Наследник фараона - Валтари Мика Тойми 6 стр.


Период обучения был долог даже для тех, кто обладал талантом. Мы должны были прослушать курс о лекарствах и их дозировке, знать названия и свойства трав, время года и часы, когда их следует собирать, а также научиться высушивать их и готовить из них экстракты, ибо врач должен уметь изготовлять в случае необходимости свои собственные лекарства. Многие из нас роптали на это, не находя в этом смысла, ибо достаточно было написать рецепт, чтобы получить из Обители Жизни все известные лекарства, надлежащим образом приготовленные и дозированные. Я покажу, однако, как впоследствии это знание сослужило мне добрую службу.

Мы должны были изучить названия различных частей тела, а также функции и назначение каждого органа. Мы учились управлять скальпелем и пинцетами, но прежде всего нам следовало приучить наши руки распознавать болезнь — как по исследованию естественных отверстий, так и пальпацией; по глазам мы также должны были определять характер недомогания. Мы должны были научиться помогать женщине при родах, когда повитуха с этим не справлялась. Мы должны были уметь вызывать боль и смягчать ее по обстоятельствам и отличать пустяковые жалобы от серьезных, а заболевания психические от физических. Нам нужно было распознавать в жалобах больного правду и ложь и уметь задавать вопросы, с тем чтобы получить ясную картину недуга.

За длительным периодом испытания наступил день, когда — после долгого очищения — я облачился в белую тогу и начал работать в приемном зале, где учился рвать зубы у здоровенных детин, перевязывать раны, вскрывать скальпелем нарывы и вправлять сломанные конечности. Все это было для меня не ново; благодаря урокам отца я делал большие успехи, и мне поручили опекать моих товарищей и наставлять их. Порой я получал такие же подарки, как и врачи, и я вырезал свое имя на том зеленом камне, что подарила мне Нефернефернефер, и потому мог ставить свою печать под рецептами.

На меня возлагали еще более ответственные задания. Я дежурил в покоях, где лежали неизлечимо больные, и ассистировал знаменитым врачам в лечении и при операциях, во время которых на одного вылеченного приходилось десять умерших. Я понял, что в смерти нет ничего страшного для врача, а к больным она часто приходит как милосердный друг, так что их лица после смерти становились безмятежнее, чем когда бы то ни было за всю их трудную жизнь.

Я все еще был слеп и глух, пока однажды не пришло прозрение, как это случилось в моем детстве, когда изображения, слова и буквы обрели жизнь. Мои глаза вновь открылись, и я словно очнулся ото сна; дух мой преисполнился радости, ибо я сам себе задал вопрос «почему?» Сокровенная тайна истинного знания и заключена в вопросе «почему?» Этот вопрос могущественнее, чем свирель Тота, и убедительнее, чем надписи, высеченные на камнях.

Это случилось так. Ко мне пришла женщина, не имевшая детей и считавшая себя бесплодной, ибо ей было уже сорок лет. Но ее месячные очищения прекратились, и она была встревожена; она пришла в Обитель Жизни, поскольку боялась, что одержима злым духом, который отравляет ее тело. Как предписывалось в таких случаях, я посадил в землю пшеничные зерна, поливая половину из них нильской водой, а остальное — мочой женщины. Затем я выставил эту землю на солнце и велел женщине вернуться через два дня. Когда она пришла снова, зерна проросли, причем политые нильской водой побеги были мелкие, а другие — зеленые и крепкие.

То, что писали в старину, оказалось правдой, и я сказал удивленной женщине:

— Радуйся, ибо святой Амон в милосердии своем благословил твое чрево и ты произведешь на свет дитя, как и другие избранные женщины.

Бедная душа зарыдала от радости и дала мне серебряный браслет со своего запястья, весивший два дебена, ибо она давно уже потеряла надежду. И как только она поверила мне, она спросила: «Это сын?» — полагая, что я всеведущий. Я набрался храбрости, посмотрел ей в глаза и сказал: «Это сын». Ибо шансы были равны, а в это время мне везло. Женщина еще больше обрадовалась и подарила мне браслет с другого запястья весом в два дебена.

Но когда она ушла, я спросил себя, возможно ли, чтобы пшеничное зерно открыло то, чего не может обнаружить ни один врач, и знало это прежде, чем глаз может обнаружить признаки беременности? Призвав всю свою решимость, я спросил об этом моего учителя. Он только взглянул на меня как на слабоумного и сказал: «Так написано». Но это не было ответом.

