Разин Степан - Чапыгин Алексей Павлович 66 стр.


Тын, окружавший двор до половины стояков, обрыт покато землей. На покатую землю, к тыну, богаделенские божедомы каждое утро тащили убитых или опившихся в кабаках Москвы. Со слобод для опознания мертвых тоже сюда волокли, клали головой к тыну: покойник казался полулежачим. Безголовых клали к тыну ногами. Воеводы Земского приказа, сменяя один другого, оставляли с мертвыми старый порядок:

– Пущай-де опознанных родня земле предаст.

В этот день небо безоблачно. Но солнца, как перед дождем, нет: широкая, почти слитая с бледным небом, туча шла медленно и заслоняла блеск солнца. После заутрени на Земском дворе пестрели заплатанной одеждой и лохмотьями божедомы, старики, старухи, незаконнорожденные, бездомные малоумки-детины. Они, таская, укладывали по заведенному порядку к тыну мертвецов и боялись оглядываться на Земский приказ. По сизым, багровым или иззелена-бледным лицам мертвых бродили мухи, тучами жужжали в воздухе. Воронье каркало, садясь на острия тына, жадно глядело, но божедомы гнали птиц. У иных, долго лежавших на жаре покойников около носа, рта и в глазах копошились черви. От прикосновения с трупов ползла одежда, мазала гноем нищих.

– Не кинь его оземь!

– А чого?

– Того, розваляется – куды рука-нога.

– Да бог с ним, огнил-таки!

– Родных не сыщет – троицы дождетца, зароют, одежут.[356]

– Не дождется! Вишь, теплынь, и муха ест: розваляется…

– Дождется, зароют крещеные.

Ни двору, строго оглядываясь, шел дьяк в синем колпаке, в распахнутой летней котыге. Он остановился, не подходя к нищим.

– Эй, червивые старцы, бога деля призрели вас люди – вы же не радеете кормильцам.

– Пошто не радеем, дьяче?

– Без ума, лишь бы скоро кинуть: безголовых к тыну срезом пхаете… Голов тож, знаю я, искать лень… Иная, може, где под мостом аль рундуком завалилась.

– Да, милостивец, коли пси у убитых головушек не сглонули, сыщем.

– Сыщите! И по правилам, не вами заведенным, не валите срезом к тыну – к ступням киньте.

– Дьяче, так указал нам класть звонец, кой мертвеньким чет пишет.

– Сказывает, крест на вороту не должен к ногам пасть, а у иного головы нет, да крест на шее иметца.

– По-старому выходит – крест к ногам!

– Безумному сказывать, едино что воду толочь. Ну вас в подпечье!

Дьяк, бороздя посохом песок, ушел в приказ.

– Не гордой, вишь! С нами возговорил.

– Должно, у его кого родного убили?

– Седни много идет их, дьяков, бояр да палачов чтой-то.

– Нишкни, а то погонят! Вора Стеньку Разина сюды везут.

– Эх, не все собраны мертвы, а надо ба сходить нам – вся Москва посыпала за Тверски ворота.

– Куды ходить? Задавят! Сила народу валит глядеть.

– Сюды, в пытошные горницы, поведут вора?

– Ум твой родущий, парень!

– Чого?

– Дурак! Чтоб тебе с теми горницами сгореть.

– Чого ты, бабка?

– Вишь, спужал Степаниду… В горницах, детина, люди людей чествуют, а здеся поштвуют палачи ременными калачи!

– Забыл я про то, дедко!

– Подь к окнам приказа, послушай – память дадут!

– Спаси мя Христос!

Подошел в черном колпаке и черном подряснике человек с записью в руках.

– Ты, Трофимушко, быдто дьяк!

– Тебя ба в котыгу нарядить, да батог в руки.

– Убогие, а тож глуму предаетесь – грех вам! Сколь мертвых сносили?

– Ой, отец! Давно, вишь, не сбирали, по слободам многих нашли да у кремлевских пытошных стен кинутых.

– Сколь четом?

– Волокем на шестой десяток третьего.

– Како рухледишко на последнем?

– Посконно!

– Городской?

– Нет, пахотной с видов человек.

– Глава убиенного иметца ли?

– Руса голова, нос шишкой, да опух.

– Резан? Ай без ручной налоги?

