Избранные произведения. Том 2 - Городецкий Сергей Митрофанович 14 стр.


— Едят, ваше высочество. На воде варят и едят. Но волнуются.

— Вы судите по донесениям генералов? Наши генералы любят панику. Кто волнуется — под ружье! Под ранец! а в ранец — кирпичей! Сутки простоит — успокоится!

— У меня имеются, ваше высочество, секретные сведения из другого источника. Тайный английский агент при урмийском отряде, служащий в Шерифхане в союзе городов, доносит…

— Откуда вы знаете, что доносит тайный агент Англии?

— Он и у меня служит, ваше высочество.

Его высочество пустило смеховую трель…

— Что же он вам доносит? — Его высочество сделало ударение на слове «вам».

— Он доносит, выше высочество, что патриотический дух в армиях угасает, что солдаты ропщут и не понимают, зачем они стоят в Персии…

— С каких пор солдаты должны понимать? — прервало его высочество. — Вы верите английским источникам? Вы испугались обычной генеральской паники? Вы знаете, каких нам дали на этот фронт генералов! Канцелярские крысы, а не генералы! Астмики! Геморроидики! Ревматики!

По лицу Орлова пробежала тень. Камни летели явно в его огород.

— В наступление! Наступление оздоровит армию. А сомнительными источниками советую вам не пользоваться.

— Не угодно ли ознакомиться с документами, ваше высочество?

— Кавказская армия верна царю, — он слегка поперхнулся перед этим словом, — и отечеству.

Его высочество встало, показывая, что доклад окончен.

Когда толстая спина Орлова была уже в дверях, его высочество еще что-то вспомнило.

— Зачем вы ко мне этого докторишку на прием допустили? Как его? Погосов? Поносов?

— Доктор Ослабов, ваше высочество. У него важные рекомендации из Москвы.

— Чего он хочет от меня? Чего он вообще хочет?

— Единственно из патриотических чувств желал представиться вашему высочеству.

— Откуда вы это знаете? Из его слов? Это тоже достоверный источник осведомления?

— Его бумаги, ваше высочество.

— Его бумаги? Его образ мыслей, вот что важно.

— Я имел с ним беседу. Вполне преданный патриот.

— Я не ретроград, вы знаете. Я либерал. Я благожелательно отношусь к реформам. Но пока война — никаких реформ. Кончим войну — тогда реформы… Но этот доктор Слабов…

— Доктор Ослабов, ваше высочество, — почтительно склоняя голову, прервал эту декларацию Орлов.

— Чего он хочет? Он толстовец? Он едет на войну и боится крови? Я ему высказал свои взгляды. Он был поражен. Он кончил естественный факультет в Петрограде. Чему их там учат? Вы слышите, я вас спрашиваю, чему их там учат?

— Резать трупы, ваше высочество, — сострил Орлов, изнемогая от нетерпения уйти отсюда скорей, чтобы не слишком опоздать к своей даме.

— Вы не лишены остроумия.

Жестокая улыбка проскользнула по губам его высочества.

— А живых людей резать не учат? — продолжало оно. — Фронт научит! Пошлите этого доктора на фронт, в Урмию, в наступление! И впредь мне таких институток в галифе не представлять!

Орлов поклонился и вторично направился к двери. На полпути ему еще раз пришлось остановиться.

— Да! Вы проходили по лестнице?

Едва сдерживая себя, Орлов ответил:

— Проходил, ваше высочество.

— Чем там пахнет?

— Не могу знать, ваше высочество!

— Там опять щами пахнет! Понюхайте! Никакой вентиляции! Халупа, а не дворец! Скажите, чтоб больше не пахло щами! Пусть жрут баранину.

— Слушаю, ваше высочество, — поклонился Орлов, задыхаясь от негодования на такое поручение и на такую задержку.

— Письменную сводку о… о… настроении армии представите завтра утром.

— Слушаю, ваше высочество.

«Опоздал! Опоздал! — думал Орлов, в третий раз, насколько мог, быстро направляясь к двери. — Будет сцена!»

На этот раз ему удалось уйти.

Спускаясь с лестницы, он потянул воздух ноздрями.

«Действительно, пахнет щами! И очень вкусными притом!» — подумал он, прислушиваясь, есть ли у него аппетит для ужина с Ниной Георгиевной.

