Юрий Петрович Азаров
Художественное оформление книги. Работы Юрия Азарова
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Часть первая
1
— Тут, землячок, зеков немае, — пояснял мне тогда, в начале 1985 года, Багамюк, едва ли не главный персонаж моих философско-эмпирических поисков, он же — Рог зоны, Председатель Сучьего парламента, Лохмач, Красная маска — эти воровские обозначения точно выражали бесовскую суть бывшего мокрушника и бодяги (убийцы и вора), век бы ему свободы не видать! А он тогда продолжал мягко стелить, давая мне понять, что он хоть и в зоне, а все равно с отечеством строит новую жизнь. — Це раньше булы лагеря и заключения, а теперь колония и осужденные. У нас новое мышление про исправительно-трудовые учреждения. Тут и с матерком поаккуратнее, землячок, а то, можно сказать, остаточная шушара[1] не так поймет и даст прикол в наколку[2]. А это шо значит? — Багамюк подмигнул заключенным. Их хохот добил меня окончательно.
К контрастам мнимой ласковости и садизма я никогда не мог привыкнуть в этом образцовом лагере, то бишь колонии, куда меня сунули невесть за какие грехи. Впрочем, каждый так и говорил. И каждый знал, за что его спеленали. А все равно беса гнал: "Ни за что и на полную катушку".
Здесь требуются некоторые семантические уточнения. "Гнать беса", "бесогонство" означает не только ехидство или притворство, но и такую пеструю игровую смесь скрытого и явного издевательства, коварного шутовства, жестоких укусов и щипков, когда непременно есть жертва, когда зачинщик спектакля, работая на толпу, пробуждает в ней низменные инстинкты, устраивая подобие пляски чертей карнавала темных сил, дьявольскую клоунаду, когда злобность диалектически переходит в ликующий хохот. Клоунада — вершина уголовного развлекательного мастерства. В этом развлекательстве и родилось бойкое выраженьице, к сожалению не вошедшее ни в какие толковые словари, — "сделать клоуна", то есть "обезобразить лицо", сплюснуть его, разодрать, исковеркать, а чтобы оно корчилось и извивалось, можно и хребетик надломить, и ступню бревнышком в лепешку смять, и царги[3] ступером[4] раскромсать.
Беса в этой колонии гнали все, потому что смех и радость были основным педагогическим направлением воспитательного учреждения.
Любил повеселить честной народ и наш гражданин начальник, Заруба Павел Антонович. У него свои приемчики были. Вроде бы и неприметные, но творческие и доступные для всех уровней интеллектуального развития осужденных. Эти приемчики он называл сочетанием индивидуальных и коллективных форм воздействия. Нацелится на тебя улыбочкой, губки под смоляными усами в трубочку вытянутся, обращается к тебе как ангел-спаситель, а заключенные млеют от ожидания предстоящего наслаждения, а он шепотком к тебе, едва слышно, чего-то бормочет, а ты глядишь на его улыбочку и тоже, как дурак, расплываешься, а он как врежет на повышенной ноте:
— Прошу повторить, осужденный Степнов, что я вам сказал. — И уже подзывает какого-нибудь Багамюка и ему: — Провести с новеньким разъяснительную работу. — А это тоже не сахар…
Я сразу узнал о том, что Заруба создает новую систему воспитания. Что-то вроде Нью-Ленарка Роберта Оуэна. Это так он мне сказал, рассчитывая на мою помощь профессионального психолога.
— Но мы пойдем другим путем, — улыбнулся тогда Заруба, поясняя мои функции в Совете коллектива, куда по его рекомендации меня самым демократическим способом избрали граждане осужденные. Итак, я, Александр Степнов, в прошлом профессиональный психолог и публицист, понадобился начальнику колонии для создания Нового Ленарка в глубинах таежной Архары. Так прозвана была зеками Архангельская область, что тоже, конечно, было нарушением. Заруба достиг на своем воспитательном поприще солидных успехов: в закрытом ведомственном журнале "Новая жизнь" был дан о его колонии разворот, где говорилось, что ему удалось в короткий срок сколотить коллектив. Словечко-то какое: сколотить, точно коллектив — гроб!