– Без знака убоя, отец!

– Пишу: «Глава руса с сединкой, нос шишковат – видом опоек кабацкий…» Сине лицо?

– Синька в лице есть, отец!

– То, знать, опоек!

Пономарь каждое утро и праздники между утреней и обедней переписывал на Земском мертвых; попутно успевал записать разговоры, причитания родных убитых, слова бояр, дьяков, шедших по двору в приказ. Хотя это и преследовалось строго, но он с дрожью в руках и ногах подслушивал часто пытошные речи – писал тоже, особенно любил их записывать: в них сказывалась большая обида на бояр, дьяков и судей. Пономарь часто думал: «Есть ли на земле правда?» Счет мертвецов пономарь сдавал на руки бирючей, кричавших на площадях слобод налоги и приказания властей. Не давал лишь тем своих записей, которые в Китай-городе читали народу царские указы, «особливые». После неотложных дел бирючи оповещали горожан:

– Слышьте, люди! На Москве убитые – опознать на Земском дворе вскорости.

Переписчика называли звонец Трошка. Он еще усерднее стал делать свое добровольное дело, когда за перепись покойников его похвалил самолично царский духовник, в церкви которого Трошка вел звон. Пономарь хорошо знал порядки Земского двора и по приготовлениям догадывался – большого ли, малого «лихого» будут пытать. Теперь он прислушался, отодвинулся в глубь двора от толпы божедомов и воющих по мертвым горожан и тут же увидел, как во двор приказа, звеня оружием, спешно вошел караул стрельцов в кафтанах мясного цвета – приказа головы Федора Александрова. Караул прогнал со двора божедомов и городских людей. На пономаря в черном подряснике не обратил внимания, считая его за церковника, позванного в приказ с крестом.

По площади за собором Покрова встала завеса пыли:

– Ве-езу-ут!

– Ой, то Стеньку!

– Страшного! Восподи Исусе!

Во двор приказа двигалась на просторной телеге, нарочито построенной, виселица черного цвета. Телегу тащили три разномастных лошади. На шее Разина надет ошейник ременной с гвоздями, с перекладины виселицы спускалась цепь и была прикреплена кольцом железным к ошейнику. Руки атамана распялены, прикручены цепями к столбам виселицы. Ноги, обутые у городской заставы в опорки и рваные штаны, расставлены широко и прикручены также цепями к столбам виселицы. Посредине телеги вдоль просунута черная плаха до передка телеги, в переднем конце плахи воткнут отточенный топор. Справа телеги цепью за железный ошейник к оглобле был прикручен брат Разина Фролка в казацком старом зипуне, шелковом, желтом, он бежал, заплетаясь нога за ногу и пыля сапогами. Фролку не переодевали, как Разина, с него сорвали только палачи в свою пользу бархатный синий жупан, такой же, какой был на атамане. Прилаживая голову, чтоб не давило железом, Фролка то багровел лицом, то бледнел, как мертвый, и мелкой рысцой бежал за крупно шагающими лошадьми. Хватаясь за оглоблю, чтоб не свалиться, время от времени выкрикивал:

– Ой, беда, братан! Ой, лихо!..

Голова атамана опущена, полуседые кудри скрыли лоб и лицо. С левой стороны головы шла сплошная красная борозда без волос.

– Ой, лишенько нам!

– Молчи, баба! В гости к царю везут казаков – то ли не честь? А ты хнычешь… Да сами мы не цари, што ли?! Вишь, вся Москва встречу вышла. Почет велик – не срамись… Терпи!..

– Ой, лишенько, лихо, братан!

– Попировали вволю! Боярам стала наша честь завидна… Не смерть страшна! Худо – везут нас не в Кремль, где брата Ивана кончили… Волокут, вишь, в Земской на Красную…

У ног атамана, справа и слева, по два стрельца с саблями наголо, кафтаны на стрельцах мясного цвета. Стрельцы крикнули Разину:

– Не молвить слова!

– Молчать указано вам!

Разин плюнул:

– Народу молчу – не надобен боле; сказываю брату.

– Молчать!

