Бороться было некому. Мокеев, взяв колонтарь, ушел к атаману. А там сверкнуло кольцо в ухе, вскочил на ноги Сережка, княжна вздрогнула от страшного свиста, закрыла руками уши.
– Помни, робята, сговор!
На крик и свист Сережки казаки вышли плясать. От топота ног задрожал корабль, заплескалась вином посуда, взревели трубы, разнося отзвуки по воде. Казалось, вместе с медными прыгающими звуками заплясали море и берег. Плясали все, кроме Разина и есаулов, даже старик Вологженин, вытолкнутый толпой, бестолково мотался на одном месте, тыча на стороны домрой. В море летели шапки. Сережка снова свистнул, покрыв звуки музыки, топот ног. Тогда, стоя на скамьях по бортам, вспыхнули зажженные ярыжками факелы. При огне от пляшущих ломались тени, опрокидываясь в ночное синедышащее море. Плясали долго, атаман не мешал. Когда кончили плясать, Разин, подняв чашу, крикнул:
– Гей, соколы! За силу Петры Мокеева все пьем!
– Пьем, батько!
– За Петру-у!
Разин позвал:
– Чикмаз, астраханец!..
– Тут я, батько!
– Иди, с нами пей!
Чикмаз подошел, Разин, чокаясь и обнимаясь с Мокеевым, сказал Чикмазу:
– Знаю! Ловок, парень, и ядрен, без слова худа, только сила Петры не наша, человечья… Чья – не ведаю… Но не человечья его сила!
Чикмаз выпил ковш вина и, утирая сивую всклокоченную бороду, сказал:
– Есть, батько, во мне такая сила, какой ни в ком нет!
– Пей, парень, еще ковш и поведай, какая та сила!
Чикмаз выпил другой ковш, снова утер рукавом кафтана бороду, сказал:
– Сила бою моего, батько, иная, чем у того, кто с тобой ходит!
– Не вразумлюсь!
– Да вот! Ежели на бочку сядет – ударю, богатырь падет, не высидеть! Пущай даже в кафтане сядет кто…
– Бахвалишь и тут! – сказал Мокеев. – Я нагой усижу, от разе што брюхо гораздо водяно?
– Усидишь – пять бочонков вина ставлю!
– Где у тя бочонки?
– Добуду! Голову на меч, а добуду у бусурман.
– Эх, ты! Стрелец, боец!
Мокеев пошел на палубу. Ярыжки с факелами обступили его. Он разделся догола и в ночных тенях, при свете факелов, казался особенно тяжелым, с отвислым животом, весь как бронза. Чикмаз, особенно торжественный, будто палач перед казнью, крикнул:
– Казаки! Сыщите отвалок для бою. С Петры выиграю вино – будем пить вместях.
Принесли отвалок гладко струганного бушприта в сажень.
– Сколь бить, голова?
– Черт!.. Не зови головой, сказывал тебе – иной я. Бей пять! Высижу больше, да, вишь, черева повисли и в брюхе вьет.
Бывший палач отряхнулся, одернул кафтан, но рукавов не засучал. С ухваткой, ведомой только ему, медленно занес над Мокеевым отвалок и со свистом опустил. Мокеев крякнул:
– Отмените бьет! Не как все, едрено, дьявол! – и все же вынес, не пошатнувшись, пять смертельных для другого человека ударов.
– Сотник Петр Мокеев выиграл! – с веселым лицом крикнул Чикмаз. – Робята! Пьем с меня вино-о… – захохотал пьяно и раскатисто, кидая отвалок.
Мокеев встал с бочки, охнул, пригнулся, шарил руками, одевался медленно и сказал уже протрезвевшим голосом, как всегда, неторопливо и кротко:
– Ужли, робята, от того бою Чикмазова я ослеп?
Ликующие победой Мокеева пьяные казаки, помогая надевать ему платье, шутили:
– Петра! Глаз не то место, чем робят рожают, – отмигаетца.
– Добро бы отмигатца, да черева огнянны, то со мной впервые!..
– Побил Чикмаза! Молодец, Петра, пьем! – громко сказал захмелевший атаман.
– Нет, батько, я проиграл свой зор.
– Что-о?
– Да не зрю на аршин и ближе…
– То злая хитрость Чикмазова?
Разин вскочил, и страшный голос его достиг затихшего берега:
– Гей, Чикмаз, ко мне-е!..
– Чую, батько! – Чикмаз подошел.
– Ты пошто окалечил моего богатыря? Не оборол! Так зло взяло? Говори, сатана, правду!
– Не впервой, батько, так играем! По сговору, не навалом из-за угла и на твоих очах…
– Ну, дьявол, берегись!
