Избранные произведения. Том 2 - Городецкий Сергей Митрофанович 4 стр.


Недвижимо синее озеро, как будто напоила его покоем не осень, а тяжесть людей, живыми брошенных в его волны.

Напротив Сипана, с этого берега, острой и узкой грядой вонзается в воздух святилище Вана, Ванская скала. Как загорелый пальчик маленькой девочки, поднимается в небо с ее середины минарет. Он был построен поздно, несколько сот лет тому назад, когда от урартийцев остались только выбитые на отвесной скале клинописные надписи. Его построили жители турецкого поселка, лежащего внизу, по ту сторону Ванской скалы. Над этим поселком, на скале, небольшие уступы, по которым только босой ногой смельчака можно пройти, напоминают о висячих садах Семирамиды. Давно погибли сады, и только в песнях о них поют.

И Вагаршак гонит из своей памяти обрывок песни, проскользнувшей в мыслях, и переводит глаза на огромное пространство между Ванской скалой и оврагом, который лежит у его ног.

Там странными пятнами живой зелени высоких тополей, таких высоких, что даже пожар их не осилил, испещрена суматоха развалин.

Там был город.

Там было несколько городов, примыкавших друг к другу садами.

Там было то, что называлось Ваном.

Вагаршак отсюда, с гор и крыши, в этих пепельно-рыжих, непохожих на человеческое, городское жилье пятнах, угадывает контуры обугленных зданий и мелкую, как дрожь в спине человека, рябь оконных впадин. Там, вот где-то там, был дом и за домом сад, в котором он в последний раз видел Шамирам.

И чтоб погасить острую боль воспоминаний, Вагаршак быстро переводит взор от города и озера, скользнув по седой вершине Сипана вправо от себя — от маленькой личной боли к великой боли народной.

Там, направо, людской поток, из которого он только что вышел, чтобы отдохнуть в доме Саркиса.

Там, направо, желтые обнаженные горы. Солнце не может так выжечь, ветер не может так выбелить, дожди не могут так обтесать, как выжгли, выбелили и обтесали эти горы бессчетные ноги уходящего из Вана и опять в него возвращающегося, и опять уходящего, и опять возвращающегося армянского народа.

И вот опять, на глазах Вагаршака, он идет в пепельно-желтом облаке пыли, он идет домой, если можно назвать домом обгорелое пепелище.

Плакать хотелось Вагаршаку, когда он смотрел на кручу над оврагом, где он защищался с товарищами, но он сдержался. Слезы подступали к горлу, когда он смотрел на Вараг и на развалины Вана, но он проглотил слезы. Теперь, когда он взглянул на этот движущийся людской поток и заметил, что он движется, несмотря на чудовищную усталость, быстрей, чем когда уходил из Вана, быстрей потому, что идет домой, где никаких домов нет, где только обгорелые краеугольные камни напоминают о домах, слезы перестали ему повиноваться, и он сам не мешал им катиться по обожженным в пути щекам.

Он ведь был одним из них, и все они плакали сейчас его серыми от дорожной пыли слезами.

Вдруг его взгляд оживился. Обгоняя людской поток, кто-то на черной, крупной лошади скакал по самому взгорью. Лошадь, видимо, не повиновалась седоку, не желая уходить со знакомой, должно быть, дороги, но седок, настегивая ее, старался забрать выше, чтобы скорее попасть в Ван. Все хотели в Ван, но он хотел обогнать всех. Или он хочет заехать к Саркису? Вот, вот он уже миновал самую удобную для подъема сюда тропинку. Ага! Он пробирается на тропинку, которая выводит к оврагу. Он не хочет терять времени на шоссе, он отличный ездок и хочет сократить путь. Но странная у него лошадь! Она идет как слепая. Часто наклоняет голову к земле и, проскакав несколько шагов, круто останавливается и нюхает воздух. Но седок нетерпелив и настойчив, он бьет лошадь и пришпоривает, но она терпит боль и ступает осторожно. Какая сильная, большая лошадь! И кто это едет?

Вагаршак слезает с крыши и выходит на улицу — на пустое место, где была улица, — и, прыгая с камня на камень, пробирается к тропинке.

— Куда? — кричит ему Саркис с крыльца. — Я тарех жарю!

— Сейчас, — отвечает Вагаршак.

