Речь Мошкина была направлена против Макухина, Ахрамовича и Плещеева, которые сидели рядышком на стульях у стены. Посреди комнаты за столом заседали завкомовцы.
— Наш облик вас не касается, — сказал Макухин, обидясь. — Какой есть.
— Ты скажи, ты где кровельное железо взял? — обратился к нему один из членов завкома. — Это раз. Как вас угораздило стекла побить, это два. Шутка сказать, по зимнему времени, стекла днем с огнем не найдешь — и нате, окна перебить… Ну почему обязаны люди такое терпеть через вас?
— И кто его знает, как оно вышло, действительно, — вздыхая, виновато сказал Ахрамович.
— Но про облик он не имеет права, — настаивал Макухин. — Облик сюда не относится. Не крал я железа, слева купил.
— Значит, краденое купил, — сказал кто-то.
— Да уж накладных не спрашивал, — огрызнулся Макухин. — Не брильянты покупал, крышу купил, крышу над головой, для детей, понятно?
— А получку пропиваешь — это тоже об детях заботишься? — спросила Капустина.
Ахрамович, вздыхая, сказал примирительно:
— Знаете ведь — работаем всегда, а пьем иногда.
— Наоборот скажи, — возразила Капустина. — Пьете всегда, а работаете иногда. Так вернее будет.
— Лично я, — сказал Плещеев, — ничего слева не купил, и не тянул ничего, и пью на свои заработанные, и чего вы меня сюда привели, спрашивается?
— Леонид, Леонид! — сказала Капустина. — На свои ли?
— Я вашего суда не признаю, — сказал Плещеев. — Я за вас жертвы принес, а не вы за меня.
И на эти заносчивые слова в комнату вошел Шалагин.
— Постойте, товарищ Плещеев, — равнодушно сказал Мошкин. — По порядку давайте. Закончим с Макухиным Значит, так, товарищи, запишем: просить прокуратуру разобраться, откуда у гражданина Макухина кровельное железо…
— Минутку, товарищ Мошкин, — сказал Сотников, стоявший с папиросой у приоткрытой двери. — Погодите с прокуратурой. Товарищи, не хочу я Макухина и Ахрамовича под суд отдавать! Не нужно мне сажать их на скамью подсудимых, они заводу нужны! Их уменье нам нужно — что мы, не знаем, какие это работники, когда они трезвые?.. А Плещеева мы разве не помним как замечательного слесаря? И разве исключено, что товарищ Плещеев вернется на завод?
— Конечно, сейчас! — сказал Плещеев.
— Я убежден, что он сможет вернуться, — продолжал Сотников, — если захочет. Если захочет! Так что давайте, друзья, без прокуратуры. Берите себя в руки, кончайте с этой нечистью, и будем сообща делать то, чего от нас народ ждет.
Капустина сказала задумчиво:
— Верно, пора, товарищи, кончать. Никто, только мы сами можем навести порядок и на заводе, и в поселке, и везде. Давайте браться, товарищи.
Пьяницы вышли из комнаты. Придерживаясь за спину Ахрамовича, последним шел Плещеев. Шалагин остановил его:
— Леонид.
— Кто это? — в раздражении сердито спросил Плещеев.
— Шалагин. Не узнаешь по голосу?
— Гриша! — сказал Плещеев. — Ты здесь! А я — вот видишь…
Лицо у него задрожало. Он нетерпеливо оттолкнул Ахрамовича:
— Вы идите! Идите без меня! Я с Гришей!
Макухин и Ахрамович ушли, оглядываясь. Шалагин обнял Плещеева за плечи и повел.
Сотников и Мошкин вместе вышли после заседания.
— Слабо провели, — сказал Мошкин. — Никаких, в сущности, выводов.
— Все вам выводов хочется, — сказал Сотников. — Иногда мудрее оставить вопрос открытым.
— Не понимаю вас. Вы бы попроще выражались, по-нашему, по-рабочему.
Сотников усмехнулся.
— Оставьте, Мошкин, демагогию.
Мошкин покосился на него. Очень отличались они друг от друга: большой, сильный, подтянутый директор с умным лицом, выражающим энергию, юмор и жизнелюбие, и щупленький Мошкин с впалой грудью, недоверчиво настороженный, в мешковатом кителе.
