Бывали и такие, которых он не брался лечить. Тогда он писал несколько строчек на полоске папируса и посылал их в Обитель Жизни, в храм. Когда такой пациент покидал его, он обычно вздыхал, качал головой и говорил: «Бедняга!»
Не все пациенты моего отца были бедны. Клиентов близлежащих увеселительных заведений время от времени посылали к нему на перевязку после уличных ссор, и их одежды были из тончайшего льна. Порой приходили владельцы сирийских кораблей лечиться от нарывов или зубной боли. Поэтому я не удивился, когда однажды за консультацией зашла жена торговца специями — вся в украшениях и со сверкающим ожерельем из драгоценных камней. Она вздыхала и стонала и оплакивала множество своих недугов, тогда как отец внимательно ее слушал. Я был весьма разочарован, когда наконец он взял полоску бумаги, чтобы писать, ибо я надеялся, что он сможет лечить ее и таким образом получит много хороших подарков. Я вздохнул, покачал головой и прошептал про себя: «Бедняга!»
Молодая женщина испуганно вздрогнула и тревожно взглянула на моего отца. Он нарисовал строчку древних иероглифов, скопированных с истертого свитка папируса, затем налил масла и вина в чашу, опустил туда бумагу и держал там до тех пор, пока чернила растворились в вине. Тогда он вылил жидкость в глиняный кувшин и дал как лекарство жене торговца специями, сказав ей, чтобы она принимала это понемногу при головной или желудочной боли. Когда женщина ушла, я взглянул на отца, который казался смущенным. Он кашлянул раз-другой и сказал:
— Многие болезни можно излечивать при помощи чернил, которыми пользуются для могущественных заклинаний.
Вслух он больше ничего не сказал, но немного погодя пробормотал про себя:
— По крайней мере это не может повредить больному.
Когда мне исполнилось семь лет, мне дали набедренную повязку для мальчиков и мать повела меня в храм, где совершалось жертвоприношение. В то время храм Амона в Фивах был самым могущественным во всем Египте. Улица, окаймленная сфинксами с бараньими головами, вырезанными из камня, вела к нему прямо через город от храма и водоема богини луны. Территория храма была окружена массивными кирпичными стенами и со своими многочисленными строениями была городом внутри города. На верхушках возвышающихся пилонов реяли разноцветные стяги, и гигантские статуи царей охраняли медные ворота по обе стороны ограды.
Мы прошли через ворота, и продавцы Книги Мертвых тянули мою мать за одежду и предлагали свой товар пронзительными голосами или же шепотом. Мать повела меня взглянуть на плотничьи лавки с выставленными в них деревянными фигурками рабов и слуг, которые после того, как жрецы освятят их, будут прислуживать своим хозяевам в загробном мире, так что им не придется и пальцем пошевелить, чтобы обслужить себя.
Мать заплатила деньги, которые взимали с посетителей, и я увидел, как ловкие жрецы в белых одеяниях убили и четвертовали быка, между рогами которого на полоске папируса стояла печать, свидетельствующая, что это животное без порока и без единого черного волоска. Жрецы были тучные и благочестивые, и их бритые головы блестели от масла. Здесь было около сотни людей, которые пришли, чтобы присутствовать при жертвоприношении, но жрецы не обращали на них внимания и в продолжение всей церемонии непринужденно болтали друг с другом о своих делах. Я вглядывался в картины с военными сценами на стенах храма и восхищался огромными колоннами, неспособный понять чувства матери, когда с глазами полными слез она вела меня домой. Там она сняла мои детские башмаки и дала мне новые сандалии, которые были неудобными и терли мне ноги до тех пор, пока я не привык к ним.
После еды отец с серьезным выражением лица положил свою большую сильную руку на мою голову и погладил с робкой нежностью мягкие пряди на моих висках.
— Вот тебе уже и семь лет, Синухе, и ты должен решить, кем ты хочешь быть.
— Воином, — тотчас отвечал я и был озадачен выражением разочарования на его добром лице. Самыми лучшими из игр, увлекавших уличных мальчишек, были военные игры, и я наблюдал солдат, которые боролись и совершенствовались в употреблении оружия перед казармами, и я видел, как военные колесницы, украшенные плюмажами, состязались в скорости, громыхая колесами, когда они проводили учения за городом. Не могло быть ничего прекраснее и величественнее, чем карьера воина. Кроме того, солдату не обязательно уметь писать, и это было то, что более всего влияло на мое решение, ибо старшие мальчики рассказывали ужасные истории о том, как трудно искусство письма и как безжалостно учителя таскали за волосы учеников, если они случайно разбивали глиняную дощечку или ломали тростниковое перо своими неумелыми пальцами.
