Разин Степан - Чапыгин Алексей Павлович 42 стр.


Еврей попятился, остановился.

Разин сказал:

– Он не верит? Гей, соколы, отведите без бою старика к площади – спустите.

Два казака подхватили еврея, отвели за амбары.

– Все ж таки кончить ба?

– Берегись! Узрит самовольство – смерть… Эх, атаман!

Казак, отпустив еврея, лягнул его в зад сапогом, от тяжелого пинка старик побежал, запутавшись в накидку – упал.

– Вот те, жених, свадебного киселю!..[215]

Старик, встав, отряхнул шаль, нагнулся за шапкой в песке и пошел прихрамывая. Казаки вернулись к вину. Еврей, проходя мимо персов, стоявших густой толпой на площади, крикнул:

– Иран, серкеш![216]

Из толпы тоже крикнули:

– Чухут![217]

Старик закричал уже издали:

– Серкеш – азер![218]

Толпа все больше густела. Из голубого в голубом полосатом встала персиянка, закинула за голову голые в браслетах руки, в смуглых руках слабо зазвенел бубен. Княжна, медленно раскачиваясь, будто учась танцу, шла вперед. Глаза были устремлены на вершины гор. Княжна наречием Исфагани протяжно говорила, как пела:

– Я дочь убитого серкешем князя Абдуллаха – спасите меня! Отец вез нас с братьями в горы в Шемаху… Туда, где много цветов и шелку… туда, где шум базаров достигает голубых небес – там я не раз гостила с отцом… Ах, там розы пахнут росой и медом!.. Не смейтесь, я несчастна. Лицо мое было закрыто… Серкеш, ругаясь над заповедью пророка, сдернул с меня чадру – оттого душа моя стала как убитая птица…

Танец ее не был танцем, он походил на воздушный, едва касающийся земли бег. Дозор часто менялся и был пьян. Два казака, ближних к площади, сидя на крупных камнях, били в ладоши, слушая чужой, непонятный голос, глядя на гибкое тело в шелках и танец, совсем непохожий ни на какие танцы.

– Дочь Абдуллаха-бека!

– То Зейнеб?

– Да, сам шах приказал ее взять! – перебегало по толпе.

Персиянка была уже за цепью дозора, но до площади еще было далеко. Персы не смели подойти к вооруженным казакам. Горец с седой косой, военачальник гилянского хана, запретил злить разинцев. Девушка, делая вид, что пляшет, подбрасывалась вперед концами атласных зеленых башмаков. Золотой обруч с головы упал в песок, она кинула бубен и громко закричала:

– Серкеш! Серкеш!

Сверкнув золотом в ухе, вскочил Сережка. Раздался оглушительный свист. Дремавший Разин вскочил и выдернул саблю. Свист рассеял очарование, казаки, мотаясь на бегу, поймали персиянку, подхватив на руках, унесли к пирующим. Девушка извивалась змеей в сильных руках, кричала, но голос ее хрипел, не был слышен персам:

– Трусы! Бейте их! Пьяны!

Разин кинул перед собою саблю, сел, и голова его поникла. Сережка крикнул:

– Гей, казаки! Пора царевне на струг!

Пленница рвалась, била казаков по шапкам и лицам кулаками, ломались браслеты. Казаки шутили, подставляя лица, пеленали ее в растрепавшийся на ней шелк, будто ребенка. Грубые руки жадно вертели, обнимали бунтующее тело, тонкое и легкое, посмеиваясь, передавали тем, кто ближе к челнам. А когда уложили в челн, она ослабела, плакала, вся содрогаясь.

– Ото бис дивчина!

Белыми и зелеными искрами вспыхнуло море, заскрипели гнезда весел.

К Лазунке с Сережкой казаки привели бородатого курносого перса.

– Вот бисов сын! Идет на дозор и молыт: «К атаману».

– Чого надо?

Перс протянул Сережке руку, Лазунке тоже.

– Здоровы ли, земляки? А буду я с Волги – синбирской дьяк был, Аким Митрев… Много, вишь, соскучил, в Персии живучи, по своим, да и упредить вас лажу.

– Сказывай!

– Сбег я от царя, бояр, а вы супротив их идете, и мне то любо! Зол я на Москву с царем, и мало того, что земляков жаль, еще то довожу: не роните впусте нужные головы.

– Голову беречь – казаком не быть!