Глаза Разина метнули в лицо Чикмазу, рука упала на саблю. Чикмаз пригнул голову, исподлобья глядя, сказал, боясь отвести глаза от атамана:
– Пущай, батько, Петра скажет. Велит – суди тогда!..
– Гей, Петра!
Мокеева казаки, держа под локти, привели к Разину.
– С умыслом бил тебя Чикмаз? С умыслом, то конец ему!
– Не, батько! Парня не тронь. С добра. Ты знаешь, я сел и сам вызвался, а бил деревиной, как все…
Разин заскрипел зубами:
– Цел иди, Чикмаз, но бойся! Эй, нет ли у нас лекаря?
Подошел черноусый казак самарский, распорядчик пира.
– Тут, Степан Тимофеевич, в трюму воет ученый жид, иман у Дербени, скручен, а по-нашему говорит; сказывал, что лекарь ен…
– Кто же неумной ученых забижает? Царь твердит московскую силу учеными немчинами да фрязями. У меня они будут в яме сидеть? То не дело!
– Жидов, батько, не терплю! Я велел собаку скрутить, – ответил Сережка.
– Открутите еврея, ведите сюда: за род никого не забижаю, за веру тоже!
В длинном черном балахоне, со спутанными пейсами, в крови, грязный, без шапки подошел взъерошенный еврей, поклонился, низко сгибаясь:
– Чем потребен господарю?
Разин приказал:
– Дайте ему вина! Еды тож.
Еврею дали блюдо мяса, кусок белого хлеба и кружку вина. Мяса он не стал есть, выпил вино, медленно сжевал хлеб.
– Теперь сказывай, что можешь?
– Господарь, прошу меня не вязать… Бедный еврей никуда не побежит, честный еврей! Я могу господарю хранить и учитывать его сокровища: золото, камни еврей понимает лучше других…
– Хранители, учетчики у меня есть – мне надо лекаря.
Еврей качнул головой:
– Вай, господарь атаман, и лекарь я же…
– Ну вот, огляди его! – Разин показал на Мокеева, сидевшего с опущенной головой: – У него избиты черева – оттого ли он потерял зрение? Скажи!
– Надо, господарь, чтоб казак был голый.
Мокееву помогли раздеться. От груди до пупа его живот был синий. Еврей ощупал Мокеева, приложил ухо против сердца, сказал:
– Оденься!
– Ну, что скажешь, лекарь?.. Надолго или навсегда он потерял зор?
– Господарь, бог отцов моих Адонай умудрил меня, ему я верю, его почитаю и слушаюсь, он повел меня в Мисраим[199], и там по книгам мудрецов учился я познавать врачевание. Эллины, господарь, учили, что около пупка человека жизнь, называли то место солнечным – от схожего слова: солнце – жизнь…
– Запутано судишь, но я слушаю, говори как можешь.
– Древние мудрецы Мисраима учили тоже, что около пупка жизнь человека и смерть. Они называли это иным словом: созвездие – в том месте сплетаются жилы. Если те жилы рассечь мечом, жизнь исчезнет.
– Б…дослов! Я и без тебя знаю, что посечь черева смертно.
– Не гневайся, господарь. Поранить те жилы или избить много – опас оттого большой. Есть жилы в том месте, ведающие слух, иные ведают зрение… У казака порвана жила зрения…
– Берешься ли ты врачевать есаула?
– Врачевать, господарь, берусь! Много ли будет от врачебы моей, не знаю, да поможет мне бог отцов, берусь, атаман!
– Иди с ним в трюм. Требуй, что надо. Поможешь есаулу, я тебя награжу и отвезу, куда хочешь, на свободу… Мое слово крепко!..
– Повинуюсь господарю и благодарю!
– Гей, слушайтесь еврея! Чего потребует, давайте! Где ты, Федор?
– Чую, батько!
– Ты все справы знаешь, проводишь учет и порядок, – отведи Мокеева с евреем в чистое место, в трюме есть такое, дай еврею умыться и белую одежду дай!
Еврей поклонился атаману:
– И еще много благодарю господаря!
7
Атаман с княжной, есаулами и казаками уплыли с ханского корабля на атаманский струг. На корабле остались у караула пять человек казаков, среди них Чикмаз. В трюме Петр Мокеев с лекарем-евреем, да в услугу им два ярыжки. В синей, как бархат, мягкой и теплой тьме огней на палубе не зажигали. На корме с пищалью высокий, отменно от других, Чикмаз, старавшийся держаться в одиночку; остальной дозор на носу корабля. Казаки, приставив к борту карабины, усевшись на скамьи гребцов, курили, рассказывая вполголоса про житье на Дону и Волге. Один Чикмаз привычно и строго держал караул, возвышаясь черной статуей над бортом. Корабль тихо пошатывали вздохи моря. В синем на воде у кормы скользнуло черное. Чикмаз крикнул сурово:
– Гей, заказное слово! Или стрелю!