— Насквозь я тебя вижу, — сказал Мошкин, переходя вдруг на «ты». Мало тебе власти, хочешь любви широких масс? Доморощенный вождь местного значения? Я в эти игры не играю. Каждый обязан долг свой сполнять, а нет заставим. Сказано не пей — не смей пить. Сказано работать — иди работай. Твоими методами людей не воспитаешь. И нет твоим заигрываниям и утопиям от меня поддержки. И не жди. Тебе налево, мне направо.
— Верно, — сказал Сотников. — Вам туда, мне сюда. Но не забывайте работать-то нам вместе.
— Не пугай, — сказал Мошкин. — Под меня не подкопаешься.
Шалагин и Плещеев сидели в столовой за столиком.
— Сейчас принесут нам кашу и омлет, — сказал Шалагин, — и будет нам хорошо. Продолжай, рассказывай: как дальше жить думаешь?
— А что продолжать? — надрывно спросил Плещеев. — Какое у меня может быть дальше?
— Как же?.. — спросил Шалагин. — Как вообще жить, если нет «дальше»?
— И не надо бы, — сказал Плещеев. — Ради Лени живу, ради сына только!
— И хорошо получается?
— Значит, хорошо, если от матери ко мне прибежал! — огрызнулся Плещеев. Помолчав, сказал угрюмо: — А что я должен делать? Живу как могу.
— Мог бы иначе, — сказал Шалагин.
— Это работать?
— А ты пробовал?
— И пробовать нечего. Вот! — Плещеев вытянул пальцы, они дрожали.
— Так, — сказал Шалагин. — Еще не до того себя можно довести умеючи.
Им подали еду.
— Одну неделю походишь трезвый, — сказал Шалагин, — трястись перестанут. Самому небось тошно с протянутой рукой ходить.
— Я не хожу с протянутой рукой! Я артист!
— Брось, какие мы с тобой артисты. Что песенки умеем петь? Это все умеют. Ты что не ешь?
— Водочки, — сказал Плещеев. — Глоточек.
— Тут нельзя. Плакат висит.
— Плакат!.. Позови официантку. У нее такой чайничек есть.
Официантка, стоя у буфета, на них уже поглядывала в ожидании.
Шалагин пристально посмотрел на Плещеева:
— Вот ей-богу! Ну… — Он обратился к официантке: — Принесите… это самое… из чайничка.
— Один момент, — виолончельным голосом сказала официантка.
— Письма есть от Марии? — спросил Шалагин, понизив голос.
— Была телеграмма. Про Леню запрашивала. Я ей написал, что он у меня. Посылку присылала…
— И все?
— Пишет иногда. Леня отвечает…
Официантка поставила перед ними два стакана в подстаканниках.
— Ну — за твое здоровье, — сказал Шалагин.
— За твое! — сказал Плещеев. Выпил и пригорюнился. — Эх, Гриша, помнишь, как ты про нас говорил: в чешуе как жар горя, тридцать три богатыря… Вот тебе и тридцать три богатыря! Алеши нет, и я не жилец уже…
— Ты брось этим козырять, что ты не жилец, — сказал Шалагин. — Не очень-то жизнью швыряйся, рассердится. Я заметил: когда человек от нее отворачивается — она от него тоже. Она, брат, тех любит, кто на нее наседает… Насчет сына, — продолжал он. — Ведь это он для тебя живет, а не ты для него. И вечно это, конечно, продолжаться не может. Сейчас он с тобой нянчится, а скоро — увидишь — покрикивать начнет.
— Не посмеет! — сказал Плещеев.
— Вырастет — посмеет. И будет тебе тогда, Леня, кисло.
— Мне и сейчас не сладко!
— Тем более, — сказал Шалагин. — Надо, значит, стать на такую позицию, чтоб он тебя уважал. А попробуй на завод. Что-нибудь подходящее подберем, а?
Плещеев оттолкнул тарелку:
— По-вашему, человек пострадал в бою — этого мало, чтоб его уважать…
— Ты б, брат, видел, на что ты похож, — тихо сказал Шалагин.
— Имею право на уважение, — ожесточенно твердил свое Плещеев, — даже если не буду работать в социалистической промышленности! А что я одет неважно…
— Только ли, что одет неважно! Давай-ка, знаешь, не о социализме и коммунизме, а о том, какой ты вид имеешь. Совсем молодой еще…
— Ну, где там! — возразил Плещеев, не без кокетства впрочем.
— …а на старика смахиваешь. Сколько дней не брился?.. Ты все на высокие материи сворачиваешь, а знаешь, что от тебя разит, да, разит?! Перегаром, болезнью… от молодого, сильного — да, сильного, не морочь мне голову! Ты воображаешь, Мария от разбитого сердца сбежала? От отвращения!