Я снова собрался с духом и задал тот же вопрос царскому акушеру в родильном доме. Он ответил:

— Амон превыше всех богов. Его око видит чрево, восприявшее семя; если он допускает зачатие, почему он не может, также допустить, чтобы прорастало зерно, политое мочой беременной женщины?

Он тоже уставился на меня как на полоумного, но и это не было ответом.

Тогда мои глаза открылись, и я понял, что врачи в Обители Жизни знают лишь писаные правила и традиции и ничего более. Если я спрашивал, почему гноящиеся раны прижигают, тогда как обычные просто перевязывают и бинтуют, и отчего нарывы излечиваются плесенью и паутиной, они замечали только: «Так было всегда». Точно также хирург мог выполнить 182 предписанные операции, а также иссечения соответственно своему опыту и мастерству — хорошо или плохо, быстро или медленно, более или менее безболезненно; но большего сделать он не мог, ибо лишь эти операции были описаны и объяснены в книгах и ничего более никогда не было сделано.

Бывали случаи, когда больной худел и бледнел, хотя врач не мог обнаружить у него ни болезни, ни повреждения; его можно было укрепить или вылечить диетой из сырой печени жертвенных животных, очень дорого стоящей, но ни в коем случае нельзя было спросить «почему?». У некоторых были боли в животе и жжение в руках и ногах. Они получали слабительное и наркотики; одни выздоравливали, другие умирали, но ни один врач не мог предсказать, выживет больной или его живот раздуется и он умрет. Никто не знал, отчего это происходит; никому не дозволялось искать ответа.

Я скоро заметил, что задаю слишком много вопросов, ибо люди начали коситься на меня, а те, кто пришел после меня, уже стали моими начальниками. Тогда я снял мое белое одеяние, очистился и покинул Обитель Жизни, унося с собой два серебряных запястья, весивших вместе четыре дебена.

5

Когда я покинул храм, чего не делал годами, то увидел, что, пока я работал и учился, Фивы изменились. Я заметил это, проходя вдоль улицы Рамс и через рынки. Везде царило оживление; одежда людей стала более изысканной и дорогой, так что с трудом можно было отличить мужчин от женщин по их парикам и складчатым юбкам. Из винных магазинов и борделей доносилась пронзительная сирийская музыка; чужеземная речь слышалась на улицах, где сирийцы и богатые негры без стеснения общались с египтянами.

Богатство и мощь Египта были безмерны; в течение столетий ни один враг не вторгался в его города, и люди, которые никогда не знали войны, достигли уже среднего возраста. Но не могу сказать, стали ли люди от этого хоть сколько-нибудь счастливее, ибо их глаза были беспокойны, движения торопливы, и казалось, что они все время нетерпеливо ждут чего-то нового и не удовлетворены сегодняшним днем.

Я шел один вдоль фиванских улиц с чувством тяжести и протеста в душе. Вернувшись домой, я обнаружил, что мой отец Сенмут состарился; спина его сгорбилась и он не мог больше разбирать писаных иероглифов. Моя мать Кипа тоже постарела; она передвигалась с одышкой и не говорила ни о чем, кроме своей могилы, ибо на свои сбережения отец купил могилу в Городе Мертвых на западном берегу реки. Я видел ее: это была красивая гробница, сложенная из глиняных кирпичей, слепленных из ила, с традиционными надписями и картинками на стенах, а вокруг нее были сотни и тысячи подобных могил; жрецы Амона продавали их честным бережливым людям за большую цену: те платили ее, чтобы обрести бессмертие. Я переписал Книгу Смерти, которую следовало положить в их гробницу, чтобы они не заблудились в своем долгом путешествии; это была прекрасная, отлично написанная книга, хотя и не украшенная цветными картинками, как те, что продавались в книжном дворе храма Амона.

Мать дала мне поесть, а отец расспрашивал меня о занятиях; но кроме этого нам нечего было сказать друг другу; дом казался мне таким же чужим, как улицы и люди на улицах. На сердце у меня стало еще тяжелее, пока я не вспомнил храм Пта и Тутмеса, который был моим другом и собирался стать художником. Я думал: «В моем кармане четыре дебена серебра. Я разыщу моего друга Тутмеса, и мы сможем вместе повеселиться и попировать, ибо я не нахожу никакого ответа на мои вопросы».