На первом плане разворота был он, Заруба, улыбающийся, плечики расправлены, грудочка выпячена. Рядом с ним председатель Совета коллектива — Багамюк. Фотография с особенной силой подчеркивала незаурядные черты отрядного вождя — лысеющий лоб, хоть и бугристый, но огромный, как у мыслителя, нос точеный, глаза дерзкие, а губы всегда в улыбке. Это потом я уже поражался тому, какие же литые лица у рецидивистов! какие тела! какая схороненная мощь! И, глядя на Багамюка, думал: такая роскошная физиономия досталась вору и убийце. Впрочем, не всегда он убивал. Воровать — это другое дело. К этому он с детства был приобщен. Точнее, приобщен был к двум сферам — к воровству и руководству людьми. Между этими двумя сферами он не видел пропасти. Поэтому, еще не закончив техникум, — он заочно учился не то в ужгородском, не то в львовском строительном среднем учебном заведении, — он стал ведать какими-то колоннами, бригадами, участками, что и привело его к первой судимости: хищение в крупных размерах. Воровали вместе, а сел тогда он один. Потом, конечно, он пересчитал прежним дружкам бишкауты[5], одному пришлось так отремонтировать бестолковку[6], что он на всю жизнь стебанутым[7] остался — одним словом, поквитался. А вот второе дело — до сих пор не может опомниться Багамюк — бесовка[8] заложила! Изебровая бикса[9] была, а ливернула[10], дала цинк[11] лягашам…
В колонии Багамюк был в своей стихии. Жил порожняком[12]. Свое дело знал туго. Многие благодаря ему вышли на заветное УДО[13].
Особой привязанностью Багамюка были птички. Они слетались на его легкое посвистывание, садились на его голые плечи; в такие мгновения он сиял от счастья и ни за что бы не согнал с плеча какого-нибудь паршивенького воробышка, даже если бы в это время его увидел зам начальника по режиму коварный Еремин. Общение с птицами считалось во всех колониях жесточайшим нарушением и каралось суровыми мерами. Багамюк гордился своей любовью к вольным созданиям и никогда эту любовь не предавал. Единственный человек из руководства колонии, который знал эту привязанность Багамюка и уважал его за это, был Заруба.
Заруба, надо отдать справедливость, был незаурядной личностью. Он считал себя революционером, преобразователем, экспериментатором. Еще в юношеские годы в нем зажглась великая потребность социального переустройства. Это случилось при следующих обстоятельствах. Он, сын школьной уборщицы, в летние студенческие каникулы работал в совхозе. Вместе с ним одни и те же работы выполнял такой же студент, как и он, Вася Ханыгин, сын бригадира тракторной бригады. Когда Зарубе начислили вдвое меньше, чем Ханыгину, он возмутился. Дело закончилось дракой, в которой он совершенно случайно надкусил бывшему товарищу кончик носа, за что и оказался в следственном изоляторе, куда спровадили его старшие Ханыгины. В следственном изоляторе хрупкого Зарубу отдуплили[14] всей камерой, в течение месяца он шестерил, как последний чушонок[15], и на всю жизнь запомнил запах этого ада, пропитанного человеческими зловониями, осклизлой сыростью и человеческой похотью. И еще что-то осело в глубине его души, может быть, жажда реванша, или родилось то неукротимое бесогонство, благодаря которому он во всей дальнейшей жизни казался себе бесстрашным, уверенным и даже пророческим. К счастью, его не лишили свободы, но в институте у него были серьезные неприятности. Он признал свое поведение с Ханыгиным недостойным норм социалистической морали, но настаивал на том, чтобы его поняли: мир устроен несправедливо, этот мир надо переделывать, и он будет к этому стремиться. Конечно же, другими средствами. В Зарубе — на это многие обращали внимание еще в ранние его годы — по-странному сочетались возвышенный романтизм и предельный реализм, какой-то упрямый и последовательный. Заруба проникся любовью к учениям о высшей справедливости. Потому и налегал на утопистов: Фурье, Сен-Симон, Оуэн, Мор.
