В последнее время часто случалось проводить ночи вовсе без сна, — ночи томительных грез, отрывочных воспоминаний. В нем творилось что-то неладное. Сознательная жизнь мутилась, — не было прежнего цельного отношения к миру и людям. Достаточно стало малейшего повода, чтобы внезапно начинал думать и чувствовать по-иному, и тогда казался диким только что оставленный строй мысли и чувства.
В бессонные ночи пробегали картины прошлого. Иногда внимание останавливалось на одной из них, — ее очертания становились яркими, назойливо-выпуклыми.
Казалось странно отождествлять себя с мальчиком, на которого смотрел с горы опыта и усталости. Вспоминая, видел себя немного со стороны. Не то чтоб ясно наблюдал того другого, о котором думает, когда по взаимной неточности языка и мысли говорит: я был, я делал. Похоже было на то, когда высунешься из окна и стараешься заглянуть в соседние окна или под карниз дома, где лепятся серые гнезда, или в окна других этажей; дом виден не совсем со стороны, но и чувствуешь, что не в самом доме находишься. Так и он видел приливы и отливы румянца на щеках, строгие, слегка волнистые линии лица, всю тонкую и хрупкую фигуру, всегда немного понурую, — видел это, как что-то чужое, но не так ярко, как вспоминались предметы совершенно посторонние. Даже сильные душевные движения, пережитые когда-то, припоминались смутно. Зато иногда что-нибудь внешнее и мелкое-, что связано с испытанным сильным чувством, выпукло вставало в памяти.
Были некоторые обстоятельства, которые казались совершенно утраченными для памяти. Чувствовалось, что многие звенья той цепи впечатлений, которые некогда стройными волнами перелились через порог сознания, теперь затерялись, упали в общую темную массу пережитого, — и сходные соединились, как сливающиеся ручьи. Сознание, блуждающий огонек, мается по этой нестройной массе и своим мельканием делает то, что называется сознательною жизнью.
Казалось Логину, что не было единства в содержании души, не было целости, что распадение души началось давно и вот теперь близится к завершению. Были дни, когда мысли и чувства шли жизнерадостным путем, — все темное в жизни забывалось. Бывали и жестокие полосы жизни: невыносимая тоска сжимала сердце, и все могилы душевного кладбища высылали своих мертвецов, — тогда изглаживалась в душе память об ее другом, лучшем мире.
Но чаще огонь сознания горел на мосту, между двумя половинами души, и чувствовалось томление нерешительности. Устои моста шатались и трещали под напором волн жизни, и брезжущий огонь сознания озарял иногда их белопенные верхи и страшное шатание устоев. Иногда этот огонь освещал радостные и полные надежд мысли, но сила жить принадлежала ветхому человеку, который делал дикие дела, метался, как бешеный зверь, перед удивленным сознанием и жаждал мук и самоистязания. Чем больше скоплялось в жизни угнетающего, тем бывало сильнее и дольше продолжалось торжество освобожденного низшего сознания.
«Не очевидно ли, думал иногда Логин со странным злорадством, — что мое „я“ — довольно жалкая претензия существа, текущего и обновляющегося, как вода реки в берегах, которые и сами неизменны только по внешности?»
Логин открыл один из ящиков стола и достал письмо, которое получил недавно. На это письмо еще не отвечал. Оно было от лучшего из приятелей, с которым беседовал почти откровенно. Перечитал теперь внимательно все четыре страницы письма. Потом отыскал почтовую бумагу, придвинул кресло поближе к столу и начал писать, — о своем замысле. Долго просидел за этим, то быстро водя пером по бумаге, то откидываясь на спинку кресла и задумываясь. Иногда брал стакан, пил понемногу.
Холодный воздух вливался с улицы в открытое окно. В городе было тихо. Издали доносились болтливые звуки реки у мельничной запруды — там звучно лепетала, и смеялась, и плакала беспокойная русалка, и зеленые над белым телом разметались косы.
Окончил письмо. Допил вино из стакана. Ощущение холодноватого стекла и вкус вина доставляли наслаждение, в котором на минуту весь сосредотачивался. Потом опять становилось тоскливо.
Прошелся несколько раз по комнате, перелил из бутылки в стакан остатки вина и опять сел к столу перечитывать письмо.
Прочтя то место, где говорится о завещании, на случай неудачи замысла, грустно улыбнулся. Думал:
«Завещание самоубийцы-клочок бумаги с традиционною просьбою в смерти никого не винить. Очень это нужно, подумаешь! Люди привыкли любопытствовать, даже забавляться всяким происшествием, в том числе и самоубийством. Ищут причин, тщательно отмечают их для статистики, А самоубийцы покорно подчиняются ненужному им порядку и оставляют объяснения смерти. Иной целое письмо сочинит, — к другу, к невесте, — с тайною целью порисоваться трагизмом кончины. Глупо! Впрочем, в таких случаях люди, должно быть, ужасно теряются и плохо соображают.
Если бы до меня дошла очередь убить себя, я постарался бы сделать это словно нечаянно: мало ли бывает несчастных случаев!
А всего бы лучше исчезнуть совсем незаметно, бесследно: потонуть в океане, отравиться в непосещаемой пещере. Нашли бы потом кости, череп и поместили бы этот хлам в археологическую коллекцию».
Неприятное ощущение тупой боли в виске повторялось все чаще. Откинулся на спинку стула. Побледневшее лицо казалось спокойным. Слышал тихий смех, который звенел за спиною. Смех Анны вспомнился Сырой холод пробежал по телу. Оглянулся на открытое окно. Подумал:
«Закрыть бы его».