Ему непременно надо узнать, кто это едет и почему так спешит. В нем проснулось любопытство жителя тихих деревень, где каждый проезжающий мимо возбуждает желание расспросить и разузнать, что делается на свете. Он детство провел в Айоцдзоре — цветущей долине, там, за Варагом, откуда Ван казался столицей заманчивой и далекой, хотя только пять часов пути через перевал отделяли Айоцдзор от Вана.

Он подходит к скале, под которой вьется тропинка, ведущая к мостику, и поджидает, пока всадник покажется за выступом гор. Осенние колючие цветы стоят над обрывом и задумчиво смотрят вниз. Спугнутая птица вылетает из-под самых ног Вагаршака. Цветы и птицы давно уже привыкли к тому, что здесь нет людей.

Вот из-за выступа скалы показывается крупная лошадиная морда, и в то же мгновение Вагаршак кричит радостно и так громко, как будто тот, кому он кричит, за версту от него:

— Пахчан!

Пахчан вздрагивает, смотрит вверх мимо Вагаршака. Лошадь, чувствуя, что ее не понукают, решительно останавливается, закапываясь ногами в щебень тропинки.

— Здесь я, здесь! Ну, гляди сюда! — кричит Вагаршак и, схватившись руками за камень, ловко спрыгивает вниз, на тропинку.

— А я думал, тут никого нет, — говорит Пахчан, нагибаясь с лошади, чтобы обнять Вагаршака.

— Никого нет, а я тут, — продолжает кричать Вагаршак, отплевывая пыль, которую он слизнул со щеки Пахчана, целуя его. — Я тебя давно увидел. Лошадь у тебя строптивая! И как это я сразу не догадался, что это ты!

— Хорошая лошадь. Гунтер. В Игдыре купил. Двести пятьдесят рублей отдал. Клад, а не лошадь. Верная лошадь, куда хочешь повезет.

— А вот с дороги-то она не хотела в гору идти!

— Она знает дорогу. А ты почему здесь?

— Я Анаид везу. Устала. Остановился у старого Саркиса.

— Саркис жив?

— Ты его знаешь?

— Где он?

— Вон его дом. В доме Анаид лежит. Уснула.

И они, обнявшись как братья, стали подниматься к дому Саркиса.

— Я из Тифлиса, — отрывисто говорил Пахчан. — В Сувалане встретил народ. Офицеры сказали, что можно идти обратно. Половина пошла обратно. Половина осталась. Больных много. Не перенесут дороги. Я сестру ищу.

— Шамирам?!

— Да, Шамирам. Саркис знает, где она.

— Саркис знает?

— Знает.

И оба задумались.

— Мы найдем Шамирам! — сказал Вагаршак, когда они подходили к дому.

— Я найду Шамирам, — сказал Пахчан. — Больше никого у меня нет.

С теми же поклонами и приветствиями, с какими встречал Вагаршака, встретил Саркис и Пахчана, взял его лошадь под уздцы и широким жестом предложил подняться в дом.

— Неразоренный дом! В Ване! — восхищался Пахчан, радуясь, что попал в родную среду. — Тарех! — воскликнул он, останавливаясь в сенях, где около двери, в лаще, насыпана была крупная ванская соль, в которой лежали свернувшиеся кольцом большеглазые рыбки.

— Жарится! — поддержал его восторг Вагаршак, втягивая вкусный воздух ноздрями. — Сейчас будем есть!

Они вошли в комнату, низкую, с маленькими окнами, в обрезах которых тем не менее были видны и белый Сипан, и полоска синего озера, и гребни Варага. С потолка свисали рыжие гроздья винограда. Стол был уже накрыт, то есть посреди его было поставлено большое круглое медное блюдо с резными краями, выглядывавшими из-под горы винограда. Пахчан с жадностью оторвал несколько сморщенных коричневатых ягод и высосал их кисловатый сок.

— Пойдем к Анаид! — шепнул Вагаршак и провел Пахчана в соседнюю маленькую комнату, где на лавке лежала, забывшись тревожным сном, Анаид. Косы ее разметались, рот был полуоткрыт. Вздымался под покрывалом неестественно большой живот.

Изуродованное лицо Пахчана исказилось от боли.

— Звери! Звери! — подавляя крик, чтобы не разбудить Анаид, сказал он и сжал руку Вагаршака, готового разрыдаться. — Звери! Сколько ей лет?

— Девять.

— Тише! Мы ее разбудим.

Они, стараясь не шуметь тяжелыми сапогами, вышли.

Навстречу им с крыльца входил в комнату Саркис с широким листом лопуха в руках, на котором он бережно нес сыр.

