— Мой начальник транспорта об этом позаботится, — весело воскликнул Веретеньев. — Я отступать не намерен.
— И потом не мешало бы, насколько позволит время, подготовить солдат.
— Что такое? — поднял брови Веретеньев, — солдаты готовы. Они должны быть готовы. Пусть попробуют у меня не быть готовыми. А? — бравировал он перед офицерами.
— Ну, как знаете, — мрачно сказал Петров и, откланявшись, вышел.
— Нет, каков? — послал ему вслед Веретеньев.
Его окружили, перед ним заискивали, ему льстили.
Он же чувствовал себя уже «героем Банэ». Ковры он достанет. Настоящие… Как их… Неужели забыл?
Петров прошел селение и вышел к озеру. Хотя самолюбие его было уязвлено всем происшедшим, он был мрачен не от этого. Его мучило другое. Полгода нет писем от жены. Заказные приходят назад с отметкой, что она на своей квартире не проживает. Знакомых и родных в Тифлисе никого. Адресный стол не отвечает. Что с ней? Дуня! Дуня! Отпроситься в отпуск и самому поехать невозможно. Он уже привык к этой постоянной грызущей тоске, но иногда она, как сейчас, вдруг с такой силой нападала, что нельзя справиться. Дуня! Дуня! — беззвучно звал он ее. Серое, хмурое озеро металось в пустынных берегах, такое же тоскливое, как мысли Петрова. Дуня! Дуня! Крупные чайки ныряли и кричали над озером. Дуня! Дуня!
Из штаба выходили офицеры, окружая Веретеньева.
— Одну минуту! — вдруг отстранил он их и остановился на пороге, достал записную книжку. — Кер… Кер… Керманшахские! Вспомнил! — Он быстро стал писать в книжке.
— Голова! — сказал кто-то из офицеров. — Он уж мозгует.
— Так, маленький план, чтобы не забыть, — таинственно улыбаясь, ответил Веретеньев. — Ну, пошли?
В книжке записано было: настоящие керманшахские.
VI. Масса работы
Поезд уже второй час катился вниз с невысокого плоскогорья к Урмийскому озеру. По обе стороны за окнами тянулась унылая солончаковая степь. Безоблачное, но туманное небо висело низко. Все чаще поблескивали перламутровые пятна стоячей воды. Ослабов сидел в углу купе, обхватив руками остроконечные колени, насторожившийся, тревожный, угловатый. Чем ближе подъезжали к месту службы, тем больше была его тревога. Часов пять тому назад в его купе вошли два перса с гаремом из трех женщин. У первой из них на руках был ребенок. Ослабов любил детей. Он взял ребенка за ручку, а ручка была вся черная. У второй женщины на руках был другой ребенок, кричащий, страшный, чугунного, как бывает при черной оспе, цвета. И как только увидел Ослабов больного черной оспой ребенка, в него заполз рабский, совсем для доктора неприличный, страх заразы. Там, в Петербурге, он не испугался бы и черной оспы, не испугался бы и умереть, заразившись от больного. Но здесь, на фронте, смерть ему представлялась непременно «героической». От пули в бою, на перевязке под обстрелом или еще как-нибудь в этом роде. Эти же три женщины, закутанные в черные плащи с черными волосяными сетками на лицах, сели рядом, как вестницы смерти будничной и потому отвратительной. Персы со своими женщинами и детьми вскоре вышли из вагона, но Ослабов не двигался с места. Минутами ему казалось, что у него подымается температура. За этой тревогой стояли другие. Куда он едет? Какие люди встретят его? Хороши ли военные дела на этом фронте? И что потом будет с Россией? Но огромные страшные вопросы стояли где-то вдали. Страх черной оспы мучил больнее.
Кондуктора висели на тормозах: поезд катился, как с горы. Вдруг длинной белой полосой между солончаковой землей и мутным небом появилось озеро. Картина нисколько не оживилась, даже наоборот, острей почувствовалась безотрадность пейзажа.
Поезд остановился.
Ослабов выглянул в окно. Все было серо. На пыльной земле лежали доски, войлок, низкие катушки колючей проволоки, валялись ящики, камни, куски железа, обрывки каната, и все было сверху присыпано мелким мусором, коробками из-под папирос и консервов, клоками бумаги, соломы, тряпья, щебня, прахом и пылью.