— Ну да! — ужаснулся и не поверил Плещеев.
— От духа твоего чумного! Попробуй подыши. Я бы сбежал! Да сын подрастет — он же тебя стыдиться будет, а что ты думал? Разве что и его погубишь — приучишь… Не ради социалистической промышленности приглашают тебя работать, а тебе, дура божья, надо из болота ноги вытянуть, чтоб не захлебнулся в собственной дряни!
— Слушай, — спросил Плещеев не очень решительно, — а какое ты имеешь право меня оскорблять?
— Я тебе правду говорю, — ответил Шалагин, — а не оскорбляю. Ты себя не видишь — я вижу и обязан сказать. А то он страдалец, понимаешь, он артист!.. Одним словом — кончай перекур, выходи строиться!
Последнюю фразу он сказал громко, так что многие оглянулись, но, встретив веселые, дружелюбные шалагинские глаза, не рассердились, даже заулыбались. Улыбнулся с подобострастием и парень пропитого, запущенного, даже антиобщественного вида, явно подбиравшийся к стакану, из которого Шалагин только отхлебнул. Однако Шалагин, приметив манипуляции парня, бросил на него такой взгляд через плечо, что тот поскорей отчалил подальше, а подумав — счел за лучшее и вовсе убраться из столовой.
Резко разносился звук пилы в зимнем лесу… Шалагин сложил вместе очищенные от сучьев стволы, рядом — сучья. Управлялся с трудом — в работе ранил левую руку, рана кровоточила. Он обмотал руку платком, зубами затянул узелок.
Поздно вечером он вернулся в поселок и пошел к новому, в три окошка, домику, где на двери под лампочкой была вывеска: «Поликлиника». Крайнее окошко, с белой тюлевой занавеской, молочно светилось. Шалагин заглянул: фельдшерица Тоня сидела у стола, читала книгу, плакала и сморкалась в платочек. Шалагин постучал — она повернулась к окну своим заплаканным, добрым, бесцветным лицом…
В маленькой перевязочной, надев белый халат и косынку, Тоня привычными движениями перевязывала Шалагину руку, а он говорил:
— То ли руки работу забыли, то ли на фронте недополучил, что мне причиталось…
Она ответила рассеянно, мысли ее были в книге:
— Да, вы сильно себя хватили.
Уронила пинцет и нагнулась поднять, и Шалагин нагнулся — их головы сблизились, она увидела, что перед нею не просто пациент, а молодой привлекательный мужчина, что это его рука в ее руке, — и Тоня смутилась.
И Шалагин понял ее смущение, потому что сам почувствовал себя неловко, когда они столкнулись головами. Они были вдвоем в маленькой поликлинике, кроме них ни души. Он сказал мягко, маскируя неловкость:
— А вы хорошее что-то читали, я видел.
— «Войну и мир» Льва Толстого, — с пугливой готовностью ответила Тоня. — Я как раз читала, как один тоже раненый умер. Князь Андрей Болконский. Очень умный был человек, так жалко. В те времена еще не было пенициллина, а то бы спасли.
— Я тоже люблю книгу почитать, — сказал Шалагин. — Когда время есть. В госпитале много читал. — Перевязка была окончена. — Спасибо!
— Постойте! — окликнула она. — Надо заполнить карточку. Фамилия, имя, отчество?
— Шалагин Григорий Ильич.
— Шалагин Григорий Ильич, — повторила Тоня. Она писала медленно, ей хотелось, чтобы он побыл тут подольше, а удержать не умела. — Год рождения?..
Еще раз окликнула, уже с порога:
— Григорий Ильич! — (Шалагин остановился.) — Я вам не туго перевязала?
— В самый раз! Очень благодарен! Всего вам хорошего!
Тоня постояла на пороге. Сколько мужчин вот так уходило, приняв от нее помощь и сказав «спасибо», а то и не сказав. И ни один никогда не оглянулся. И она увядала…
Не оглянулся и Шалагин. Растаял в темноте…
Сотников сидел в гостях у Прохоровых в землянке. Ульяна хлопотала, подавая угощение.
— Нет, — говорил старик Прохоров. — Не трогайте меня с моего места. Не гожусь в начальники, никогда к этому вкуса не имел. Привык к машинному отделению, полжизни в нем прошло.
— Так расти же надо, Дмитрий Иванович, — шутливо уговаривал Сотников.