Итак, я попрощался с родителями, сказав, что должен вернуться в Обитель Жизни, и незадолго до захода солнца разыскал храм Пта. Узнав у привратника, где находится художественная школа, я вошел и осведомился об ученике Тутмесе; только тогда я услышал, что его давным-давно исключили. Ученики плевали на землю передо мной, произнося его имя, потому что при этом был их учитель; когда же он отвернулся, они посоветовали мне пойти в таверну под названием «Сирийский кувшин».

Я нашел эту таверну; она находилась между бедным и богатым кварталами, над дверью ее была надпись, восхваляющая вино с виноградника Амона, а также и то, что доставляли из порта. Внутри художники, сидя на корточках на полу, писали картины, тогда как какой-то старик меланхолически созерцал пустую винную чашу, стоящую перед ним.

— Синухе, клянусь всеми гончарными кругами! — воскликнул кто-то, вскочив с поднятыми в удивлении руками и приветствуя меня.

Я узнал Тутмеса, хотя ею грязная накидка превратилась в лохмотья и глаза были налиты кровью, а на лбу красовалась большая шишка. Он возмужал и похудел, и в углах его рта появились морщинки, но глаза его все еще хранили бодрый, озорной, неотразимый блеск; он нагнулся, пока мы не коснулись друг друга щеками. Я понял тогда, что мы все еще друзья.

— У меня тяжело на душе, — сказал я ему. — Все суета, и я разыскал тебя, чтобы мы вместе порадовали наши сердца вином, ибо никто не отвечает на мой вопрос «почему?»

Тутмес поднял свой фартук, показывая, что у него нет денег на покупку вина.

— Я принес четыре дебена серебра на своих запястьях, — произнес я с гордостью.

Затем Тутмес указал на мою голову, которая все еще была выбрита, поскольку я хотел показать людям, что был жрецом первой ступени — это все, чем я мог гордиться. Но теперь мне было досадно, что я не отпустил волосы, и я раздраженно сказал:

— Я врач, а не жрец. Кажется, я прочел над дверью, что здесь можно получить вино из порта; давай же попробуем, каково оно на вкус.

Тутмес заказал смешанное вино, и пришел раб, чтобы полить воду нам на руки, и поставил на низкий стол перед нами жареные семена лотоса. Сам хозяин принес ярко раскрашенные кубки. Тутмес поднял свой кубок, выплеснул немного на пол и сказал:

— За божественного Гончара! Разрази чума художественную школу и ее учителей! — И он перечислил имена самых ненавистных ему.

Я тоже поднял свой бокал и уронил каплю на пол.

— Во имя Амона! Пусть у него вечно будет дырявая лодка, пусть лопнет брюхо его жрецов и пусть чума унесет всех тупиц-учителей в Обители Жизни! — Но я произнес это тихим голосом и оглянулся вокруг, чтобы кто-нибудь чужой не услышал мои слова.

— Не бойся, — сказал Тутмес. — В этой таверне столько раз давали в морду соглядатаям Амона, что с них уже хватит подслушивания, а все мы, находящиеся здесь, уже пропащие. У меня не было бы даже хлеба и пива, не осени меня мысль рисовать книжки с картинками для детей богатых.

Он показал мне свиток, над которым работал, когда я пришел. Я не мог сдержать смеха, ибо он изобразил здесь крепость, которую дрожащая испуганная кошка защищала от нападения мышей, а также гиппопотама, распевающего на вершине дерева, тогда как голубь с трудом карабкался туда по лестнице.

Карие глаза Тутмеса светились улыбкой, но она исчезла, когда он развернул папирус дальше и раскрыл картинку, изображающую лысого маленького жреца, который ведет в храм на веревке огромного фараона, как ведут жертвенное животное. Затем он показал мне низенького фараона, склонившегося перед гигантской статуей Амона. Он кивнул головой в ответ на мой вопросительный взгляд.

— Видишь? Взрослые тоже смеются над этими нелепыми картинками. Смешно, когда мыши атакуют кошку или жрец тащит фараона, но люди понимающие начинают о многом задумываться. Поэтому у меня не будет нужды в хлебе и пиве, пока жрецы не изобьют меня до смерти на улице. Такое уже случалось.

— Давай выпьем, — сказал я, и мы выпили как следует, но на душе у меня не стало легче. Теперь я задал ему свой вопрос:

— Не следует спрашивать «почему?»