— Общество социального очарования! — часто и вдохновенно повторял Заруба. — У нас есть все возможности, чтобы построить такое общество!
Так обращался он к своим подопечным. Да, в своем Новом Ленарке будет это самое социальное очарование, мать его за ногу. И он так страстно говорил об этом, голос его, негромкий, но крепкий, так ладно входил в зачерствевшие души его слушателей, что никто и не сомневался в том, что это самое "мать его за ногу" будет немедля построено. Так считали, потому что разучились хоть в чем-то сомневаться.
Да, да, здесь он вместе с этими прекрасными, беззаветно преданными ему людьми создаст Общество Солнца. Он и учение свое разрабатывал, которое назвал: маколлизм, что означало — мажорный коллективизм. Учение запрещало тосковать, пищать, жаловаться, уединяться, печалиться, сострадать, сочувствовать, копаться в себе, запрещало разговаривать шепотом, думать по ночам, выпадать из здорового коллектива, плохо или — даже безрадостно выполнять общественные поручения, трудовые обязанности. Багамюку, как и всякому законченному авторитаристу, такая идеология пришлась по душе, потому что требования социального очарования были, как иногда выражался Заруба-философ, имманентно присущи отрядному вождю, да и всем лучшим людям колонии.
Багамюк на фотографии стоял в обнимку с Серым, это старший дневальный, или завхоз отряда, — Серов Николай. Тоже крепкий орешек, широкое открытое лицо, однако в нем уже меньше собранности и зажатости, должность у него другая. Богатая должность: ему и продуктами несут, и деньгами платят, и в его каптерке всего невпроворот, и шурудило[16] у него всегда свое: можно и мясо отварить, и чифирком побаловаться. Рядом с Серым — Лапшин, философ, который тоже понадобился Зарубе для обоснования великих педагогических идей. Лапшин презрительно улыбается, его еще тогда окончательно не сломали, он надеется сохранить себя, а потом на свободе повести борьбу (как, с кем и когда он поведет борьбу — этого он не знал). С Лапшиным я подружусь, и он поможет мне выжить в этом Нью-Ленарке, будь он трижды проклят.
Справа от Зарубы — Орехов Петр Иванович, начальник оперчасти, он же куратор секции общественного порядка, которая не только за дисциплиной следила, но главным образом занималась "перековкой" сознания. В сколоченном коллективе, как в гробу, хранилась идеология, пестовал которую председатель секции общественного порядка Квакин Демьян — личность особенная: в прошлом заведующий отделом агитации и пропаганды энского райкома партии, осужденный за бытовое разложение. Он тоже был привлечен к созданию теоретической и практической программы Нового Ленарка, Слева от Квакина стояли фельдшер Курнеев, мастер леса Федоров, учителя и председатели различных секций: санитарной, культмассовой, производственной, учебной и других.
В самом углу фотографии каким-то образом оказалась голода Васи Померанцева, обиженника, по кличке Василиса, представительствующего, должно быть, от отряда в сто двадцать человек. Эта армия изгоев, изнасилованная и растоптанная, постоянно пополнялась и подчеркивала как бы границы той нравственной бездны, куда мог попасть каждый и откуда уже никогда не выбраться. Обиженник отмечен видимым и невидимым проклятием: с ним никто не сядет рядом, никто не станет работать или просто так разговаривать. Его кружка, миска, ложка продырявлены, а чтобы пища не проливалась во время еды, обиженники заделывали отверстие хлебом.