– Вишь, что сказать лажу: давно тут живу – речь тезиков понимаю. Послушал, познал: с боем ударят на вас крашеные головы, так уж вы либо уйдите, альбо готовы будьте, и вино вам дадено крепкое, чтоб с ног сбить… Кончали ба винопитие, земляки?..

– Эх, служилой, должно, завидно тебе казацкое винопитие?

– Не, казак! Сам бы вас сколь надо употчевал, да время и место не то… Спаситесь, сказываю от души.

– Правду молыт человек! – пристал Лазунка. – Углядел я оружие и мало говор тезиков смыслю – грозят, чую…

– Да мы из них навоз по каменю пустим!

– Как лучше, земляки, – ведайте! Меня велите казакам в обрат свести, за цепь толкните к майдану с ругней, а то пытать персы зачнут.

Сережка крикнул:

– Казаки! Перса без бою сведите к площади, толкните, да в догон ему слово покрепче.

Бывшего дьяка отвели и, ругнув, вытолкнули к площади. Дойдя до площади, дьяк зажимал уши руками, кричал персидские слова. Толпа на площади поубавилась – уходили в переулки. Кто храбрее – остались на площади, придвинулись ближе к казакам, кричали:

– Солдаты сели в бест![219]

– Сядешь. Жалованье им с год не плачено!

Лазунка, натаскав ковров и подушек, лег близ атамана. Голубой турецкий кафтан был ему узок: ворот застегнут, полы не сходились, пуговицы-шарики с левого боку были вынуты из петель, да еще под кафтаном кривая татарская сабля, с которой он не расставался, топырила подол. Лежа высек огня, закурил трубку. Сережка подсел к нему на груду подушек. Иногда Лазунка вставал, брал у пьяного, сонного казака пистолет и, оглянув кремень, кидал на ковер к ногам. Он давно не пил вина, вслушивался. Толпа персов снова росла на площади.

– Чего не пьешь, боярская кость?

– Похмелья жду, Сергей. Чую, дьяк довел правду.

– И я, парень, чую!

– На струг бы – огруз батько?

– У него скоро! Не знаешь, что ли? Вздремнет мало – дела спросит.

– Много казаки захмелели, а тезиков тьмы тем…[220] Не было бы жарко?

Сережка ухмыльнулся, протянул сухую, жилистую руку, как железо крепкую.

– Да-кось люльку, космач! – покуривая, сплюнув, прибавил: – Ткачей да шелкопрядов трусишь?

– Ложь, век не дрожу, зато в бою всегда знаю, как быть.

Недалеко, сидя на бочке, будто на коне верхом, покачнулся казак, раз, два – и упал в песок лицом. От буйного дыхания из мохнатой бороды сонного разлеталась пыль. Лазунка встал, шагнул к павшему с бочки, подсунув руку, выволок пистолет, кинул к себе.

– Ты это справно делаешь!

– На сабле я слаб, Сергей.

От гор на город и берег моря удлинялись пестрые, синие с желтым, тени. У берегов поголубело море, лишь вдали у стругов и дальше зеленели гребни волн. Горы быстро закрывали солнце. В наступившей прохладе казаки бормотали песни, ругались ласково, обнимались и, падая, засыпали на теплом песке. Кто еще стоял, пил, тот грозился в сторону площади:

– Хмельны мы, да троньте нас, дьявола?!

– Сгоним пожогом!

– Ужо встанет батько, двинет шапкой, и замест вашего Ряша, как в Фарабате, будет песок да камень!

В переулки и улицы все еще тек народ. Ширился гул и разом замер. Настала тишина; толпы персов ждали чего-то… На террасе горы из синей в сумраке мечети голые люди вынесли черный гроб, украшенный блестками фольги и хрусталей. В воздухе, сгибаясь, поплыли узкие длинные полотнища знамен на гибких древках из виноградных лоз. Послышалось многоголосое пение, заунывное и мрачное. Кто не пел, тот кричал:

– Сербаз, педер сухтэ[221], дервиши поведут народ…

– Нигах кун! Табут-э хахэр-э пайгамбер ра миаренд[222].

– Гуссейна – брата пророка!

– То гроб князя мучеников!

– Нигах кун![223]

– Идут те, кто проливает кровь в день десятого мухаррема![224]

– И черные мальчики!

– Все, все идем!

