Собрание сочинений (Том 3) - Панова Вера Федоровна 23 стр.


— Все будет, правда? — переспросила Нюша, перебирая концы пояска.

— Все.

Нюша коротко, глубоко вздохнула и обняла Настасью Петровну.

— До свиданья, — сказала она ей в плечо.

…Под вечер линейка, запряженная добрым жеребчиком, стояла около дома. Степан Степаныч укладывал поудобнее сено и накрывал его ковриком: лучший выезд предоставил совхоз для Нюши. Девушки, пришедшие проводить, стайкой стояли в сторонке.

Степан Степаныч вынес чемодан, а мать кошовку с едой, ручки кошовки были связаны вместе, чтобы еда не растряслась и не выпала, горлышко бутылки, бело-мутное от молока, торчало из кошовки.

— Молочко-то спеши выпить, — сказала мать, — а то не скисло бы.

— А ты его кипятила? — спросил Степан Степаныч.

— Нет, — сказала мать, опустив руки. — Не кипятила.

— Кипяченое не скиснет, — сказал Степан Степаныч.

— Как же я вскипячу, — сказала мать, — она кипяченого сроду не пьет.

Они говорили взволнованно и серьезно, будто невесть что зависело от этого молока.

Торопливо подходила Таня, вся красная: красная кофточка, красное лицо, красная роза в руке.

— Ой, жара! — сказала она.

— Да, — сказал Степан Степаныч. — Лето берет свое.

— Зима лучше, — сказала Таня. — Вот не знаю почему — чем холоднее, тем мне дышится легче.

— Зима хороша, — сказал Степан Степаныч, — а лето все же лучше.

И они стали обсуждать этот вопрос. И девушки приняли участие в разговоре. Нюша слушала, горько сложив губы: вот всегда так — когда уезжает кто-нибудь, то все молчат либо говорят о чепухе, и никто не говорит о главном. Одна Настасья Петровна сказала о главном.

— Ну, время! — сказал Степан Степаныч.

Нюша сидит, поставив ноги на подножку, боком к жеребчику, спиной к отцу. Отец говорит: «Н-но!» — и жеребчик, рванув, трогает. Нюша смотрит девушки бегут за линейкой, машут, кричат хором неразборчивое, мать стоит посреди дороги, а рядом Таня с красной розой; утирая глаза, тоже крикнула что-то… Нюша подняла руку, махнула…

Улица поселка пустынна в этот час: люди на работе. Кончилась улица, сразу за нею дорога уходит в разливы овса. Две маленькие девочки стоят, взявшись за руки, на границе овсяного поля и смотрят, как уезжает Нюша…

Как бы трудно ни отрывался человек от привычного места, какую большую часть сердца ни оставлял бы там, а есть в самой дороге утешение, и надежда, и зовущая радость. Вьется дорога среди полей и лугов, поля и луга веерами кружат от горизонта к горизонту, ветерок дует в лицо, огромный раздвигается мир, и в этот мир едешь ты за своей судьбой! Где-то слева фырчит трактор. «Это наш трактор», — думаешь ты. Немного погодя зафырчало с другой стороны, справа. «Это у чкаловцев», — думаешь ты. Вдали над полями попыхивают частые белые дымки, ветерок донес пыхтенье локомобиля «А это чей же?..» Круглое молочное облако с зарумянившимися перед закатом краями высоко и недвижно стоит в небе. «Тут остаешься, — думаешь ты, глядя на облако, — а я — где-то буду завтра?» Ветерок сначала слаб и горяч, потом усиливается и свежеет: покуда ехали к станции, солнце село за твоей спиной, и летние сумерки, смуглые и нежные, опустились на огромный мир.

В сумерках мягко, неотчетливо рисуются избы и сады Кострова. За избами и садами в смуглом, по-вечернему тревожном небе горит один высокий фонарь. Облако, которое днем было ярко-белым, а при заходе солнца зарумянилось, начиная с краев, и постепенно стало густо-розовым, — сейчас оно лиловое, стоит рядом с одиноким фонарем, и кажется, что именно от этого облака ложатся на землю такие нежные, неуловимо густеющие сумерки… Тихо, и вдруг за селом, на станции, закричал паровоз, и тебе показалось криком заторопил тебя: скорей, скорей, поспешай за своей судьбой!..