Пономарь, отойдя за приказ, увидал, что в конце двора один малоумный божедомок, Филька, остался возиться над мертвыми: он гонял ворон, налетевших клевать трупы. Детина с красным лицом, дико тараща глаза, бегал за птицами, махая длинными рукавами рваной бабьей кацавейки:

– Кыш, кыш! Пожри вас волки!

Обернувшись к воротам и заметив телегу с виселицей, атамана прикованного и бегущего Фролку, начал бить в ладоши да плясать, припевая:

Воров везут!

На виселицу,

На таскальницу!

Будут мясо жарить,

Пряженину стряпать!

– Этот ничего не боится – юродивой!

Пономарик подошел к малоумку, тряхнул русой курчавой головой и, строго уперев в потное лицо парня черные любопытные глаза, сказал:

– Чему смеешься, шальной? Плачу подобно сие зрелище! Плачь, Филька! Плачь скорее!

– Ой, дядюшка Трофим! А можно по ворам плакать?

– Надо плакать! Не бойсь – плачь.

Парень, изменив лицо, завыл и побежал навстречу срамной телеге, крича громко:

– Бедные вы! Горемышные! Беднюсенькие разбойнички, израскованные!..

Караульные стрельцы, изловив бегущего, толкнули вон за ворота, поддав в зад ему сапогом.

– Вот те, дурак!..

Парень упал в воротах, обронил не по ноге обутые опорки и босой убежал прочь, громко причитывая:

– Беднюсенькие! Ой, ой, мамонька!.. Кайдальнички!

«Кабы таким быть, всю бы правду можно было кому хошь сказать», – подумал пономарь.

Страшная телега пропылила по двору и боком повернула к приказному крыльцу. Телегу окружили караульные стрельцы, подошли два палача в черных полукафтанах, окрученные вместо кушаков кнутами. Вышли из приказа кузнецы, сбили с Фролки цепь. Стрельцы отвели Фролку в сени приказа.

Старший кузнец, бородатый, в кожаном фартуке, с коротким молотком и клещами, пыхтя влез на телегу, сбил с Разина цепи.

– Эх, густобородый! Колокола снял – чем звонить буду?

– За тебя отзвонят! – ответил кузнец.

Стрельцы крикнули:

– Молчать!

Когда же атаман слез с телеги, подступили к нему. Он, нахмурясь, отогнал их, махнув рукой:

– Не лапать!.. Свой путь знал – ваш ведом.

Широкая дверь приказа захлопнулась, звякнули засовы. По стене здания к пытошным избам пробирался, оглядываясь, черный пономарь. Встал недалеко от окон, ждал, слышал Фролкины мольбы и стоны. Начал писать, когда ругательно заговорил Разин. Потом услыхал треск костей и свист кнута.

– На дыбу вздели? Спаси бог!..

Пономарь считал удары, насчитал сто, потом страшный пономарю голос воеводы, князя Одоевского. Разин говорил спокойно и ругательно. Пономарь записал его слова руками все более и более дрожащими, спрятал исписанный листок за пазуху, из колпака достал другой и с опаской оглядел двор. Караульные стрельцы ушли вместе с Разиным в приказ, кузнецы возились около телеги, отпрягли лошадей и увели. Больше никого не было на дворе. Пономарь снова приникнул около окна. Теперь он не слышал слов, слышал лишь, как трещит подпекаемое на огне тело, слышал, как громко дышит Разин и плюется, матерясь. Потом голос воеводы, злой, с бранью:

– Скажешь ли хошь мало, вор?!

– Чего сказать тебе, дьявол!.. Все знаешь. А вот слушай…

Атаман заговорил; его слова с дрожью в теле записал Трошка-пономарь.

– Палач, бей ноги! – крикнул воевода.

Трещали кости громче, чем на дыбе, – пономарь понял:

«Ослопьем бьют!.. Ноги?..»

– Ломи, сволочь!.. Помогай палачу… На лобном мене работы – безногого снесете…

– Скажешь ли что еще?

– Иди к… матери!..

Пономарь перекрестился и, пятясь, дрожа всем телом, пошел от окна, медленно, чтоб не зацепить, не стукнуть и незаметно уйти. Он разбрелся взад пятками на пушку, сел на нее, поднялся уходить и вдруг прирос к земле, одеревенел…

На крыльцо вышел сам воевода Земского приказа. Раскинув полы скорлатного кафтана, шарил волосатыми руками в пуговицах шелковых штанов, бормотал громко, отдувался:

– Фу, упарился! Не человек! Сатана, оборотень! Окромя лая, ни слова! Государю не можно казать пытошную запись – сжечь надо.