— Паныр[7]! Настоящий паныр! — сморщивая в гостеприимную улыбку все свое волосатое загорелое лицо, провозгласил он и осторожно, чтобы не рассыпать, положил свое сокровище на стол.

Мелкий, желтоватый сыр, перепутанный с длинными стеблями пахучих трав, рассыпался по лопуху. В его запахе остро чувствовался дух овечьей шкуры, в которой его хранят.

— Тарех готов! — суетился старик, снимая с жаровни сковородку с несколькими, плававшими в собственном жиру, рыбками. — Теперь только вина и дорогих гостей можно просить за стол.

Он исчез еще раз и вернулся с узкогорлым кувшином.

Все было готово, гости сидели за столом, но беспокойство не покидало хозяина.

— Хлеба-то? А? Нет хлеба! Что делается! Хлеба-то в доме ни куска нет! Женщины собирают зерно, раскапывая пожарище. Еще вчера обещали принести, нет, не принесли! Трудно собирать по зернышку!

Пахчан быстро встал, подошел к своим хурджинам, лежавшим на полу, развязал их и вынул лаваш.

— Есть хлеб! Из Тифлиса.

— Из Тифлиса? — нахмурился старик.

Его седые брови ощетинились, мрачная молния какой-то мысли пробежала по его лицу, но он ничего не сказал и жестом пригласил Пахчана к столу.

Все были голодны. Соленый тарех резал горло, но казался необычайно вкусным. Ели, стараясь не уронить ни крошки сыра, ни осколочка лаваша.

— Вот за этим столом, — сказал Саркис, наливая вино, — за этим столом собиралась вся моя семья.

Вагаршак и Пахчан встали.

— Вся моя семья… — продолжал старик, тоже вставая, но окончить не смог, махнул рукой и поднял глиняную чашку с вином. — Благословен час прихода вашего, будьте живы! Я так давно не видел живых людей, что говорить разучился!

Он попытался улыбнуться, вспомнив старинное правило гостеприимства: не омрачай гостя печалью своей, а если у гостя есть печаль, возьми ее себе.

Ели медленно, в глубоком молчании. Каждый вспоминал своих близких, с которыми никогда уж больше не разделит хлеба.

— Благодарим тебя, — сказал Пахчан, вставая. — Жива еще Армения, пока живы такие, как ты, Саркис.

Вагаршак пошел посмотреть, не проснулась ли сестра, и остался там, притаившись у нее в ногах и прислушиваясь к ее тревожному дыханию.

— Саркис! — сказал Пахчан. — Мне тебя спросить надо.

Старик съежился, как от удара, которого давно ожидал, и глаза его ушли далеко за морщинистые веки и седые ресницы.

— Саркис! Ты помнишь безумного Арменака?

— Арменак! Бедный Арменак, сын моего дяди! Где он?

— Арменак погиб три ночи тому назад. Я завалил его тело камнями. Я принес тебе его табакерку. Вот она.

Он передал Саркису серебряную табакерку старинной ванской работы. На крышке был выгравирован силуэт Сипана.

— Сипан! Табакерка моего дяди. Я ее знаю. Бедный, бедный Арменак! Ему теперь легче, если он погиб.

Он зашептал слова поминанья, углубившись в рассматриванье серебряного Сипана.

— Саркис! — оторвал его от молитвы Пахчан. — В этой табакерке была записка. Арменак нес ее мне. Записка от сестры моей, Шамирам. Я ее не видел после восстания. Я ее не видел шестнадцать месяцев. В этой записке она пишет, что она у тебя. Что ты знаешь про нее? Где она?

Старик вскочил и обнажил грудь. На волосатой груди виднелось несколько шрамов, еще розовых.

— Видишь эти раны? Бог не хочет моей смерти. А Саркис благословил бы свою смерть. Меня кололи, как барана, но старая кожа тверда, и кинжал не достал до сердца. Я думал, что истеку кровью. Я потерял память. Когда я очнулся, Шамирам не было со мной.

— Где это было?

— Это было в Ване. О, зачем я пошел тогда в Ван! Я думал достать хлеба, немного хлеба. Я боялся оставить Шамирам здесь одну. Она пошла со мной. В эту ночь было отступление. Напали курды, народ ушел. Мы спрятались в развалинах. Рыжая кошка ходила вокруг нас, рыжая кошка. Мне надо было убить ее камнем. Я пожалел ее. Из-за кошки курды догадались, что там кто-то прячется. Убей меня, но не спрашивай, где Шамирам. Я не знаю.

