Перед маленьким зеркалом стоит веттехник Толя, он же Анатолий Иваныч.
Анатолием Иванычем он стал недавно, когда, окончив техникум, поступил в совхоз на работу. Сейчас он уже привык к новому имени и, чтобы его оправдать, пошел на некоторые жертвы: держится солидно, покуривает. Толя чувствует к табаку отвращение, Анатолию Иванычу как-то неудобно говорить «спасибо, не курю», когда предлагают папиросу. (Могут подумать, что Анатолий Иваныч очень молодой, чуть ли не мальчик.)
Он любит свою специальность, любит также писать пьесы и играть в них смешные роли. Любит свою маму, которая живет в Саратове и которой он из каждой получки посылает деньжат. Любит танцевать и танцует хорошо. У него добрые темные глаза с пушистыми ресницами и мягкие детские губы.
Сейчас он собирается в город, в Дом культуры, на вечер, посвященный XXIX годовщине Октября. Будет торжественная часть, потом концерт и танцы. На концерте выступят артисты, приехавшие из областного центра. На танцах, может быть, будет Марьяна Федоровна. На последнем вечере Толя танцевал с нею и спросил:
— Вы будете здесь шестого ноября?
Она слегка нахмурилась и сказала: «Может быть». Подумав немного, добавила: «Не знаю». Но все-таки «может быть» сказано. Это сильно поднимает Толино настроение.
Другой, с его наружностью, заставил бы любую красавицу сказать не «может быть», а «да». Другой наговорил бы красавице комплиментов, заставил бы ее смеяться и кокетничать. Толя этого не умел. Чего не умел, того не умел. Он умел танцевать и старательно работал ногами.
Сегодня утром он попросил у соседки, жены управляющего фермой, паровой утюг и разгладил свой выходной костюм. Гладил он не хуже заправского портного. Любо было посмотреть, как выглядели брюки и борты пиджака, когда Толя обрабатывал их через мокрую тряпку.
Хорошо, что дорога замерзла и не надо надевать высокие сапоги и засучивать брюки: когда их потом опускаешь, они не имеют никакого вида.
Толя завязывает галстук. Галстук новый, запонки новые (в виде маленьких шахматных досок). Часы на руку. Чистый платок в карман. Еще раз пройтись гребешком по волосам, одновременно заглаживая их свободной рукой назад… Невозможно, чтобы Марьяна Федоровна не обратила внимания на все это праздничное великолепие.
В новом зимнем пальто с воротником из того меха, который называют «электрический кролик» или «кролик под котик», Толя выходит из комнаты и сталкивается с человеком, который говорит:
— Там вас требуют в третью бригаду. Велели, чтоб сразу.
— А что такое? — спрашивает Толя.
— Да вроде Печальница при смерти, — говорит посланец.
Толя забывает о Марьяне Федоровне, хватает инструменты и во всем своем параде устремляется на скотный двор.
Печальница лежит на боку, забросив голову назад, и дышит тяжело, с мучительными хрипами. Доярка Гирина стоит над нею и плачет.
— Давно?.. — спрашивает Толя.
— Вот только сейчас, — отвечает Гирина. — Кушала и жевала, а я подошла доить — она вот так упади и захрипи, и с чего — кто ее знает…
Толя снимает пальто и пиджак, надевает халат и, поддернув на коленях брюки, садится на корточки. Корова задыхается, громадный бок ее растет и опадает перед Толиным лицом, как холм, глаза выходят из орбит.
— Неужели прирезать будем? — спрашивает другая доярка. Они столпились тут всей бригадой и со страхом смотрят, как кончается Печальница.
— Асфиксия явная, — бормочет Толя. — Но причина? Шок?.. Она ничего не испугалась?
— Дорогая моя! — уже в голос начинает рыдать Гирина. — Чего ж она на своем дворе испугается!..
— Тише, пожалуйста, — говорит Толя. — Я же слушаю сердце.
Рукава халата мешают ему, он засучивает их до локтей, а заодно и рукава своей шелковой рубашки. Исследует глотку коровы и обнаруживает отек. И в этот момент является Коростелев, весь изрезанный после бритья: тоже собирался на вечер.
— Отек гортани, — говорит ему Толя. — Придется проводить трахеотубус.