– Не-е-чай! – ответило внизу.
В борт, где стоял Чикмаз, стукнул крюк с веревкой, въелся в дерево. По веревке привычно ловко вползла коренастая фигура с трубкой в зубах, пышущей огнем.
– Во, не узнал! Все мекал – куды мой Федько сгинул?
– Пули не боюсь, хоша бы стрелил. – Коренастый, покуривая, встал поодаль, голова на черном широкоплечем теле повернулась на нос корабля.
– Стой ближе… не чую… – сказал Чикмаз.
Коренастый придвинулся почти вплотную, прошептал:
– А ну, досказывай про себя… Я тебе на пиру все сказал…
– Скажу и я! Ведомо ли тебе, Федор, служил я боярам на Москве в стрельцах, от царя из рук киндяки да сукно получал за послуги.
– То неведомо…
– Вот! Перевели в палачи – палачу на Москве дело хлебное: за поноровку, чтоб легше бил, ежедень рубли перепадали…
– Вишь ты!
– Да… Вскипела раз душа, одним махом кнута на козле засек насмерть дворянина, а за тое дело шибнули меня в Астрахань, вдругорядь в стрельцы… В стрельцах, вишь, обидчик был: полуголова, свойственник Сакмышева, коего нынче в Яике утопили, обносчик и сыском ведал, – рубнул я его топориком, тело уволок в воду, башку собаки сгрызли, а гляжу – мне петля от воеводы! Я к атаману… Да зрю, и здеся в честь не попадешь. Сам знаешь: вместях бились с гилянским пашой, Дербень зорили, не менее других секли армян, персов, а все без добра слова… Норов же мой таков: выслуги нет, значит, держи топор на острее… Петруха Мокеев атаману зор застит – силен, что скажешь, в Астрахани его силу ведал, да мы чем хуже его?
– За себя постоим!
– Как еще постоим! Иному так не стоять… Хмелен я был, а во хмелю особенно злой деюсь и не бахвалю – от моей руки, Федор, никто изжил… Людей кнутом насмерть клал неполным ударом… Ядрен Мокеев, да с пяти боев не стать и ему. Атаман в него, что девка, влюблен: вишь, чуть не посек, и знаю, будет в худчем гневе от Петрухиной смерти. Утечи мне надо! Без тебя утечи – в горах пропасть, что гнусу в море; в горах – знаю я – кумыки с тобой водят приятство.
– Ясырь им менял, дуваном делился.
– Тебе за твою удаль тоже невелика от атамана честь.
– Невелика? А забыл, в Яике, как и меня чуть не посек?
– Вот то оно… Пили, клялись, надумали утечи. Идешь?
– А ино как? Я только что на берегу двух аргамаков приглядел: уздечки есть, кумычана в горах седла дадут. Свинец, зелье, два пистоля и сабля запасены…
– У меня справлено тоже – пистоль и сабля. Текем, друг? По спине мураши скребут: а ну, как атаман наедет? Мокеев же в худом теле сыщется – беда!
– Куда ладишь путь?
– В Астрахань. Ныне другой, Прозоровской, воеводит, битого полуголову не сыскали…
– Я на Дон к Васе Лавреичу…
– Кто ен?
– Сказывал тебе про Ваську Уса?
– О, того держись, Федор! В Астрахани будешь, сыщи меня: в беде укрою, в радости вином напою.
Чикмаз снял с плеча пищаль, поставил к борту:
– Прости-ко, железна жонка, в Астрахани другую дадут!
Коренастая фигура, царапнув борт, стукнула ногами внизу. Высокая за ней тоже скользнула в челн. Когда черное плеснуло в ширину синевы, на носу дозорный крикнул:
– Э-эй!
– Свои… тихо-о…
– Пошто караул кинули-и?
– Проигран-ное Мо-ке-е-ву ви-но-о добы-ть!
Казаки заговорили, пошли по борту:
– Задаст им Сергей Тарануха – наедет дозор проверить!
– Чикмаз, а иной кто?
– В костях приметной, ты не познал?
– Не, сутемки, вишь…
– Федько Шпынь, казак!
– О, други, то парни удалые – вино у нас скоро будет!..
8
Трубами и барабанным боем сзывались казаки на ханский корабль. Разин сидел с Сережкой и Лазункой, пил вино на ханском ложе. Вошли к атаману Серебряков, Рудаков и новый есаул Мишка Черноусенко, красивый казак, румяный, с густыми русыми бровями. Наивные глаза есаула глядели весело, девичьим лицом и кудрями Черноусенко напоминал Черноярца. Разин сказал:
– А ну, Лазунка, поштвуй гостей-есаулов вином.