— Наверх! — махнул он рукой шоферу по направлению к улице, где жила Нина Георгиевна, грузно влезая в лимузин и тотчас опуская занавески.

К Нине Георгиевне последнее время он ездил только по вечерам, ужинать, потому что весь город знал об его связи и вся улица наблюдала из окон за ним, когда он приезжал днем, к обеду.

II. Наступление! Наступление!

Почти ежедневно, часам к восьми, у Нины Георгиевны собирались на чашку чая. Засиживались поздно, а часто и до утра. С тех пор как Орлов стал ездить к ней по вечерам, она назначила точное время для приема — от шести до десяти. Оправдываясь в этом ограничении перед друзьями, Нина Георгиевна сверкала своими знаменитыми на весь Тифлис белками и говорила: «Надо же хоть чуточку пожить для себя», что надо было понимать: «После десяти ко мне приезжает Орлов». Ровно в десять «чашка чая» закрывалась, и тут, торопя гостей уходить, Нина Георгиевна не стеснялась сыпать намеками: «Вы же знаете… Я ведь занята… Я ведь пленница».

Нину Георгиевну и до войны хорошо знали в Тифлисе. Отец ее, сподвижник Голицына, один из покорителей Кавказа, оставил ей в наследство уютный двухэтажный домик на Верхней улице. Мать ее, разорившаяся грузинская княжна, была еще жива, но все хозяйство вела сама Нина Георгиевна. Мать только хранила в доме старинные кавказские традиции гостеприимства хлебосольства — «нам каждый гость дается Богом», носила старинный костюм, ездила по святыням и не мешала Нине жить, как она хочет. Некоторое время Нина Георгиевна была замужем в Петербурге за каким-то видным чиновником, но незадолго до войны вернулась оттуда одна, без мужа, но с деньгами. Если бы не война, такое возвращение долгое время служило бы темой для сплетен, но война перешибла эту мелкую тему, и, забыв о муже Нины Георгиевны, тифлисское общество простило ей эту неясную главу ее биографии. Широкие приемы, которые открыла у себя Нина Георгиевна, участие в благотворительных вечерах, в устройстве курсов для сестер милосердия, несколько небольших, но все-таки взносов в Красный Крест, открытие кафе и публичных чашек чая в пользу раненых, возня с подарками для «солдатиков», все это быстро выдвинуло Нину Георгиевну в ряды виднейших дам-патронесс Тифлиса. Когда же на каком-то рауте в городской Думе ее заметил и там же попросту договорился с ней Орлов, место первой дамы-патронессы за ней было обеспечено.

Орлов был подозрителен и туго поддавался на протекцию. Но все же Нине Георгиевне удавалось иногда проводить кое-какие дельца, а одно или два даже крупных. Делала она это совершенно бескорыстно, без всякого куртажа, единственно для того, чтобы все восхищались не только ее красотой, но и властью. Красива она была весьма условно. Знаменитые белки ее с черно-матовыми зрачками, в обрамлении чересчур длинных ресниц, которые она даже подстригала, действительно могли ошарашить не только ленивого к впечатлениям Орлова. Его, пожалуй, раздразнили не столько белки Нины, сколько ее гибкая худоба, кошачья подвижность, многообещающая вкрадчивость всех ее жестов.

На чашку чая к Нине Георгиевне собиралась самая разнообразная публика. Воротилы тифлисского отделения Всероссийского союза городов и земского союза, начальники и служащие тыловых частей армии, гастролеры из центра, налетавшие в Тифлис по всевозможным делам, крупные местные спекулянты и поставщики на армию считали небесполезным для себя посещать салон Нины Георгиевны, где всегда можно было встретить нужного человека, разузнать последние новости, завести необходимые знакомства.

По натуре Нина Георгиевна была слишком артистична, чтобы удовлетвориться такого рода публикой. Она дружила также с представителями искусства и литературы. У нее бывали издатели и редакторы местных газет, профессора консерватории, артисты и артистки, наконец, у нее бывал идол тифлисских дам, автор фривольных песенок на собственные слова, выступавший в костюме и под гримом Пьеро, гвоздь всех концертов на чашке чая — Вертинский.

Конечно, заезжие фронтовики были желанными гостями в салоне Нины Георгиевны.