— Ну, что ты! — говорит Коростелев, опускаясь на корточки рядом с Толей. — Что ты, что ты, что ты… — и сам исследует отек. Ветеринар пробуждается в нем, и вся его коростелевская решимость, решимость до азарта, пробуждается.
— Представляешь, трахеотубус здесь на дворе, без подготовки… говорит он, прощупывая длинными пальцами границы вздутия. — Загноим ей глотку к чертовой матери. Давай неси ртутную мазь.
— А не рискованно? — спрашивает Толя. — Мы вызовем обострение, которое может…
— Все рискованно. Все-таки меньше риска, чем с трахеотубусом. Давай живей, а то на мясо пойдет наша Печальница.
Толя приносит мазь, и они втирают ее в глотку Печальницы. Почти сразу удушье усиливается. Корова вытянула шею, пасть ее раскрыта, глаза, налитые кровью, с смертным ужасом смотрят в потолок, хрипы редки и страшны. Доярки стоят тихо, даже Гирина замолчала.
— Что? — спрашивает Коростелев.
— Аритмия, — говорит Толя, слушающий сердце.
— У человека давно бы остановилось, — говорит одна из доярок. — Это надо же такое мученье…
Опять молчанье и зловещие хрипы. После каждого хрипа ждут — вот сейчас конец.
— Улучшается, — говорит Толя.
— Ну да? — с надеждой спрашивает Коростелев.
Печальница на мгновение приподнимает голову и взглядывает на людей. Все облегченно улыбаются.
— На меня посмотрела, — говорит Гирина. — Матушка моя, на меня…
Коростелев исследует отек — он заметно уменьшился — и говорит:
— Будет жить.
Они с Толей смотрят друг на друга, и им смешно.
— На танцы вырядился? — спрашивает Коростелев. — Так, так. Она тебя ждет, понимаешь, а ты тут… Теперь и не ходи: не оправдаешься. Скажет: между нами все кончено…
— Ничего и не начиналось, — говорит Толя. — Два раза потанцевали.
— Что ж, это тоже вещь… Так ты иди. Эндоскоп оставь и иди.
— Ну как же…
— Теперь уж дело ясное — часа через два-три поднимется. Я еще тоже, может быть, успею на концерт. Заскочу домой переодеться и приду.
Толя тоже находит, что корова скоро поднимется и что он может уйти, если Коростелев подежурит. Ему хочется уйти и неловко. Чтобы оправдаться, он говорит:
— Я, правда, обещал Марьяне Федоровне, учительнице, что буду сегодня.
— Вот видишь, — говорит Коростелев, — я так и знал, что у тебя свиданье. На тебе это написано.
— Да не свиданье, — говорит Толя, расстроенный тем, что соврал. — Так просто…
— Иди, иди! — говорит Коростелев.
— Ботиночки-то запачкали, — говорит Гирина. — Дайте, Анатолий Иваныч, оботру.
Доярки ведут Толю мыть руки, помогают ему одеться, снимают соломинки с его пальто. В этой бригаде всё пожилые женщины, и как сына они провожают его на праздник. Они любят его, потому что он молодой, хороший и спас Печальницу.
Толя уходит веселиться. Он идет по замерзшей, крепкой, как железо, дороге, в колеях насыпан белый снежок. Вдали огоньки города, свет на небе от транспаранта, установленного у входа в Дом культуры. Толя идет и думает: как хорошо, что все кончилось благополучно, — и, честное слово, он заработал, чтобы Марьяна Федоровна, в своем синем платьице с белыми горошками, ждала его в танцевальном зале.
А Коростелев остается около Печальницы. Расходятся доярки, ночной сторож заступает смену. Дышат, фыркают, хрустят жвачкой коровы.
«И весь этот свет, — думает Коростелев, — и все это, чему даже не подберешь названия, — для того, чтобы покрутиться по залу с парнем? Ты о ней бог знает что думаешь, а она назначает свидания на танцульках». Он понимает, что несправедлив; другой, справедливый голос в нем говорит насмешливо: «Ты с ума сошел: что же делать молодой женщине в праздничный вечер?» — «Не знаю, пусть сидит дома и книжку читает, концерт послушала, и иди домой». — «Да зачем тебе надо, чтобы она сидела в одиночестве, вдовье горе горевала? Шестой год ее вдовству, сколько можно убиваться? Пусть повеселится, посмеется». — «Не знаю, если у тебя такие глаза, так нечего топтаться с парнями под музыку. Другие — пожалуйста, а она — не хочу».