Увидав черную фигурку пономаря, не стесняясь того, что делал, и продолжая делать, заорал:

– Ты зачем здесь, поповский зауголок? А?!

Пономарик почувствовал, как стал маленьким, будто муха, задрожал с головы до ног, присел и, отодвинувшись немного, пал в землю, стаскивая с головы колпак, запищал не своим голосом слезно:

– Прости грешного, воевода-князь! Увяз я тут с записью убойных.

Из колпака, когда пономарь его сорвал с головы, упала бумага.

– Я тя прощу! Разом все грехи скажешь. Ты кто есть?

– Воевода-милостивец, есмь я причетник и звонец Григория Неокесарийского церкви, государева-царева духовника.

– Андрея Савиновича?

– Его, его, милостивец-князь!

– Не ладно, что протопоп тут. Волоки ноги, сволочь! Уж кабы не Андрей, я б те дал память, чтоб знал, как водить ушами у пытошных срубов… мать твою вдоль – пшел!!

Пономарь не помнил пути, по которому его целого вынесли ноги из страшного места. Он очнулся у себя в подвале под трапезной. Наскоро рухлядью, попавшей под руку, завесил окна. В углу от горевшей лампадки перенес огонь и на столе зажег две восковых свечи. Дрожь в руках и ногах не переставала, он сунулся на скамью к столу, охнул:

– Ох ты, господи!.. Целого унесло? Уй, батюшки! Не сиди, Троха, не сиди, делай! Ох ты, господи!..

Пономарь скинул колпак, вскочил, присел к лавке, из коника вытащил пачку бумаги, бормотал:

– Пытошная? Да! Еще пытошная?.. Да! А та самая, кою велит брюхатой сжечь?.. Она где? Да где ж она?.. Уронил! Ой, уронил! – Пономарь съежился, весь похолодев, и вдруг вспомнил:

– За пазухой!.. Тут? Слава те, владыко! Ой, как на пытке, на огне жгли… ноги ломили… Спаси мя! – Холодной рукой выволок из-за пазухи смятые листки: – Сжечь! Сжечь! Поспею?.. – Оглянулся на дверь, встал, задвинул щеколду и, разгладив листки, читал то, что говорил на допросе Разин:

«Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад – весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу я не вашей радостью… Пожога вам не залить по Руси ни водой, ни кровью, от того пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но вам конец придет! Каждая сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я… Еще приду! Приду подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть, а с вас, брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в Москву-реку, сволочь!..»

Прочитав, пономарик перекрестился:

– Сжечь? А може, не придут искать? Ой, Троха, сгоришь с такими письмами!

Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:

– Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить…

– Чую, Егорушко!

Пономарь, торопливо скомкав записки, сунул их за образ Николы, на божницу.

– Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.

Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез на колокольню. Чем выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей не опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:

«Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать надо и коим людям сказывать… Кабы седни не налез пузатого черта воеводу, прости бог, и страсти моей не было бы…»

Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь, рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.

– А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я…

Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченых крестов храма Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади, белел стенами, пылал золотом, зеленел крышами и башенками пестрый храм черниговских чудотворцев Михаила и Федора, а там столб колокольни одноглавой, узкий, серый, тянулся ввысь к золоту других – мученика Христофора церковь.

– Прости бог! Хоть ты, песий лик, угодник, – звони!

Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор, молчал Николай Гостунский, и Чудов монастырь молчал.

– Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..

Оглядел звонец Трошка Москву-реку, рыжий от заката ее заворот за Кремль отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен по воде брызгали, ползли золотыми змеями отблески церковных глав, а против Кремля, на своей стороне, за Москвою-рекой, почти у ног Трошкиной колокольни, каркало воронье, стучали топоры плотников. Недалеко от берега стрельцы, белея полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в нее колье. Таскали близ ямы тесаные бревна, взводили лобное место. Два подгнивших прежних лобных чернели в стороне; около них в вырытых ямах пестрели головы и черепа казненных, засиженные воронами.

Назад Дальше