичью.
– Эх, давно за таким добром не сидел, а сидел чуть ли не в младости да на Москве, в Стрелецкой. Ой, время, где-то все оно? – По лицу атамана замутнела грусть…
– Ну, да будет, Степан Тимофеевич, старое кинем, новое зачинать пора, а нынче – пьем!
– Выпьем, Федор Васильевич. Мало видимся. И свидимся – не всегда вместях пируем. Пьем, хозяин! За здоровье, эй, есаулы!
Весь круг осушил ковши с водкой.
От гладкой, струганой двери по избе побежали светлые пятна: в избу зашел высокий старик Рудаков с жесткими, еще крепкими руками, сухой, с глазами зоркими, как у ястреба.
– Эй, соколы, место деду! – Есаулы подвинулись на скамье.
– Судьба! Радость мне – с кем пить довелось! Батьку моего Тимошу помнит…
– Не забываю его, атаман, и сколь мы вместях гуляли с саблей, с водкой, с люлькой в руках – не счесть. А удалой был и телом крепок, на Москву скрегчал зубами. Ну, за здоровье орла от сокола!
– На здоровье, Григорий. Грозен и я на Москву, да и Москва Разей без ведома не кидает, и иду я воздать поминки отцу… Сжили бояре со свету старика на пиру отравой, брата Ивана засекли на дыбе на моих же очах и вытолкнули из пытошной замест человека ком мяса! – Атаман стукнул по столу кулаком, сверкнул грозно глазами. – Может статься, возьмут и меня, дешево не дамся я, и память обо мне покажет народу путь, как ломать рога воеводам. Кому на Руси ладно, вольготно живется? Большим боярам, что ежедень у царя, как домашние псы, руку лижут… Вот он сотник, боярской сын, а пущай скажет – лгу ли?
Мокеев забубнил могучим голосом:
– Берут в вечные стрельцы детей боярских – и одежа и милость царская им, как нищим, а чуть бой где-либо, поспевай – конно, оружно, и за это одна матерщина тебе от воевод, и часом бой по роже… С доводом к царю кинешься, через больших бояр не пройдешь, они же оговорят, и ежели был чин какой на тебе, снимут, и бьют батоги: «за то, дескать, что государевой милостью недоволен».
Сотник легонько тронул кулаком по столу, заплясала вся посуда, пустая и с водкой.
– Да ну их к сатане, бояр и царскую милость! Противу больших бояр я, Мокеев Петруха, рад голову скласть!
– Выпьем же, Петра!
– Выпьем, батько!
Стало жарко – распахнули в сени дверь. В избу вошел стройный казак в нарядной синей куртке, черноусый, помолился на бледный огонь лампад, кланяясь атаману, сказал, махая шапкой:
– Честь и место кругу с батькой атаманом!
Хмельной Разин откинулся на стену, хмуро глядя, спросил:
– Опять ты, самаренин? Заскочил спуста или дело?
– Перво, батько, никому, как тебе, ведать ключи от города! – подошел, положил на стол ключи. – Сторожа подобрал ключи, не в ров кидать.
– То добро! За сметку твою еще скажу – слово мое есть: живой верну на Самару – невесту твою сыщу и дам! Нынче же пригляди в городу, какая баба заботна по красивом казаке… ха-ха!
– Еще, батько, вот, народ боевой к кабаку лезет – я не дал до твоего сказу шевелить хмельное… ждут!
– То ладно! Дай им, парень, кабак… Пропойную казну учти, и ежли нет целовальника – отчитайся, сколь денег?.. Коли же целовальник, бери того на караул, пущай он отчитается… Деньги занадобятся на корм войску.
– Будет справлено, батько!
– Налей казаку вина!
Налили кубок. Казак выпил неполный, сказал, беря закуски:
– Еще, батько, слово есть!
– Ну, ну толкуй – что?
– Попы для ради праздника просятся в воротную башню службу вести Петру-Павлу в приделе – пущать ли?
– Ха-ха-ха! Самаренин мой город к рукам прибрал – и то добро! Никто о хозяйстве, опричь его, не думает. – Атаман загреб рукой над столом широко воздух. – Пусти попов! Идет к ним народ поклоны бить да богу верить – пущай идет! Не мне перечить, кто во что верит, лишь бы справляли и мою службу. Пущай бьют поклоны кому хотят, – я изверился. Но молится мой народ, и я иной раз крещусь. Пусти, парень, попов!