Похоже, что мой отец никогда не был особенно талантливым человеком, иначе он, несомненно, стал бы чем-нибудь больше, нежели лекарь бедняков. Но он был добросовестен в своей работе и никогда не вредил своим пациентам, а с течением лет он обрел мудрость благодаря опыту. Он уже знал, как я был обидчив и своеволен, и не сделал никаких замечаний по поводу моего решения.
Вскоре, однако, он попросил у моей матери чашу и, идя в свой кабинет, наполнил ее дешевым вином из кувшина.
— Идем, Синухе, — сказал он и повел меня из дома вниз, к берегу реки.
У причала мы остановились взглянуть на баржу, с которой низкорослые грузчики выгружали товары, зашитые в рогожу. Солнце опускалось за западные холмы, на ту сторону Города Мертвых, но эти рабы изо всех сил трудились, мокрые от пота и тяжело дыша. Надсмотрщик стегал их хлыстом, тогда как приказчик безмятежно сидел под навесом, проверяя каждый тюк по списку.
— Не хочешь ли ты стать одним из них? — спросил отец. Я подумал, что это глупый вопрос и изумленно поглядел на него, не отвечая. Нет никого, кто хотел бы быть грузчиком.
— Они работают с раннего утра до поздней ночи, — сказал Сенмут. — Их кожа стала грубой, как у крокодила, а их руки большие, как лапы крокодила. Только с наступлением темноты они могут, еле волоча ноги, добраться до своих жалких хижин, и их пища — корка хлеба, луковица и глоток горького жидкого пива. Такова жизнь грузчика, пахаря, всех тех, кто своими руками зарабатывает себе на жизнь. Ты думаешь, они достойны зависти?
Я покачал головой, все еще глядя на него с удивлением. Ведь я решил быть солдатом, а не грузчиком, не тем, кто копается в земле, не тем, кто поливает поля, не пастухом, облепленным навозом.
— Отец, — сказал я, когда мы пошли дальше, — солдаты хорошо проводят время. Они живут в казармах и едят вкусную пищу, по вечерам они пьют вино в увеселительных заведениях, и женщины дарят им улыбки. Их командиры носят золотые цепочки на шее, хотя и не умеют писать. Они возвращаются после битвы с добычей и рабами, которые трудятся и учатся ремеслам, чтобы служить им. Почему же не должен я стремиться стать воином?
Отец ничего не ответил, но ускорил шаг. Возле большой мусорной свалки, где вокруг нас жужжала туча мух, он нагнулся и стал вглядываться в низенькую грязную хибарку.
— Интеб, друг мой, ты здесь?
Наружу выполз, опираясь на палку, омерзительный старик. Его правая рука была отрублена ниже плеча, а набедренная повязка задубела от грязи. Лицо его ссохлось и сморщилось от старости, и у него не было зубов.
— Это… это Интеб? — выдохнул я, с ужасом глядя на старика. Интеб был герой, сражавшийся в сирийской кампании при Тутмесе III, величайшем из фараонов, и о его подвигах и о тех наградах, которые он получил от фараона, все еще рассказывали легенды.
Старик поднял руку, по-солдатски приветствуя нас, и отец передал ему чашу с вином. Затем они сели на землю, потому что возле лачуга не было даже скамьи, и Интеб поднес вино к губам дрожащей рукой, осторожно, чтобы не пролить ни капли.
— Мой сын Синухе собирается стать воином, — отец улыбнулся. — Я привел его к тебе, Интеб, потому что ты последний оставшийся в живых из героев великих войн и можешь рассказать ему о счастливой жизни и блестящих подвигах солдат.
— Во имя Сета и Ваала и всех прочих демонов, — захихикал старик, устремив на меня свой близорукий взгляд. — Мальчик спятил что ли?
Его беззубый рот, тусклые глаза, висящий обрубок руки и морщинистая грязная грудь были настолько ужасны, что я спрятался за отца и ухватился за его руку.
— Мальчик, мальчик, — захихикал Интеб, — если бы у меня был хороший глоток вина за каждое проклятие, которое я изверг на мою жизнь и мою судьбу, — жалкую судьбу, сделавшую меня солдатом, — я мог бы наполнить этим вином то озеро, что вырыли фараону для его старухи. Правда, я никогда не видел его, потому что мне не на что переправиться через реку, но уж точно я мог бы его наполнить — да! — и этого хватило бы с лихвой, чтобы напоить допьяна армию.