В двенадцатом часу Печальница поднялась и потянулась к кормушке как ни в чем не бывало.
Год кончается.
Как будто прожили этот год как надо, не положили охулки на свою честь. Сдали государству молока, мяса, шерсти, зерна больше, чем требовалось по плану. Кормами запаслись: еще не по-богатому, не так, как запасались в довоенные урожайные годы, но все же скот будет сыт. И новый скотный двор, и два новых телятника, помимо профилактория, — не подвел Алмазов! — к первому января будут закончены полностью.
Доярки и телятницы подсчитывают, сколько премиальных набежало им за год. Многим набежало порядочно, по тысяче и больше. Лукьяныч и управляющие фермами составляют производственно-финансовый план на тысяча девятьсот сорок седьмой год. А в кузне стучит молот, взлетают к закоптелому потолку жаркие искры: хоть зима только что укрыла землю своим одеялом и пожелала спокойного сна — и долог будет этот сон, — но придет весна и снимет белое одеяло, и мы загодя готовим наши плуги и сеялки, чтобы на проснувшейся земле провести новые борозды и заложить в них новые семена.
Вечерком, дома, Лукьяныч играет в шахматы с председателем колхоза имени Чкалова.
Играет он плохо. Чкаловский председатель, научившийся шахматной игре только в армии, в Отечественную войну, играет еще хуже.
— Думайте, думайте! — говорит ему Лукьяныч. — Пока вы думаете, я с вашего разрешения газетку прочитаю.
Между двумя ходами председатель заговаривает о цели своего приезда.
— Мы к вам с просьбой, — говорит он. — Сделайте одолжение, помогите соответственно оформить годовой отчет.
— Конь так, между прочим, не ходит, — говорит Лукьяныч. — Конь ходит вот так, либо вот так… Не знаю, как я вам помогу. Своих дел хватает.
— Гонорар будет такой, какой сами назначите, — говорит председатель, прибирая коня на место.
— Мы с Пашенькой люди скромные, нам немного надо. Если бы я был заинтересованный, я бы в деньгах ходил с головы до ног.
— Скажите ваши условия, мы вам пойдем навстречу.
— Шах! — говорит Лукьяныч.
Председатель пробует улизнуть, но, зашахованный со всех сторон, вынужден сдаться.
— Сильный вы игрок! — говорит он, вытирая вспотевший лоб, и они с Лукьянычем садятся пить чай.
— Так как же? — спрашивает председатель за чаем. — Мы в этом году вышли в области на первое место. Обороты миллионные, на базаре наша продукция самая видная — нашему балансу особое будет внимание; в Москву, возможная вещь, пойдет наш баланс — так как же, Павел Лукьяныч?
— Да уж что поделаешь. Придется помочь, как дружественной державе.
— А в смысле гонорара?
— В смысле гонорара мне требуется бревно.
— Бревно?
— Челн новый думаю ладить к лету, старый больно плох.
— Есть такие бревна, сделайте ваше одолжение.
— Я знаю, что у вас есть такие бревна.
— Сделайте одолжение. Только какой же это гонорар при вашей квалификации. Не желаете ли, помимо того, медку, яблочек?
— Ну, можно медку, яблочек, то, се, — говорит Лукьяныч равнодушным голосом. — Пашеньке и Сереже побаловаться.
Каждому хочется представить годовой отчет в полном блеске. Когда отчет оформлен как конфетка, к хозяйству уважение и интерес. У чкаловской бухгалтерши, хоть девушка и старается, блеска еще нет. Блеск — он со стажем приходит. Каждый год перед первым января в районе на Лукьяныча великий спрос.
В кабинет к Коростелеву вошел Иконников, держа в руке листки отчета.
— Дмитрий Корнеевич, — сказал он суховато и с достоинством, — я прошу добавить к отчету небольшой комментарий.
— О чем это? — спросил Коростелев.
— Оговорить, что выкидыш у Мушки произошел в мое отсутствие. Если припомните, я был в это время в командировке. Рацион составлялся без меня. Я настоятельно прошу отметить это в особом примечании.
Коростелев посмотрел на него в упор.