Лазунка налил ковш вина, поднес севшим на коврах внизу есаулам. Подошел самарский казак Федько, приглядчик за атаманским добром и порядком:
– Батько, Петра Мокеев подымается.
– Радость мне! Должно, полегчало ему?
– Того не ведаю – лекарь там.
Медленно, с толстой дубиной в руке, по корме к атаману шел Мокеев.
– Добро, Петра! Иди, болящий.
– Иду, Степан Тимофеевич, да, вишь, ходила становят.
– Все еще худо?
– Зор мой стал лучше, только в черевах огневица грызет.
Мокеев подошел, сел тяжело.
– Пошто в колонтаре? Грузит он тебя!
– В черевах огнянно, так железо студит мало, и то ладно…
– Лазунка, вина Петре!
– От тебя, батько, опробую, только в нутро ништо не идет.
Мокеев, перекрестясь, хлебнул из поданного ковша, вино хлынуло на ковер.
– Видишь вот! Должно, мне пришло с голодухи сгинуть.
– Что сказывает лекарь?
– Ой, уж и бился он! Всю ночь живых скокух для холоду на брюхо клал, и где столько наимали – целую кадь скокух? Мазями брюхо тер, синь с него согнал, и с того зор мой стал лучше, а говорит: «В кишках вережение есть, то уж неладно…»
Казакам, дозору на корме судна, Разин крикнул:
– Гей, соколы! Чикмаза-астраханца взять за караул.
Из дозора вышел казак, подошел, кланяясь:
– Батько, сей ночью Чикмаз утек с казаком Федькой Шпынем, дозор кинули, текли в сутемках. Сбегая, дали голос: «Что-де идем к бусурманам вина добыть!» Становить их было не мочно. Утром ихний челн нашли, взяли с берега, был вытащен до середины днища на сушу.
– И тут сплоховал! Перво – дал играть игру, кою еще под Астраханью я невзлюбил, другое – не указал палача имать тут же… В мысли держал оплошно, что-де из чужих, гиблых мест сбегчи забоитца, да про Шпыня недомекнул – бывалой пес! Горы ему ведомы, горцы, должно, знают его. Эх, сплоховал Стенько! Воры убредут без накладу. Иди, сокол!
Казак ушел.
– А не горюй, Степан Тимофеевич! Чему быть – не миновать. Сколь раз я бой на бочке высиживал, и ништо было… Тут же сел, как рыбина, – рот не запер… Игра эта тогда ладно сходит, когда человек напыжится, тогда брюхо натянуто – дуй, сколь надо… Я, вишь, перепил и обвиснул, удары ж были не противу иных.
– Эх, Петра! Не легше от того мне, что обвиснул ты. Воры убрели, и не пора нынче ногти грызть… Созвал я вас, есаулы-молодцы, вот: иные из вас ропщут, пошто я не держу слова, не посылаю послов шаху. А надо ли? Пущай круг решит: хотим мы сести на Куру-реку, то путь от Шемахи… Горы перешед, подхватит степь, тою степью в ступь коня два дни ходу… Зде Кура-река течет ширью с Москву-реку, по той реке деревни, торги есть, базары… Сказывали мне бывалые люди: тут через реку долгой паром слажен, как мост на цепи сквозной… На том перевозе купцы деньги дают с вьюка. Только сядем за шаха – на промысл гулебный нам не ходить… То еще проведал я: шах много зол на розоренье Дербени… Хан гилянской, не дождав его указу, сам наскочил. Дербень же мы наскоком разгромили. Не серчаю на Петру Мокеева и названого брата Сергея – их дело Дербень, только после ее шаху посольство не надобно. А думаю я еще разгромить берег и, укрепясь в заповеднике, перезимовать в Кизылбаше да на Куму-реку отплыть, а там уплавить на Дон.
– Посольство, батько, шаху и так не надобно.
– Вот и я решил то же, Петра.
– Вишь, шах крепко слажен с Москвой… В Астрахани был, ведал, что к шаху от Москвы, от шаха в Москву завсе гончие были: кои с товарами купцы шаха, от нас целовальники, прикащики за товарами. А ну, скажем, шах приберет нас в сарбазы, так ему тогда с Москвой сказать – прости! Знает он, какие головы казаки, а сыщики царские завсе вьют коло шаха, в уши ему злое дуют про казаков! Нет, с шахом нам не кисель хлебать…
– Ты, Петра, видишь правду, я тоже. Дума моя о том – не слать послов. Да и как кину я боярам народ русский? Кровь отца и брата не смыта – горит на мне, волков надо накормить досыта боярским мясом, и в Москве быть мне, казнить или самому казниться, а быть!