«Отчего мы остановились?» — подумал Ослабов.
И в эту минуту увидел, как из вагона стали вываливаться, словно кули, солдаты.
«Неужели приехали?» — догадался он, ему стало тоскливо от этого мусора, от всей этой неприглядности.
Неловко сгорбившись, он вышел и остановился у вагона. Кругом него копошилась, гудела, ругалась и громыхала сапогами серо-зеленая солдатская масса.
— Приехали? — беспомощно спросил он кого-то. И голос его потонул в шуме. У самого его лица кривлялось и дергалось искаженное лицо солдата. Слишком курносый, а может быть, искалеченный болезнью нос, вздернутая над бледно-розовой беззубой десной раздвоенная губа, маленькие, острые, голубенькие, как веселенький ситчик, глаза, завалившийся к затылку лоб и торчащие скулы. Поток ругательств вылетел прямо в лицо Ослабову, и он увидел толстый, короткий, покрытый белым налетом язык в изрыгающем ругательства рту.
— Приехали! — кричал солдат. — К черту под хвост приехали! Я ж говорил, расшибем вагоны и утекем.
— А куда ж бы мы утекли? Ведь она тут кругом, Персия поганая.
Ослабов увидел другое лицо, заросшее рыжей щетиной, распотевшее, растерянное и любопытствующее. Но его тотчас заслонило третье, все заклепанное крупными веснушками, с торчащей бородой и алыми, налитыми кровью глазами.
— За царя! — кричал третий солдат. — Стало быть, за отечество! А не хошь, так ложись под розги. Тут тебе царский фронт, а не чертов хвост. За такие слова до белой кости порют.
— Чего же ты распалился! Шипит, как сковорода, — опять сказал второй, добрый.
— Персия так Персия. Везде люди живут.
— Люди живут, а нас, как мочалку, мотают! То к черту на затылок, то к бесу под задницу, — кричал первый.
— Теплынь-то какая! — умиротворял второй. — У нас-то, в Орловской, небось морозы трещат.
— Стройся! — надрываясь, кричал откуда-то чей-то не умеющий еще командовать голос.
Никто его не слушал. Вскидывая друг другу на плечи сундучки, узлы и корзинки, солдаты толпились, спорили, кричали и вдруг двинулись всей массой куда-то вбок.
От запаха пота, от чужого дыхания, от ругани и тесноты у Ослабова закружилась голова. Блуждая взглядом, неуверенным голосом он спросил:
— А не знает ли кто, где здесь управление общественных организаций по оказанию помощи больным и раненым воинам?
Это длинное название, которое в Петрограде казалось ему гордым знаменем, здесь, у порога войны, прозвучало робко и беспомощно.
К нему приблизился солдат, заросший рыжей щетиной, и вместе с здоровым крепким запахом лука и табака он услышал теплый голос:
— А так я ж туда иду. Вы с багажом или сами при себе?
— Чемодан маленький, — ответил Ослабов быстро и благодарно.
— А иде же он?
— В вагоне.
— Так его ж утащат.
И щетинистый солдат с ловкостью, совсем непонятной при его заматерелом теле, прыгнул в вагон и через минуту вылез с чемоданом.
Перешли полотно и пошли куда-то пыльной, серой дорогой.
— Далеко? — спросил Ослабов.
— А тут за гарнизонтом, — ответил солдат. — Как обойдем болотину, так и придем.
Болотина оказалась большая, с заливчиками и хвостами, обходить ее пришлось долго.
Наконец, начались серые стены села, замелькали голые тоненькие ветки фруктовых садов, зажурчали арыки, и, вдруг свернув, дорога вывела на базар. Синие персы неподвижно сидели у серых стен; мимо них с меланхолическим журчанием бежал арык; тут же торговцы расставили свои корзины с орехами, инжиром, сушеными сливами и абрикосами прямо на земле, под пылью; тут же бледный, с распухшим лицом, в лохмотьях, курильщик опиума сидел, протянув длинные худые ноги и опираясь слабой головой о белый ствол высоко уходящего в голубое небо тополя; тут же в красных, желтых и синих рваных архалуках[20], подымая клубы пыли, бегали и кружились дети. Восток здесь был такой жалкий, маленький, непривлекательный, что Ослабов, против обыкновения, с удовольствием почувствовал себя европейцем.