— Конечно, не следует, ибо человеку, который осмеливается задать вопрос «почему?», нет места в стране Кем. Все должно быть, как было, и ты это знаешь. Я трепетал от радости, когда поступил в школу искусств. Я был похож на человека, который, изнывая от жажды, приник к источнику, на голодного, схватившего кусок хлеба. И я узнал много замечательных вещей… О да! Я узнал, как держать перо и обращаться с резцом, как слепить из воска то, что будет высечено из камня, как шлифовать камень, как подбирать для мозаики цветные камни и как писать красками на гипсе. Но когда я страстно желал приступить к работе и сделать то, о чем я мечтал, меня поставили мять глину, чтобы лепили из нее другие. Потому что выше всего стоит условность. В искусстве не меньше условности, чем в литературе, и тот, кто нарушает ее, будет проклят.

С начала времен было установлено, как надо изображать стоящую фигуру и как сидящую, как лошадь, поднявшуюся на дыбы, и как быка под ярмом. Испокон веку техника была предопределена, и кто бы ни отступил от этого, будет непригоден для храма, и нет для него ни камня, ни резца. О, Синухе, друг мой, я тоже спрашивал «почему?» — только слишком часто. Вот оттого и сижу здесь с шишками на голове.

Мы выпили и повеселели, и сердцу моему стало легче, словно в нем вскрыли нарыв, ибо я не был больше одинок.

— Синухе, мой друг, мы родились в странное время. Все мельчает — изменяет свою форму, как глина на гончарном круге. Меняются одежда, слова, обычаи, и люди больше не верят в богов, хотя и боятся их. Синухе, друг мой, верно, мы родились, чтобы увидеть конец света, ибо мир уже стар и прошло целых двенадцать веков с тех пор, как построили пирамиды. Когда я думаю об этом, мне хочется охватить голову руками и рыдать как ребенок.

Но он не плакал, ибо мы пили смешанное вино в ярко раскрашенных кубках, и всякий раз, вновь наполняя их, хозяин «Сирийского кувшина» кланялся и простирал руки вперед. Время от времени приходил раб, чтобы полить воду нам на руки. На душе у меня стало легко, как у ласточки в преддверии зимы; мне хотелось читать стихи и обнять весь мир.

— Пойдем в бордель, — смеясь, предложил Тутмес. — Послушаем музыку, поглядим на танцующих девочек и развеселим наши сердца. Давай не будем больше спрашивать «почему?» или требовать, чтобы наш кубок был полон.

Мы побрели вдоль улиц. Солнце село, и я в первый раз узнал такие Фивы, где никогда не бывает ночи. В этих ярких, шумных кварталах перед борделями пылали факелы, а на углах улиц на колоннах горели светильники. Рабы бегали взад и вперед с носилками, и крики скороходов смешивались с музыкой, доносящейся из домов, и с воплями пьяных.

Еще ни разу в жизни не переступал я порога борделя и был поэтому немного испуган. Тот, в который привел меня Тутмес, назывался «Кот и виноград». Это был хорошенький домик, залитый нежным золотистым светом. Там были мягкие циновки для сидения, и юные и, на мой взгляд, прелестные девушки отбивали такт под музыку флейт и арф. Когда музыка прекратилась, они подсели к нам и попросили меня угостить их вином, ибо у них совершенно пересохло в горле. Затем две обнаженные танцовщицы исполнили сложный танец, требующий большого мастерства, и я с интересом следил за ними. Как врач я привык видеть обнаженных женщин, но никогда еще не видел колышущейся груди или маленького живота, двигающегося так соблазнительно, как эти.

Но от музыки мне снова стало грустно, и я начал тосковать, сам не зная о чем. Красивая девушка взяла мою руку, прижалась ко мне сбоку и сказала, что у меня глаза мудреца. Но ее глаза не были так зелены, как Нил в разгар лета, и ее одежда, хотя и оставляла обнаженной ее грудь, была не из царского полотна. Так что я пил вино и не только не глядел в ее глаза, но и не чувствовал никакого желания назвать ее сестрой или насладиться с ней. И последнее, что я помню об этом месте, — это злобный пинок негра и шишку на голове, которую я набил, падая с лестницы. Вышло все точно так, как предсказала моя мать Кипа: я валялся на улице без гроша в кармане, пока Тутмес не взвалил меня на свои сильные плечи и не притащил к молу, где я смог досыта напиться нильской воды и омыть лицо, руки и ноги.

Назад Дальше