На приемах гостям предоставлялись все три передних комнаты особняка: длинная, в пять окон, увешанная коврами и заставленная оттоманками гостиная, столовая с балконом и даже половина спальни, — вторая половина, где стояла кровать, была отгорожена пестрыми паласами.

Сегодняшнее собрание было особенно оживленным. Вести об удачном наступлении генерала Арбатова и о начале наступления генерала Буроклыкова просачивались в город раньше опубликования телеграмм. Каждое известие о наступлении создавало в тылу необыкновенно приподнятое настроение. Мгновенно приходила в движение вся грузная тыловая машина. Интенданты, подрядчики заполняли центральные улицы и кафе, толпились на тротуарах и в скверах, предлагая никому не нужные, а часто и несуществующие товары. Все нужное — кожа, мука, крупа, соль, сахар, рис — давно исчезло с рынка, было продано или спрятано, и владельцы этих товаров сидели в своих лавках и конторах, по большей части имеющих совсем не соответствующие товару вывески часовых магазинов, кондитерских, просто восточных лавок, и ждали, когда к ним придут. На улицах слышались фразы: «Два вагона каустической соды», «Вагон вермишели», «Вагон лаврового листа». Потные, возбужденные фигурки спекулянтов в пальто клеш, синих брюках и рыжих ботинках сновали взад и вперед, ловили друг друга, толпились на перекрестках, выводили цифры в блокнотах, уверяли друг друга в счастливых сделках, приглашали друг друга в кафе, с тайной надеждой выпить оранжад или проглотить мороженое за счет приглашенного. Те из них, у кого были в руках кончики хвостика, ведущего к какому-нибудь интенданту, строили непроницаемые физиономии, горя желанием выболтать новости: «Новая победа! Наступление!» — «На Константинополь?» — «На что вам Константинополь?! На Багдад! Через неделю там будем». Необычайная воинственность охватывала всю эту нечисть тыла. То и дело слышалось: «Ну и колошматим же мы турок!», «Всыпали по первое число!», «Куда им против нас!». По мостовым неслись автомобили с расфранченными военными тыловиками, вперемежку с сестрами в развевающихся свежих апостольниках[18], мчались дельцы на лихачах с Эриванской площади и обратно, со всех сторон неслась музыка марша «Под звуки лихих трубачей». Музыке подпевали, подсвистывали, подмаршировывали. Особенно нравилось вот это место песенки: «А там, приподняв занавеску, две пары таинственных глаз…»

Чем ближе к вечеру, тем более усиливался угар. Кое-где в городских духанах, в двух шагах от центра, уже заказывались шашлыки и лилось кахетинское. Военное возбуждение усиливалось винным. Уже были сумерки, когда сквозь беснующийся в пафосе наступления город прошла рота обглоданных ветром и зноем солдат, в наскоро подправленных и подчищенных гимнастерках, только что, очевидно, пришедшая с фронта, откуда-нибудь из-под Эрзерума, кое-как пополненная и вновь гонимая на вокзал, в теплушки, на новый фронт, в Персию.

Измученные злые глаза солдат косились с мостовой на усеянные разодетой толпой тротуары и освещенные окна кафе. Молоденький щеголеватый офицерик, из прапорщиков, шедший впереди солдат, наоборот, гарцевал, хотя и не был верхом, перед улицей, перемигивался с женщинами и чуть не вымаливал глазами напутственного на подвиг привета. Но улица старалась не замечать хмурых, настороженных лиц солдат, а потому не замечала и офицерика.