Пройдя мимо лавочек, ведший его солдат куда-то свернул и вскоре остановился перед низкой дверью.
— Вот оно тут и есть это самое, — сказал солдат. — Вы пройдите, а я побегу в пекарню, я на пункт хлеб возил.
— А где ж уполномоченный? — спросил Ослабов.
— Да тут внутри, вы пройдите.
И вдруг Ослабов понял, что он приехал туда, куда стремился, что он стоит у цели, что за этой низкой невзрачной дверью его ждет большая общественная работа.
Дверь вводила в маленький дворик, с уныло торчащим голым деревом. По дворику бегали, гоняясь друг за другом, двое толстых мальчишек, лет по пятнадцати, в грязных рубашках, в изодранных сапогах. Они валились в пыль и опять подымались, визжали и хлопали друг друга.
— Где уполномоченный? — спросил Ослабов.
Мальчишки прекратили возню, разглядывая нового человека.
— Там! — сказал один из них и махнул рукой на узкий проход.
Ослабов заметил, что рука у мальчишки была толстая и шестипалая: отвратительно болтался рядом с мизинцем красный шестой палец. И от одного вида этой руки сразу поблек восторг Ослабова.
Нагибая голову, прошел он каким-то коридорчиком и вышел на второй дворик. Налево бросилось ему в глаза окно кухни, из которого клубился едкий чад, прямо перед ним была маленькая дверь с надписью: «Кабинет уполномоченного».
Ослабов стукнул в дверь. Ответа не было. Он толкнул ее. Дверь легко распахнулась. Перед Ослабовым была комнатка с облупившимися небелеными стенами, с истрепанными циновками на земляном полу, со столом посередине, покрытым куском зеленой клеенки, с неопрятной измятой постелью в углу. В комнате никого не было. Из нее была полуоткрыта дверь в другую комнату.
— Можно войти? — громко сказал Ослабов и вошел.
Вторая комната была еще меньше первой. В двух шагах перед Ослабовым стоял пыльный письменный стол с грудами бумаг, чернильницей, потерявшей всю свою бронзу, высокой лампой, какие бывают в мещанских будуарах; тут же стояла тарелка с немытым кишмишом и миндалем, несколько бурых окурков лежало по краям стола. За столом было рваное кресло, за креслом — стена, завешенная истертым ковром. Налево было маленькое грязное окошко, направо стояла истерзанная ситцевая ширма. Это она придавала всей комнате неприличный вид. За ширмой сразу стихло, когда вошел Ослабов. Через минуту веселым и неуверенным баритоном кто-то спросил:
— Кто там?
Ослабов назвал себя.
Тот же голос из-за ширмы ответил таким радостным восклицанием, как будто Ослабов вошел к самому дорогому другу.
Застегивая нижние пуговицы рыжего с искрой френча, из-за ширмы вышел высокий, стройный человек и протянул маленькую, изящную руку.
— Батуров, — представился он. — Приехали? Очень кстати! Наступление. Мы уже имеем телеграмму о вашем приезде. Прошу садиться. Курите.
Ослабов вспомнил рекомендацию тифлисского городского головы об уполномоченном Батурове и теперь с любопытством рассматривал его приятное лицо. Несколько грушевидное, оно было все же красиво. Круглые сочные глаза, пышные усы, которые Батуров, еще вылезая из-за ширмы, подправил, бараньи, дыбом стоящие кудри и раздутые, как у ребенка, щеки делали его чуть комичным. Двумя изящными своими пальцами Батуров немедленно полез в рот и вытащил из белых зубов, по очереди, несколько кусочков от кишмиша.
У Ослабова была несчастная привычка: в тех случаях, когда его собеседнику должно было быть неловко или стыдно, стеснялся и стыдился он сам, Ослабов.
И теперь он беспомощно водил глазами по тесной комнате и, всеми силами желая ничего не слышать, все же слышал шорох за ширмой. Между тем Батуров уже галантно предлагал ему папиросы из серебряного с монограммами портсигара, подавал огонь и вообще был так любезен, что лучшего и желать было нельзя.
Едва Ослабов начал себя чувствовать более уверенным, как вдруг из-за ширмы, оправляясь так же, как и Батуров, вышел худой, черный, жилистый человек и так же из-за стола протянул руку Ослабову.