— Кстати, — сказал он, — а как сейчас поживает Мушка?
Он знал наверняка, что не получит ответа: не был Иконников на скотном, не интересовался Мушкой, ничем вообще не интересовался, кроме собственного спокойствия.
Иконников слегка смутился, но выдержал взгляд Коростелева.
— В данный момент у меня нет сведений. К вечеру, пожалуйста, — могу представить.
Бумажку представишь. Обложишься бумажками и из них добудешь сведения. А как там на производстве живая жизнь идет — тебе начихать. О, терпеть не могу.
— Хорошо, — сказал Коростелев, — составьте примечание. Пусть отвечает Бекишев.
Иконников пожал плечами:
— Согласитесь сами, Дмитрий Корнеевич, — в данном случае было бы странно, если бы за Бекишева отвечал я.
В самом деле, это было бы странно. В самом деле, виноват Бекишев. И все равно, Бекишева уважаю, а тебя терпеть не могу — и уходи ты скорей с глаз моих.
Зима.
Снег летит за окошком.
К северу и югу, к востоку и западу — на тысячи километров кругом «Ясного берега» снег, снег.
Женщина, которую любил Алмазов, была умная. Начнет, бывало, Алмазов рассказывать ей про свои тяжелые думы в госпитале или станет жаловаться, что от работы отвык, нет, чувствует, прежней сноровки и мастерства, — она слушает тихо, смотрит серьезным, ласковым взглядом, потом положит на руку Алмазова свою теплую руку и скажет: «Ну, что разволновался? Жизнь человеческая не только из выпивки-закуски состоит; из всякой всячины, душа, жизнь состоит. В народе живем, с народом участь делим: что людям, то и нам».
Много она знала таких слов и умела сказать их вовремя и подать человеку душевную помощь. Алмазов дивился: откуда такое? Четыре класса окончила, на конвейере какую-то гайку накручивает, а ума палата!
И его тянуло все ей рассказать и обо всем узнать ее мысли.
Тося пристанет: расскажи, как ты жил эти годы; два года назад в этом месяце где был, что делал? Он начнет нехотя. Она сейчас же всплескивает руками и перебивает:
— Ох, да что ты! Ох, вот ужас! Надя, послушай, что папа рассказывает! Ох, и натерпелись же люди!
И окончательно пропадает охота рассказывать…
Та женщина поддерживала в доме чистоту и сама ходила чисто. А у Тоси никакого порядка: только бы мужа накормить и приодеть, а за собой не смотрит. Вся ее приборка — раз-два махнуть веником да набросить косо-криво чистую скатерть на стол. И девочек не приучает к работе: только приказывает — подай то, принеси это, а чтобы научить их самостоятельно что-нибудь сделать, этого нет.
Наде было уже двенадцать лет, Кате девять.
До войны они были маленькие, занятные. Щебетали, как воробушки, Алмазов слушал их щебет и улыбался. Он сделал им маленькие табуретки и стол. Сделал дом для кукол. Крыша дома снималась, крыльцо было с перильцами, на нижней ступеньке крохотная скоба для вытирания ног, в угловом окне форточка. Соседи приходили посмотреть на дом и ахали — ну и игрушку сработал Алмазов для своих детей. Такую ни в каком магазине не купишь, ни за какие деньги!
Теперь дома не было: развалился, дощечки потерялись… Дочери выросли. У Нади появились неприятные гримасы. Держалась она развязно. Катя старалась во всем ей подражать. В куклы они уже не играли, они танцевали.
Надя научилась танцам в школьном кружке. Она танцевала, собираясь в школу, возвращаясь из школы, накрывая на стол. Танцевала дома, во дворе и на улице. При этом она напевала: «Ля-ля-ля-ля…» И Катя, глядя на нее, тоже танцевала и пела. Алмазова это раздражало до головной боли:
— Перестаньте вы прыгать!
Тося вступалась:
— И потанцевать детям нельзя.
— Делом бы занялись! — говорил он. — В глазах рябит.
— Танцы — тоже дело, — говорила Тося, глядя на Надины приплясывающие ноги. — У нее большие способности.
Щека Алмазова начинала дергаться:
— Кто тебе сказал, что большие способности?
— Старшая вожатая.
— В балерины ее готовишь?
— А чем плохо, если будет балериной?
— Научила бы чулки штопать.