— Но ты видел что-нибудь? Ведь не сразу же потерял ты память. Говори же! Говори!

Он схватил старика за ворот и тотчас отпустил.

— Прости меня. Но ты должен сказать мне правду.

Саркис молча взял его за руку и повел к двери в комнату, где лежала Анаид.

— Видишь, что они с детьми делают? А Шамирам — взрослая девушка, красивая девушка. Ее понесли куда-то. Я двоих отбросил, чтобы защитить ее. На меня навалились четверо…

Пахчан выбежал из комнаты.

Огненный закат пылал над Ваном. Озеро налилось расплавленной медью. Снега Сипана сверкали еще ярче. Ванская скала, как черная могила, темнела в этом бешенстве красок. Из огня гремело имя, от которого сердце наполнялось болью, и голос терялся в грохоте отчаянья.

— Шамирам! Шамирам! Шамирам!

Это кричал Пахчан, и ему казалось, что это кричит все вокруг.

Вагаршак нашел его под скалой на тропинке, с искаженным лицом твердившего имя сестры, которое и для Вагаршака было самым дорогим в жизни.

— Пойдем седлать лошадей. Едем в Ван. Анаид я оставлю здесь.

Он увел его, как ребенка, и через полчаса они, опасаясь за каждый шаг, вели лошадей под уздцы по разрушенному мостику через овраг. Вагаршак шел со своей лошадью впереди. Черный гунтер Пахчана ступал, вытянув морду и раздувая ноздри, чтобы ловить малейшее движение воздуха из пропасти. Перейдя мост, они сели на лошадей и поднялись над обрывом к тому кварталу города, где шли последние бои повстанцев.

Маленькая треугольная площадь одной стороной подходила к оврагу. Две другие стороны с развалинами домов, постепенно суживаясь, переходили в длинную улицу, ведущую к центру. Крайний дом на углу представлял собой груду камней и комков глины, только угол стен зубцом подымался вверх, как памятник восстанию.

— Помнишь? Помнишь? — заволновался Вагаршак, — вот здесь было окно, и за этим окном стояли мы с тобой, расстреливая последние патроны. А вон там стоял Арменак. Как он бился! Он был самым храбрым.

Темнота наступала без сумерек. Один за другим озеро всасывало в себя последние лучи, и только Сипан алел на фоне позеленевшего неба. Дальние горы, где шел народ, заволакивались перламутровой дымкой, сразу похолодало, из оврага быстро поднималась синева, на гладком небе, в зените, белым хлопком запестрели звезды.

Торговля, ради которой, рискуя жизнью, Акоп оставался в Ване, когда все население ушло, была невелика. В маленькой его лавчонке стены были совершенно пустые, а на треногом, с ящиком вместо четвертой ножки, столе, заменявшем прилавок, аккуратно было разложено несколько коробок «Египетских» папирос, пять-шесть жестянок с консервами, две-три катушки ниток, стояла банка с сыром и с десяток разного размера и формы фарфоровых чашечек для кофе. В углу, на низком мангале, в крохотных кастрюлечках с длинными ручками варился кофе. Несколько столиков стояло около стен, и за ними, на обломанных стульях, на скамейках, наскоро сколоченных из ящиков, на жестянках из-под сибирского масла, прикрытых доской, в папахах, бурках и куртках, с наганами, с маузерами в деревянных футлярах, превращавшихся в приклад, у пояса, с лентами патронов через плечо сидели защитники Вана. Рядом с каждым стояла у столика винтовка, готовая в любой момент впаяться в грубые, но ловкие на стрельбу руки.

В углу против двери на неимоверно ободранном кресле сидел человек без шапки, с копной иссиня-черных, густо подернутых голубой сединой волос, с лохматой, спутанной бородой, с исступленными огромными глазами, белки которых сверкали, как снег Сипана. Обгорелые, обветренные щеки и мясистые губы под волосами усов и бороды быстро двигались, крупные, темные руки нервно дергались, ежеминутно хватая серебряный крест, цепочка которого то выскакивала, то пропадала в складках рясы.

Вардапет Даниил, архимандрит-воин говорил.

Ван знал, когда Даниил говорит, землетрясение не прогонит слушающих его. И теперь все сидели, уставившись в него глазами и забывая про стынущий в чашках кофе.

Назад Дальше