Всадник мчится за линейкой, нагоняя ее: встает в стременах, понукает лошадь, падает на ее круто выгнутую шею — торопится всадник! Поравнявшись с линейкой, сдержал лошадь, засмеялся, блеснув зубами, — Толя, Анатолий Иваныч.

— Все-таки догнал!

Нюша молча, не удивляясь и не радуясь, смотрит на него.

— Со мной даже не простилась. Захожу к вам, говорят — уж час как уехала. Как же так — вместе работали…

Он очень доволен, что догнал Нюшу. Едут рядом. Станция. Толя соскакивает с лошади, берет кошовку и чемодан и несет на перрон, щеголяя своей силой (кошовка весит с пуд, чемодан из крепкого дерева — вдвое больше). Он, впрочем, замечает, встряхивая багаж в руках:

— Ого, Нюша! А как же ты в городе одна? Тебе придется взять носильщика.

— Ничего, — говорит Степан Степаныч. — У нее кость тонкая, а сила есть. Справится.

Он угощает Толю махоркой.

— Спасибо, — говорит Толя и закуривает с мученическим видом.

— Что, — спрашивает Степан Степаныч, — папиросы лучше?

— Нет, почему, — говорит Толя. — В общем — одно и то же.

— Я папиросами не накуриваюсь, — говорит Степан Степаныч. — Самое сытное курево — махорка, я считаю.

Нюша смотрит туда, откуда придет поезд. Ей надоели разговоры бог знает о чем. Пусть скорей придет поезд.

Показался дымок, потом черкал голова паровоза. Голова увеличивается, приближаясь, — она увеличивается сначала медленно, потом все быстрее, быстрее, и кажется, что за нею ничего нет, никаких вагонов. И только когда паровоз помчался вдоль перрона — тогда развернулся, стал виден весь поезд, длинные вагоны, полные незнакомыми людьми, едущими каждый за своей судьбой. Толя с чемоданом побежал по перрону, побежала за ним и Нюша, вдруг испугавшись, что не успеет сесть. В страхе вскочила она на подножку и рассердилась на проводника, который преградил ей путь и спросил билет и плацкарту.

Поезд стоял недолго. Едва Нюша, с помощью пассажиров, положила багаж на полку, как раздался свисток, что-то громыхнуло, — поехали!

— Нюша, мы здесь! — крикнул Толя в открытое окно.

Она подошла к окну и улыбнулась отцу и Толе. Они шли за вагоном, потом скрылись. И станционные постройки скрылись, и человек с флажком на краю платформы, и Кострово. Все. Пошли опять разворачиваться до горизонта поля, поля.

Нюша стояла у окна и думала: «Прощай, любовь, уехала я от тебя…»

На насыпи стоял человек с ножовкой на плече: должно быть, шел с работы и остановился, чтобы посмотреть на проходящий поезд. Человек был молодой и стройный, ветер трепал его непокрытые темные волосы. На секунду Нюшины глаза встретились с его глазами…

И пролетел поезд, и насыпь пустынна, и первая звезда в окне — бежит за поездом, не отставая ни на шаг.

«БССР. Колхоз имени Сталина.

Председателю колхоза Ивану Николаевичу Гречке.

Дорогой Иван Николаевич! Я тогда не ответил на твое дружеское письмо, потому что как раз получил наказание за нашу с тобой общую ошибку, и не до дружеских писем было. Не знаю, как тебе вправляли мозги, а мне так вправили, что в жизнь не забуду. Ну, да об этом что распространяться. Ошибки не повторю, думаю — и ты не повторишь. Долгое время не хотелось тебе писать и даже думать о тебе, а сейчас вдруг захотелось. Ты не более виноват, чем я, и между нами могла бы быть дружба на принципиальных большевистских основаниях.

И на таковых основаниях — давай дружить!

Поздравляй меня: следуя твоему совету, я привел в порядок все без исключения сердечные дела…»

Коростелев пишет это письмо на террасе субботинского дома. Время к вечеру, под старым кленом в косом луче бьется мелкая мошкара, голенастые цыплята с черными крестами на белых спинах вереницей идут в сарай, на ночлег.

— Знаешь, Марьяша, он был уверен, что я черт его знает какой донжуан.

«Помимо того, еще один серьезный сдвиг в моих личных делах: принят заочником на биологический факультет. С осени начинаю учиться. Это безусловно необходимо! Иначе отстанем мы с тобой, Иван Николаевич, и через какие-нибудь пять-десять лет не будем годиться для нашей жизни.