Высокий, в широкой не по мерке шинели, человек, с университетским значком в петлице, в сбившейся на ухо фуражке, загляделся на солдат несколько пристальнее, чем другие. Даже попробовал идти по тротуару в ногу с ротой, но не поспел за крупным солдатским шагом, отстал и растерянно пошел в обратную сторону. В руках у него было несколько свертков, мелких и аккуратных, как увязывают в аптеках. Он пополнял свою дорожную аптечку, мучительно вспоминая, чего не хватает: йод, главное — йод, камфора есть, хинин есть, что еще? Бледное лицо его с узенькой бородкой, слишком выросшими усами, с большими недоверчивыми глазами было непохоже на лица улицы. И нескладная фигура его как-то топорщилась среди уличных франтов. На него оборачивались, отпускали на его счет шуточки. Доктор Ослабов и сам чувствовал себя не по себе на этой улице. Он не на нее ехал. Он ехал на фронт. Но несмотря на недостаток врачей на фронте, попасть туда было не так легко. Уже несколько дней Ослабов бегал по канцеляриям, подавал заявления, получал обещания и все не мог выехать. В один из таких дней беготни ему пришла в голову нелепая, как теперь ему было ясно, мысль пойти представиться верховному главнокомандующему и сказать ему: «Вот я, доктор Ослабов, не могу больше оставаться в тылу, иду на фронт, сражаться я не умею, но опасности не боюсь. Хочу быть полезным родине, в великую годину испытаний, ниспосланных» и т. д., и т. д. Казалось Ослабову, что все это «и так далее», то есть вся мотивировка необходимости его личного участия в войне, придумано и найдено им самим, является самым его задушевным помыслом, самой драгоценной его собственной идеей. Не знал он, что вся эта мотивировка подсунута ему, вдолблена ему в мозг, вбита ему в нервы ежедневными статьями газет, стихами и рисунками журналов, речами и тостами, парадами и проводами, даже театром, даже музыкой, даже папиросными коробками и конфетными обертками. Но это было так, это было так для очень многих, и не могло не быть так, потому что все, что окружало рядового интеллигента, было пропитано идеей оправдания войны и необходимости личного в ней участия.

Что-то узнать о войне, может быть, самое главное узнать и хотелось Ослабову, когда он шел к верховному главнокомандующему. Против ожидания его очень легко пропустили. И против ожидания он не только ничего не узнал, но, наоборот, что-то потерял из своего пафоса, что-то навсегда оставил в завешенном полотенцами кабинете. Все слова умерли перед этим любезным генералом, в руках которого были десятки тысяч солдатских жизней и которому ничего не стоило принять в эти же длиннопалые руки и маленькую, испуганную жизнь доктора Ослабова.

«Лучше бы не ходить, — думал Ослабов, бегая по улицам за недостающими медикаментами, — лучше бы прямо туда, вот с этой ротой, которая тут прошла».

Кто-то крепко взял его сзади под руку.

— Наслаждаетесь тифлисской духотой, доктор? — раздался над его ухом скользкий, лакированный голос. — Пойдемте выпьем лучше доброго кахетинского. Или вот что. Пойдемте к Нине Георгиевне. Да, конечно, к ней. Там будет и кахетинское и все прочее.

Говоривший был в очень изящном френче. Небольшого роста, большеголовый, с хорошо выбритым тяжелым подбородком, с узкими, бесцветными, холодными глазами, с уверенными жестами, твердой походкой, он похож был на иностранца.

Ослабов нервно выдернул руку и сейчас же, сконфузившись своего жеста, всунул ее обратно.

— Ах, это вы, Гампель? Очень рад. Я тут с аптечкой. А духота действительно ужасная. И я почему-то в шинели. А кто такая Нина Георгиевна?

— Нина Георгиевна? Вы не знаете?

И Гампель, приподнявшись к уху Ослабова, шепнул ему что-то.

— Не может быть? Того самого Орлова?

— Не называйте фамилии. Nomina sunt odiosa. Все люди, все человеки. Вы как доктор должны это знать.

Гампель был соседом Ослабова по номерам тут же, на Головинском, где они жили оба. Он не нравился Ослабову, но чем-то заинтересовал его. Вероятно, тем, что война была для него таким же обыкновенным, ничем особенным не отличающимся делом, как еда, торговля, размен денег. От него Ослабов получил первый холодный душ на все свои глубочайшие, как ему казалось, чувства и мысли по поводу войны, в первом же разговоре, при первом же знакомстве. Чувствуя в нем противника и не умея одолеть его, Ослабов любопытствовал узнать ближе Гампеля.

— Ну так идемте к Нине Георгиевне? — повторил Гампель.

— Неудобно. Я ведь незнаком. И не одет. И с пузырьками.

— Я вас познакомлю. Пузырьки оставите в передней. Вы в форме — этого достаточно.

И он повлек Ослабова вверх с Головинского по какому-то переулку, который скоро вывел их на тенистую улицу к белому особняку.

Назад Дальше