Он опять сделал маленький глоток.
— Но, — сказал я, и у меня задрожал подбородок, — профессия солдата — самая почетная из всех.
— Честь! Слава! — возразил Интеб, герой армий Тутмеса. — Навоз, отбросы для разведения мух — и только. Много я врал в свое время, чтобы выкачать вино из болванов, которые слушали меня, вытаращив глаза, но твой отец — честный человек, и я не стану его обманывать. Поэтому говорю тебе, сынок, профессия воина самая жалкая и унизительная из всех.
Вино разгладило морщины на его лице и вернуло блеск его блуждающим старым глазам. Он поднялся и стиснул свою шею рукой.
— Гляди, мальчик! Эта тощая шея была когда-то увешана золотыми цепочками — в пять рядов. Сам фараон повесил их. Кто может сосчитать отрубленные руки, которые я нагромоздил перед его шатром? Кто первый взобрался на стены Кадеша? Кто прорвался сквозь вражеские ряды, как трубящий слон? Это был я — я, герой Интеб! И кто благодарит меня теперь за это? Мое золото ушло, как уходит все земное, а рабы, которых я взял в битве, сбежали или погибли в нищете. Моя правая рука осталась в стране Митанни, и я давно побирался бы на перекрестках, не будь милосердных людей, которые время от времени дают мне сушеную рыбу и пиво за то, что я рассказываю их детям правду о войне. Я, Интеб, великий герой, — взгляни на меня! Я оставил свою юность в пустыне, она взята голодом, нуждой и лишениями. Там иссохла моя плоть, огрубела моя кожа и окаменело мое сердце. Хуже всего то, что раскаленная пустыня высушила мой язык, и я стал жертвой неутолимой жажды, как и всякий другой солдат, уцелевший в чужих землях. И жизнь стала подобна долине смерти с тех пор, как я потерял мою руку. Мне незачем вспоминать боль от раны и мои страдания, когда армейские хирурги после ампутации ошпарили обрубок кипящим маслом — это твой отец может оценить. Пусть будет благословенно твое имя, Сенмут! Ты справедливый человек, хороший человек — но вино-то кончилось.
Старый воин замолчал, слегка задыхаясь, и, снова усевшись на землю, он печально перевернул вверх дном глиняную чашу. Его глаза походили на догорающие угли, и он опять был старым, несчастным человеком.
— Но воину не обязательно уметь писать, — прозвучал мой нерешительный голос.
— Хм, — сказал старик и искоса взглянул на моего отца, который быстро снял со своей руки медный браслет и передал его ему. Интеб громко крикнул и тотчас же прибежал чумазый мальчишка, взял браслет и чашу и помчался в таверну, чтобы принести еще вина.
— Не самое лучшее! — прокричал Интеб. — Возьми кислое — его дадут больше. — Он снова задумчиво взглянул на меня. — Воину незачем писать, он должен только сражаться. Но если бы он умел писать, он стал бы офицером и командовал самыми храбрыми, которых он послал бы в битву впереди себя. Каждый, кто умеет писать, годен для того, чтобы командовать, но тому, кто не умеет нацарапать каракули, никогда не дадут командовать даже и сотней человек. Что же за счастье для него в золотых цепочках и почестях, если он получает приказы от парня с тростниковым пером в руке? Так есть и так будет, и потому, мой мальчик, если хочешь повелевать людьми и вести их за собой, учись писать. Тогда те, с золотыми цепями, будут склоняться перед тобой, а рабы понесут тебя в носилках на поле боя.
Чумазый мальчишка вернулся с кувшином вина и с такой же полной чашей. Лицо старика просияло от радости.
— Твой отец Сенмут — хороший человек. Он умеет писать и он присматривал за мной в счастливые для меня дни, когда вино лилось рекой и мне виделись крокодилы и гиппопотамы там, где их не было. Хороший он человек, хотя всего лишь врач и не владеет луком. Я благодарен ему.
Я с беспокойством смотрел на кувшин вина, которым Интеб явно был всецело поглощен, и потянул отца за широкий, испачканный лекарствами рукав, опасаясь, как бы после такою количества вина мы не проснулись в какой-нибудь канаве, избитые до синяков. Сенмут тоже взглянул на кувшин, слегка вздохнул и повел меня прочь. Интеб затянул своим пронзительным старческим голосом сирийскую песню под смех голого, загорелого дочерна мальчишки.