Здесь уместно сказать об экологическом гуманизме учения Зарубы, где естественные природные потребности человека составляли фундамент его всестороннего и гармонического становления. На меньшее Заруба не соглашался. Развивая Макаренко, Заруба любил повторять: "Для меня воровство, грабеж, изнасилование не есть явления нравственного порядка. Все эти проступки совершаются на основе правовых эмоций. Человек считает, что его несправедливо лишили возможности удовлетворять свои естественные потребности, и он становится на путь защиты своих прав. Поэтому я, в частности на воровство, смотрю сквозь пальцы (здесь он дословно цитировал великого предшественника), мне лишь бы осужденный свято чтил предписание Большой Иконы[17]". Будучи европейским человеком, Заруба, ссылаясь на шведские нравы, где закон не преследует однополой любви и даже браков между мужчинами, доказывал, что система взаимоотношений, скажем, между шерстью[18] и чушонками носит чисто экологический характер и способствует в значительной мере нормализации общения в мужском коллективе, повышает производительность труда. Конечно же, Заруба добивался, чтобы в интимных межличностных отношениях не было чухнарства[19], а тем более гладиаторства[20] или протягивания кутком с разворотом[21]. Надо сказать, он смело и совершенно необычно подошел к проблеме деления традиций на "сучьи" и "воровские". В глубине души своей он был на стороне воров а законе, в их естестве было что-то от истинной природы, великой и незапятнанной. Когда же он думал о современном активе — об этих стебанутых карасях, полуцветных[22], бивнях[23], лохмачах и форанах[24], жалких сохатых[25], мужиках и пахарях[26], ему совершенно ясно становилось то, что Новый Ленарк не построить, если во главе будет стоять эта полуобиженная сучья кодла со своим сучьим парламентом[27].
И он, что было свойственно его широкой натуре, распахнулся перед отрицаловкой, которую специально собрал, отдельно собрал, и не где-нибудь в кабинете или в клубе, а именно там, где любила собираться отрицаловка, не на Бродвее, где она в свободное время била пролетку[28], а в только что отстроенном складском помещении, собрал уже после работы, когда все отряды отчалили к своим локалам[29].
Не жалея красок, он щедро раскрылся перед сборищем бобров[30], призывая их создать не вариант сучьей колонии, а действительно Новое Общество, где "Традиция в Законе" станет основой Большой Иконы и все ей будут поклоняться, даже он, Заруба, начальник колонии 6515 дробь семнадцать. Да, он гарантирует подлинную свободу всем бобрам и борзым, всей настоящей шерсти, если во главе колонии станет Большой человек[31] и поведет за собой всю шерсть, отрицаловку и шушару…
— Не скрою, — гремел Заруба, скрипя зубами. — И мою шкуру секут[32], и меня фуганят[33], поэтому моя надежда только на вас, а что касается меня, то я отдам всего себя, по капле крови отдам… — И тут Заруба загнул столь ярко и с таким знанием жаргонно-матерных оттенков, что самые бывалые бобры вылупили свои зенки, фары, буркалы, шнифты, караулки, бебики[34] и долго не могли понять, кто же перед ними — пахан или барин, то бишь начальник колонии. А Заруба все рвал и рвал очко[35], намекая, что и ему приходилось бомбить и молотить[36], приходилось испытать великую несправедливость на своей шкуре — и тут он говорил правду, как отца расстреляли за то, что раненым оказался в плену, как мать-уборщицу обижали всю жизнь и как его в восемнадцать лет бросили в камеру следственного изолятора. Он обращался к классикам: "Нет правды на земле и нет ее на небе!" — эти слова дважды прозвучали в складском помещении; он обращался к Евангелию: "Если свет в твоих глазах тьма, тогда что же такое свет?"; он обращался ко всем революциям сразу: "Именно воры в законе всегда помогали брать власть, а потом их вышвыривали из нее, устраивая свои сучьи демократии!" И вот он вместе с отважными бобрами проложит новые пути, чего бы это ни стоило — позора, унижения и даже смерти…