Грациозно указывая на вновь вылезшего, Батуров произнес:
— Позвольте представить, — начальник транспорта…
Фамилии Ослабов не расслышал, подавленный волной нового смущения. Перекинувшись с начальником транспорта несколькими фразами, Батуров вдруг схватился за голову:
— Ведь вам приготовлена комната! Давно приготовлена! Только вчера приехал этот проклятый контролер и занял ее.
— Вы не беспокойтесь, я как-нибудь устроюсь. — сказал Ослабов.
Но Батуров горячился все более:
— Как не беспокоиться! Юзька! Юзька! — закричал он зычно, как на смотру.
И, к удивлению Ослабова, из-за ширмы вылез третий.
Вновь появившийся представитель общественной организации по оказанию помощи больным и раненым воинам был на вид жутковат.
Низкий лоб, налитые кровью глаза, грубый и большой рот, нездоровая кожа, щетинистые волосы, толстый тяжелый нос делали его похожим на какого-то зверя. Он был сутул, широкоплеч, низок ростом, на боку у него болтался револьвер.
— Я здесь, — сказал он рабским грязным голосом.
— Ты, черт тебя подери, чем тут занимаешься? А комната им готова?
Юзькина рожа осклабилась заискивающей улыбкой.
— Я ж с вами был, Арчил Андреевич.
— Подать автомобиль. Приготовить немедленно комнату. Смотри ты у меня! — командовал Батуров, как генерал в оперетках.
Ослабов, недоумевая, смотрел на ширму, за которой никак не могло поместиться больше одной кровати.
А Батуров окончательно пришел в хорошее расположение духа.
— Выходи, Наташа! — прокричал он новую команду за ширму, — не стесняйся, здесь все свои.
— Я сейчас, — послышался гнусавый, как бывает от постоянного пения цыганских романсов, голос, и тотчас из-за ширмы вышла девушка. Она была вся в черном. Черный апостольник, низко спущенный на глаза, когда-то, должно быть, прекрасные, а теперь скверные, мутные и нечистые, был высоко заколот под подбородком. Все ее лицо горело пятнами, все ее черное платье было измято, красный крест на груди настолько потерял свою форму, что казался не крестом, а грубым искусственным цветком. Бледный рот ее был искривлен неприятной улыбкой, обнажавшей серые зубы. Сквозь всю затасканность, захватанность и порочность чуть заметно сквозило еще что-то молодое, еще способное к жизни. Вульгарно изломившись, она подала Ослабову руку.
— Будем знакомы, — сказала она и залилась мелким хохотком.
— Ах, эти колокольчики! — воскликнул Батуров, сухими глазами всматриваясь в Ослабова и угадывая, какое на него впечатление производит вся эта сцена.
Наташины колокольчики были надтреснутые, несчастные, давно уже хриплые, и Ослабову стало гнусно от соединения этого дребезжащего звука с черным апостольником и этой девичьей фигуры — с изможденным лицом.
— Дайте папиросу, — обратилась Наташа к Батурову, и Батуров распахнул свой портсигар.
Но светский разговор, который соответствовал бы светским жестам Наташи и Батурова, не завязывался. Все четверо усиленно курили, сквозь дым рассматривая друг друга.
Между тем весть о том, что уполномоченный сел за стол, через Юзьку быстро распространилась по двору управления, и первая комната наполнилась разными людьми. Тут меланхолически стояли персы-поставщики, ожидавшие не первый уже месяц своих денег, лезли друг на друга фургонщики, которых начальник обозного двора представил к расчету, жались перепуганные жестоким бытом новые служащие, которых тыл присылал без счета, и все это понемногу втискивалось во вторую комнату и протягивало уполномоченному бумаги, на которых Батуров тотчас ставил резолюции.
Ослабов был совершенно прижат к столу. Опять, как на вокзале, от духоты и массы людей у него закружилась голова. Мажорный голос уполномоченного сливался с надтреснутыми Наташиными колокольчиками, запах ее духов смешивался с запахом деревенского табака и кизяка, который исходил от персов, лица плыли перед его глазами. Дым заполнил всю комнату. Неужели это и есть та общественная работа, к которой он так стремился? Где же тут подвиг, где же тут восторг? Мелкий, маленький позор был вокруг него.