Толпа за гробом прошла, напевая, до площади и повернула. Дервиши унесли гроб обратно в мечеть. Два дервиша, хранители мусульманских реликвий, вышли из мечети, держа в руках по отточенному тяжелому топору. За ними шли мальчики, участники кровавых шествий Байрам Ошур[225]. Оба дервиша – в черных колпаках, всклокоченные, бородатые. Черные овчины, шерстью наружу, были намотаны на дервишах вместо штанов. Они вышли, напевая, впереди толпы и повели ее к берегу моря. Толпа вторила пению дервишей, иногда кое-кто с угрозой кричал:

– Серкеш – азер!

– Ну, есаул, распахни ворота – свадьба едет!

– Стоим супротив ткачей! Сабля не прялка. – Резким голосом, слышным в горы, Сережка крикнул: – Гей, казаки! К бою!

Между амбарами, среди бочек, лежали и сидели казаки, пьяные стрельцы ловили пищаль, падающую из рук. Дальше чем на полверсты, по берегу там и сям краснели кафтаны, синели накидки. Сережка, вскочив на бочку, издал свой страшный свист. Свист его сильнее голоса поднял на ноги пьяных.

– К бою, соколы!

Атаман встал, но снова лег, еще шире раскинув большие руки. Разин лежал на парчовом кафтане – на золоте зипун ярко алел. Сережка, косясь, сказал:

– Эх, батько, лишь бы голос подал – и конец Ряшу.

– Ищет его душа забвенности, Сергей! Тошно ему от тоски по есаулам…

– Да, богатыри были Серебряков с Петрой! Гей, гей, казаки-и!

Стрельцы первые взялись за оружие, приложились, дали залп в толпу. Синие и зеленые чалмы, поникнув, завозились, пыля песок. Толпа от выстрелов расстроилась, отхлынула на площадь. На площади появился горец с желтым черепом, без чалмы. Крикнул, остановил бежавших, построил разрозненных людей клином, в голове поставил дервишей, потряс кривой саблей над толпой идущих персов и снова исчез. В желтом от песку тумане толпа, скрипя, шелестя башмаками, стала обходить амбары, от боя и гика персов стрельцы подались к морю, вспыхивали беспорядочно огни пищалей. Казаки беспечно собирали сабли, карабины, иные еще тянулись к бочкам с вином.

– Добро гинет. Пей, браты!..

– Сергей, худо казаки стоят, и нам отступать надо, увесть батьку!

– Казаки, берись ладом! Кинем мы, Лазунка, – много казаков падет.

– И так сгинут, не уберечь… Горсть не горазд хмельны, иные – мертво пьяны…

– Бери-и-сь! – Голос Сережки покрыл гул напиравшей толпы. Казаки и стрельцы, сгрудясь, рубились, иные стреляли. Дымом пороха ело глаза, от пыли и гари трудно дышалось. Многие стрельцы за спиной отбивающих готовили челны к отступлению. В толпе, нападавшей, катящейся назад, шныряли голые, будто дьяволята, мальчишки, намазанные до волос черной нефтью, с хорасанскими клинками. Они, прыгая, резали спящих на земле казаков. За ними бродили собаки, разрывая заколотых, слетались из гор серые коршуны, садились на кровли амбаров. Один из черных малышей, особенно смелый, подобрался к амбару. Его белеющие на черном лице глаза притягивало золотое крупное кольцо в ухе есаула. Черный неподвижно прилепился к серому камню стены. Атаман спал, не было силы поднять его на ноги. Великан дервиш, размахивая топором, ломая сабли, разбивая казацкие головы, воя, подпрыгивая, шел вперед. Овчина с него сорвалась, болтались срамные части, воняло потом, кровью, и море порывами дышало горячим асфальтом. Дервиш издали видел сонного повелителя неверных, видел, что двое защищают, охраняя атамана, и на ближнего, Сережку, шел. Держа саблю готовой для всякого удара, есаул, прищурив глаз с бельмом, сторожил идущего врага.

Дервиш гикнул, оскалив крупные зубы, барсовым прыжком подпрыгнул, но сбоку его бухнул выстрел: мелькнули в воздухе осколки голубого хрусталя, висевшего у великана в ухе. От выстрела Лазунки дервиш уронил за спину топор, упал навзничь. Череп его, пачкая мозгом ковер, распался.

– А я?!

Сережка метнулся в сторону, черкнул белый круг сабли: голова ближнего перса, срезанная, подхваченная на лету ловкой саблей, мотая зеленым, проплясала через кровлю амбара. Туловище перса с красным по штанам широким кушаком, в чулках встало на колени, безголовое поклонилось в землю.