Так я похоронил свои воинственные мечты и больше не сопротивлялся, когда на следующий день отец с матерью отвели меня в школу.
4
Моему отцу было не по карману отправить меня в одну из больших храмовых школ, где учились сыновья, а иногда и дочери богачей, знати и именитых жрецов. Моим наставником был старый жрец Онэ, который жил неподалеку и держал классы на полуразрушенной веранде. Его учениками были дети ремесленников, купцов, старших рабочих порта, унтер-офицеров, честолюбиво мечтавших о карьере писца для своих сыновей. В свое время Онэ прислуживал у Селестия Мута в храме и потому вполне мог давать простейшие уроки письма детям, чтобы впоследствии они сумели вести торговые счета, мерить зерно, головы скота и ведать снабжением армии. В великом городе Фивах были сотни таких маленьких школ. Обучение стоило недорого: ученикам приходилось только содержать учителя. Сын угольщика зимой наполнял его жаровню, сын ткача одевал его, ребенок торговца зерном следил, чтобы у него было достаточно муки, а мой отец лечил его от множества болячек и недугов и давал ему болеутоляющие травы, дабы он принимал их с вином.
Зависимость от нас сделала Онэ кротким учителем. Мальчик, засыпавший над его дощечками, никогда не получал от него пощечину; он только должен был следующим утром стащить какой-нибудь лакомый кусок для старика. Иногда сын торговца зерном приносил кувшин пива. В такие дни мы все напрягали внимание, потому что старый Онэ вдохновенно рассказывал нам удивительные истории о других мирах: о Селестии Муте, о Творце, о Пта и богах, окружавших его. Мы хихикали, полагая, что отвлекли его от наших трудных заданий и утомительного писания иероглифов на весь остаток дня; только позднее я осознал, что Онэ был более мудрым учителем, чем мы думали. У него была цель, ради которой он рассказывал нам легенды, проникнутые благочестием его детской души: они знакомили нас с обычаями Древнего Египта. Ни один злой поступок не оставался в них безнаказанным. Перед высоким троном Озириса неумолимо взвешивалось сердце каждого человека. Того смертного, чьи греховные деяния обнаруживались на весах бога с головой шакала, бросали Пожирателю, — полукрокодилу, полугиппопотаму, но он был страшнее того и другого.
Он рассказывал также о том угрюмом, страшном, глядящем назад перевозчике, без помощи которого ни один смертный не достигал Полей блаженных. Когда он греб, лицо его было обращено к корме, он никогда не смотрел вперед, как земные лодочники на Ниле. Онэ заставлял нас повторять наизусть фразы, которыми можно было бы подкупить и умилостивить перевозчика: он учил нас выписывать их, а потом воспроизводить по памяти, исправляя наши ошибки, мягко предостерегая нас, что малейшая неточность уничтожит все наши шансы на счастливую загробную жизнь. Если бы мы вручили Глядящему Назад письмо, содержащее хотя бы пустяковую ошибку, мы были бы обречены блуждать во веки веков подобно теням у берегов этих мрачных вод или, хуже того, нас поглотили бы чудовищные бездны царства смерти.
Я посещал школу Онэ несколько лет. Моим лучшим другом был Тутмес старше меня на год или около того; с детства его готовили быть борцом и укрощать лошадей. Его отец, начальник эскадрона колесниц, носил соответствующую его званию плеть, оплетенную медной проволокой. Он лелеял мечту, что его сын станет высокопоставленным чиновником, а потому желал, чтобы сын научился писать. Но в прославленном имени Тутмеса не было ничего пророческого; несмотря на честолюбие отца, едва начав ходить в школу, мальчик потерял интерес к метанию копья и колесницам. Грамота давалась ему легко, и пока другие мальчики мучительно ее преодолевали, он рисовал картинки на своих дощечках: они изображали колесницы, коней, вставших на дыбы, и борющихся солдат. Он приносил в школу глину, и пока кувшин эля устами Онэ рассказывал истории, он лепил смешные маленькие изображения Пожирателя, щелкающего неповоротливыми челюстями при виде маленького плешивого старичка, чья горбатая спина и толстый живот могли принадлежать только Онэ. Но Онэ не сердился. Никто не мог сердиться на Тутмеса. У него было широкое лицо и короткие ноги крестьянина, но его глаза искрились веселым заразительным блеском, а птицы и животные, которых он лепил из глины своими умелыми руками, восхищали нас всех. Я сначала искал его дружбы, потому что он был храбрый, но дружба сохранилась и после того, как исчезли следы его воинского честолюбия.