— Честолюбия, думаете, не имею? — улыбнулся Прохоров. — Имею. Где-то я читал: в средние века в Шартре — это во Франции, кажется, — строился замечательный собор. И вот идет человек и встречает на дороге трех строителей. Каждый тачку толкал с камнями. Прохожий у них спрашивает, у каждого: «Ты что делаешь?» Один отвечает: «Тачку тяжелую тащу, пропади она пропадом». Второй отвечает: «Зарабатываю на хлеб семейству». А третий пот с лица вытер и гордо так сказал: «Я строю Шартрский собор!» Вот какая есть очень старинная притча…
На ступеньках показались статные, аккуратно ступающие ноги — пришла Фрося.
— Извините, если некстати, — сказала она учтиво. — Приятно кушать. Ульяна Федоровна, я вам грибочков принесла, мне из деревни прислали. — И достала из кошелки низку сушеных грибов.
— Спасибо, Фрося, — сказала Ульяна. — Садись, пирога отрежу. — Она усадила Фросю за кухонный столик в уголку, отдельно от мужчин. — Дай бог здоровья.
За столом у мужчин продолжался разговор.
— Народ к нам идет хороший, — говорил Сотников. — Крепкий.
— Всякий попадается.
— В основном хороший. Знаете, Дмитрий Иваныч, кажется мне, что фронтовики принесли с собой из окопов очень что-то важное. Большую правду, я бы сказал.
— Кто принес, а кто, наоборот, разбаловался.
— Неважно, — сказал Сотников. — Решают не те, кто разбаловался, а те, кто правду несет! Обязательно должно свежим ветром повеять! Народ какую победу выиграл, братья-то и сестры?.. — Сотников понизил голос. — Помните, как по радио обращался: «Братья и сестры» — когда немец нас бить пошел… Как графин-то об стакан звенел — воду, значит, пил в волнении, помните?.. И с кадрами теперь придется советоваться, нельзя игнорировать кадры, не выйдет…
К столу подошла Ульяна.
— А в собственном особняке, землячки, хватит вам жить, — сказал Сотников, меняя разговор. — Вот достроим наш пятиэтажный, перебирайтесь-ка.
— Мы не спешим, — за Ульяну ответил Прохоров. — У нас детей и внуков нет.
— Детей, да… Я вот наконец-то семью выписываю.
— Ну слава богу. Что ж всё в разлуке.
— Соскучился жить бобылем. Хочу сам воспитывать сыновей.
— Хорошее дело, — сказал Прохоров.
На портрете Алексей словно слушал разговор. А с другой стороны, деликатно кушая пирог, слушала разговор Фрося.
Шалагин работал в цехе — монтировал новые станки, привезенные из Германии. С ним рядом работал Макухин.
— Слушай, — сказал Шалагин, — помоги немножко в личном вопросе, а?
— В каком это? — брюзгливо спросил Макухин.
— Строиться начинаю.
— Ну что ж, — сказал Макухин, — договориться можно.
— Мне договариваться не из чего, — сказал Шалагин. — Московских длинных копеечек нет у меня. По-товарищески: люди мне, я людям. — (Макухин работал молча.) — Как при коммунизме.
— Кабы здоровье, — сказал Макухин. — Вот в чем дело. Помочь можно. И как при коммунизме можно. Все можно. Да печенка у меня больная. Вот в чем дело.
— Ну, если печенка… — сказал Шалагин.
Идя с работы, он увидел Ахрамовича. Тот копался в потрошках своего грузовика.
— Слушай, — сказал Шалагин, — ты в сторону Подборовья не собираешься?
— Может случиться, — отозвался Ахрамович, — а что?
— Лес мне оттуда надо привезти.
— Привезем, коли надо, — сказал Ахрамович.
Под вечер Шалагин проходил мимо крытой загородки временного поселкового клуба. Там рядом рос старый прекрасный тополь, а вправо и влево от него тянулись тоненькие, только что посаженные топольки. Висела рукописная афиша: «Сегодня кино». Молодежь по дощечкам обходила весенние лужи, группками собиралась у входа.
Шалагин шел медленно, кого-то ища, — нашел: под тополем стояла Полина, нарядная, щелкала орешки. С ней была Тоня, она первая увидела Шалагина и просияла радостью. Он остановился:
— Привет, принцессы. В кино собрались?
— Приглашаем тебя с нами, — с усмешкой сказала Полина.
— Вот построю дом, тогда буду с вами ходить. Помогла бы мне, Полина, а? Полина!