– Ихтият кун![226] – Толпа отхлынула.

Запел второй дервиш, он был широкоплечий, ниже ростом. Повел толпу, крича ей:

– Бисмиллахи рахмани рахим!

Толпа отскакивала и пятилась от выстрелов. Кто, задорный, выбегал вперед, того пулей в лицо бил Лазунка:

– Сэг!

– Голубой черт!

– Педер сухтэ!

Но от выстрелов Лазунки прятались за амбары или отбегали далеко. Лазунка видел, что дервиш удерживает толпу.

– А ну, сатана, иди!

Дервиш, гудя священное, припрыгнул. Толпа с криком шатнулась за ним, махая саблями.

– Остойся мало!

Лазунка выстрелил: лицо дервиша перекосилось, пулей выбило зубы, разворотило подбородок и щеку. Пустив столб песку, дервиш тянул сидя:

– Ихтият кун!

– Голубой черт!

Толпа, расстроившись, отступила. Сережка прыгнул за толпой. Два круга сделала сабля: два трупа, кровяня песок, поклонились без голов в землю.

– Вместях ладнее, Сергей! Не забегай…

– Эх, Лазунка, силу я чую в себе такую, что готов один идти на шелкопрядов!

– Много их… Когда бусурманин поет суру, то головой не дорожит.

– Не то видишь ты! К батьке лезут… С Лавреем бери атамана в челн, узришь – бой полегчает!

– Ой, ужли впрям один хошь побить тезиков? Мотри, жарко зачнет тебе… Худо казаки дерутся; стрельцы и лучше, да трусят.

– Голова атамана дороже моей! Велю – бери! Свезешь – вернись. И мы их загоним в горы!

– Мотри, Сергей! Жаль тебя!

– Бери! Устою с казаками.

Лазунка, держа саблю в зубах, с другим ближним казаком, завернув в кафтан, унесли атамана; остались на ковре шапка и сабля Разина. Как только ушел Лазунка и плеск воды послышался Сережке, он понял, что напрасно отпустил товарища. Не понимая слов, услыхал радостные голоса персов:

– Бежал голубой черт!

– Бежал!

– Бисйор хуб!

Персы решили покончить с казаками. С десяток или полтора казаков рубились по бокам, но есаул, не оглядываясь, знал, что тот убит, а этот ранен. Стрельцы мало бились на саблях, стреляя, пятились к челнам, и некоторые вскочили к Лазунке в челн; не просясь, сели в гребли. Сережка легко бы мог пробиться, уйти, но покинуть беспомощно пьяных на смерть не хотелось, он крикнул:

– Лазунка! Скорей вертайся!

– Скоро-о я-а!..

– А, дьяволы! Не един раз бывал в зубах у смерти – стою!..

Персы нападали больше на казаков. Сережки боялись, перед ним росли трупы, и куда бросался он, там его сабля, играючи, снимала головы. В него стреляли – промахнулись. Есаул, забыв опасность, упрямо сдерживал разгром разинцев. Видя в есауле помеху, высокий перс с желтым, как дубленая кожа, лицом что-то закричал; отстранив толпу армян и персов, схватив топор дервиша, выступил на Сережку. Перс уж был в бою; с его длинной бороды капала кровь. Сережка сделал шаг назад. Перс, поспешно шагнув, занес топор, сверкнула с визгом сабля. Перс зашатался от удара, но клинок сабли есаула, ударив по топору, отлетел прочь.

– Сотона-а! – Есаул прыгнул, хрястнули кости, перс, воя, осел. Сережка рукояткой сабли разбил ему череп.

– Сэг!

Толпа, рыча, напирала, увидав, что есаул безоружен. Сережка, скользя глазом по земле, быстро припав на колено, схватил атаманскую саблю, но из торопливой руки рукоятка вывернулась. Ловя саблю, Сережка еще ниже нагнулся. От амбара черной кошкой мелькнул малыш, сунул есаулу меж лопаток острый клинок, по-обезьяньи скоро, сверкнув сталью, мазнул по уху и, зажав в кулачонке золото с куском уха, исчез за амбаром. С огнем во всем теле, рыгнув кровью, есаул хотел встать и не мог. Сильные руки все глубже зарывались в песке, тяжелело тело, никло к земле. Бородатый армянин, в высокой, как клобук, черной шапке, шагнул к Сережке, с злорадным торжеством крикнул:

Назад Дальше