Может, еще встретимся с тобой. Может быть, даже не раз. Я бы этого хотел. Привет Алене Васильевне и детишкам. Твой

Наде лучше. У нее было воспаление легких, оно прошло, через неделю-полторы Надю выпишут из больницы. У Алмазова лицо посветлело и подобрело — вишь, говорят люди, рад, что дочка поправляется… Тося ходит исхудавшая, с сияющим лицом, притихшая от счастья.

Надичка, балерина ненаглядная, будет жить! И в горестные дни Надичкиной болезни сбылись горячие желания Тоси: муж-опора, муж — друг и товарищ, муж — глава — при ней! Хорошо стало в доме: ни ссор, ни тяжкого молчанья. Заговорит Тося — муж ей ответит, сделает Тося что-нибудь не так — он простит. Вместе ходят в больницу проведывать Надю (теперь к ней уже пускают). К гостинцам, которые Тося напечет-наварит дома, отец обязательно приложит свои гостинцы — конфеты, пряники. И так радостно у Тоси на душе, когда они с мужем идут рядом по дороге в город и несут дочке гостинцы, а люди замечают и думают: счастье Тосе, хороший муж у нее.

Лукьяныч тоже проведывает Надю и носит ей шоколадки и петушков на палочке, — а Тося-то его передразнивала! И учительница Марьяна Федоровна, Дмитрий-Корнеевича жена, ходит в больницу, и сам Дмитрий Корнеевич, говорила докторша, три раза звонил, справлялся о Наде. До чего кругом люди дружные, сколько хорошего в жизни!

Однажды Коростелев сказал Алмазову.

— Товарищ прораб, вы вечером, пожалуйста, никуда не уходите, я к вам в гости приду. И не один.

Алмазов, придя с работы, сказал Тосе. Она только что поставила машину в гараж (новый гараж, недавно законченный) и вернулась домой, а тут известие: сейчас гости прибудут. Тося кинулась печь ватрушки и пироги с ягодами. Пироги поспели, а никого не было. Уже зажгли электричество, и Катя, устав ждать гостей, заснула, когда пришел Коростелев и с ним Бекишев и Иван Никитич Горельченко.

Алмазов встал растерянно, почуяв необычное. Коростелев вынул из карманов галифе две бутылки и с маху поставил на стол:

— Закуска, вижу, готова. Умница, Тося, сообразила!

Бекишев сказал, улыбаясь:

— Вы нарушаете условленный порядок.

— Нет, товарищ парторг, сегодня давайте без торжественной части!

— Доклад сделать придется. Без этого не обойтись.

— Ладно, коли так. Слово имеет товарищ Бекишев.

Бекишев, улыбаясь:

— Лучше товарищ Коростелев. Ему по штату положено.

— Вы садитесь! — взмолилась Тося.

Гости сели. Коростелев откупорил бутылку и налил водку в стаканы.

— Слово имею я. Товарищи, по инициативе парторга Бекишева был произведен подробный анализ наших достижений и ближайших перспектив. Анализ был осуществлен нашей замечательной бухгалтерией под руководством товарища Бекишева. И стала ясна, между прочим, такая вещь, что в этом году у нас есть полная возможность, при наших кадрах и запасах материала, осуществить пятилетний план строительства по совхозу на восемьдесят пять процентов, то есть всего пятнадцати процентов будет не хватать до полного выполнения.

— Не точно выражаетесь, — сказал Бекишев. — Не только есть возможность, но это, так сказать, неизбежно при нынешних темпах работы наших строителей.

— Не перебивайте докладчика, — сказал Коростелев. — И вот мы, товарищ Алмазов, пришли вас об этом известить и принести товарищеское большевистское спасибо человеку, в короткий срок обучившему такие кадры.

— Постой, — сказал Горельченко. — Значит, пятилетний план по строительству вы закончите в первой половине сорок восьмого года?

— Безусловно, — сказал Бекишев.

— Выходит, — сказал Горельченко, устремив свои черные глаза на Алмазова, — вы через год будете в следующей пятилетке? Мы еще в этой, а вы махнете в будущую?

— Выходит, так, — подумав, сказал Алмазов.

— Будете работать в счет тысяча девятьсот пятьдесят первого года.

— Пятьдесят первого.

— А с будущей управитесь года в три — дальше двинетесь? К коммунизму заявитесь в первой роте?

— Товарищи, что делается! — Коростелев встал, громко двинув стулом, прошелся по тесной кухне — два шага от стола к печи, два обратно… — Ведь уже близко, а? Мы, мы, вот в этих наших рабочих сапогах, идем к коммунизму и придем!

Алмазов бледнел, глаза его заблестели, дрожала рука с папироской… Слова Горельченко насчет будущей пятилетки и первой роты поразили его, никогда он не представлял себе это так наглядно. «Ну да, так и есть, тысяча девятьсот пятьдесят первый пойдет для меня с сорок восьмого года. Да, именно мы идем к коммунизму и придем…» По-новому увидел себя Алмазов, ярким светом озарился для него простой и привычный его труд. В этом ярком свете сердечные горести и неудачи показались вдруг Алмазову почти не стоящими внимания, образ женщины с золотым венцом вокруг прекрасного лица, с младенцем на коленях — даже этот образ отодвинулся перед тем огромным и ослепительным, что увидел Алмазов вплотную перед собой.

— Как бы американцы не помешали, — сказал он.

Сказал только для того, чтобы совладать с волнением: не верил он в эту минуту, что кто-нибудь может воспрепятствовать ему и его товарищам идти вперед и вперед!

— Немцы пробовали помешать, — сказал Бекишев и поднял стакан. Выпьем, товарищи, за время, в которое нам выпало счастье жить!

— Какими в него войдем, в коммунизм? — сказал Коростелев задумчиво. Достойны ли?

— Поскольку осилим построить — кто скажет, что недостойны? — возразил Алмазов.

— Все-таки не без того, — сказал Коростелев, — что есть в нас еще эти самые пережитки капитализма. Вот, по совести — все ли, что во мне есть, я хочу взять с собой в коммунизм? Конечно, не все.

— Для того нас партия и воспитывает, — сказал Бекишев, — чтобы мы очистились от пережитков. Чем дальше строим, тем больше очищаемся. Люди создают эпоху, а эпоха переделывает людей. Нераздельный процесс.

Алмазову непонятно было, куда вдруг свернул разговор. «Ну, замечается еще иногда в людях кое-что, чего не должно быть, — подумал он, — но все-таки: Родину от фашистов мы отстояли? Города восстанавливаем, хлеб сеем, сталь льем, — кто? — обыкновенные советские люди. Не плохи мы, стало быть: чего прибедняться?..»

И, словно угадав его мысль, сказал Горельченко:

— Крепкая кость у советского человека и крепкая вера. Повел нас в Отечественной Сталин, и мы победили. Ведет нас Сталин, и мы претворяем в жизнь самую высокую — нету выше! — мечту человечества. Если есть еще в сознании людей старая какая шелуха — всю скинем по дороге, в коммунизм ее с собой не принесем. А сколько принесем хорошего, товарищи? Посчитайте.

И сильные мужские руки протянули стаканы над столом, чокаясь за тост, предложенный Бекишевым.

Глава двенадцатая

УТРО, ВСЕ ИДУТ НА РАБОТУ

Звоннн… Звоннн — раздается над полями. Это сторож на второй ферме ударил в рельсу, возвещая начало нового дня. Вставайте, люди, солнце взошло!

На том берегу, в обширных загонах, где под навесами ночует скот, пробуждается хлопотливая жизнь: скрипят колодезные журавли, гремят ведра, с глухим прерывистым шумом льются в сотни подойников белые струи молока. Грузовик ждет — сейчас нагрузят его большими бидонами, и шофер по прохладе повезет на станцию молоко утреннего удоя и молоко вчерашнее, которое сохраняется тут же в глубоких ледниках, укрытых соломой.

Степан Степаныч запрягает быка в телегу, пробует свою знаменитую косу: накосит молодой травы — овес с горохом пополам, привезет скоту питательную зеленую подкормку. Бык старый, знает порядок, сам поворачивает к овсяному полю, остановится где надо, только скажи: «Приехали».

Бекишев и Толя идут по мосту. Бекишев вымыт докрасна, свеж, подтянут. Толя идет понурив голову и сочиняет стихи о неудавшейся любви: «Нет, ты не для меня. Так суждено…» — и в то же время машинально старается ступать по новым, свежим, атласным доскам, тут и там белеющим в настиле моста…

Покинув молодую жену, меряет длинными ногами дорогу к совхозу Коростелев. Вышел на постройку Алмазов, крутит первую папироску, ждет, когда соберутся строители. Вон уже они идут, с топорами, с пилами, с первой фермы, со второй — местность ровная, видать издалека.

Назад Дальше