Но лень было встать.
«Нет, лучше после, — решил он, — а то будет душно»
Выпил мадеры, опять принялся за письмо. Некоторые места напоминали ему почему-то Мотовилова, — и каждый раз ненависть и презрение к этому человеку вспыхивали в нем. Удивился окончанию письма. Подумал:
«С чего это я вздумал уверять, что верую в свою идею? Ведь и так понятно, что без веры в нее я не стал бы думать о ее выполнении. Дурной признак! Или в самом деле я живу слишком рано, еще в утренних сумерках, и только тени далекого будущего ложатся на меня?»
Когда запечатывал письмо, надписывал адрес, все продолжал слышать странный, несмолкающий смех. Тупая боль в голове расползалась все дальше. Казалось, что постороннее что-то стоит за спиною.
Вдруг заметил, что страшно. С напряженною улыбкою преодолел жуткое— чувство, обернулся назад.
«Это — река», — сообразил он, встал и затворил окно. В комнате стало тише, — за стеклом окон шум воды раздавался глуше и слабее.
Допил вино, стало теплее и веселее. Зажег спичку, потушил лампу, собрался лечь спать. Со свечкою в руках подошел к постели.
Одеяло тяжелыми складками лежало на кушетке и закрывало подушку. На красном цвете резко выделялись тени складок. Странно расположилось оно на кушетке: посередине коробилось, с боков лежало плотнее. С нижней стороны кушетки, в ногах, образовалась продольная складка; доходила до середины одеяла. На подушке оно тоже возвышалось и круглилось. Похоже было, как будто забрался кто-нибудь под одеяло и лежит там тихонько, не шевелясь. Логин стоял неподвижно перед постелью и подымал перед собою правую руку со свечкою, точно хотелось осветить что-то сверху поудобнее. На побледневшем лице сумрачные глаза горели тягостным недоумением.
Тихий, назойливый смех шелестел за спиною. Мысли складывались медленно и трудно, как будто хотелось что-то припомнить или понять, и это усилие было мучительно. Но казалось, что начинает понимать.
Там, под одеялом, лежит кто-то, страшный и неподвижный. Холодом веет от него. Логин чувствует на лице и на теле этот холод. Это — холод трупа. Там, под одеялом, еще не началось тление. Но посинелые губы тяжелы, неподвижные глаза впалы.
Странное оцепенение сковывает Логина, и не может он приподнять одеяло. Красный свет свечки зыблется на красном одеяле. Белесоватый туман надвигается, наползает со всех сторон, — и только красное одеяло зияет темными складками. Туман вздрагивает и смеется беззвучно, но внятно. Лицо мертвеца мерещится Логину; это — его собственное лицо, страшно бледное, с тускло-свинцовыми тенями на впалых щеках, еще не тронутых тлением.
Мертвец, еще не погребенный и блуждающий по свету, оживленный на время солнечным сиянием, лег здесь и покоится сном без видений. И знает Логин, что это он сам лежит, неподвижный и мертвый.
«Нелепая мечта! Надо взять себя в руки!» — шепчут бледные губы Логина.
Рука тянется к одеялу. А туман разрастается, клубится уже над одеялом и смеется злобно и жалобно. Свеча колеблется в отяжелелой и затекшей руке. Логин чувствует, что томительно и страшно лежать неподвижным, непогребенным трупом и ждать. Сквозь одеяло просвечивает багровый огонь. Тяжелые складки давят бессильное тело. Кто-то стоит над ним и всматривается дико горящими глазами в его покрытое красным одеялом тело. Чья-то рука ложится на его грудь, нащупывает ее сквозь одеяло, дрожит, — и грудь его ощущает быстрые и слабые толчки… Томительно и жутко ждать, когда не можешь пошевелиться.
Одеяло приподымается, — холодный воздух струится по лицу мертвеца, орошенному холодным потом. Страшное, нечеловеческое— напряжение насквозь пронизывает его, — он подымается с подушек…
Страшным усилием воли смиряя расходившиеся нервы, Логин поставил свечку на круглый столик и прошелся по комнате из угла в угол. Туман, который застилал глаза, стал рассеиваться. Логин подошел к кушетке и быстро опустил руку на одеяло. Мягкая подушка под одеялом, — и только… Подумал:
«Однако, надо лечиться, — целый день голова болит нестерпимо».
Разделся и откинул одеяло.
«Отчего впадина на подушке? Ах да, это я рукою… А точно голова лежала».
Потушил свечку и лег. Красный цвет одеяла погас. Было темно. Только окна мутно белели, — внимательно-неподвижные глаза чудовища подстерегали добычу. Вдали смеялась русалка.
Логину захотелось лечь так, как тогда лежал под одеялом «он». Мелкая дрожь пробежала по телу.
«Так-то будет теплее», — подумал он и закрыл лицо одеялом.
Лежал лицом кверху. Одеяло тяжело падало на грудь и на лицо. Опять представилось Логину, что он — холодный и неподвижный мертвец. Страшная тоска сжала сердце. Воздуха, света страстно захотелось ему… Откинул одеяло… Но оцепенение сковало его, и неподвижно лежал он. Страх и тоска умерли. Лежал, холодный и спокойный, и глядел мертвыми, закрытыми глазами сквозь тяжелую ткань.
Спиною к нему, у письменного стола, сидел человек и отдавался грустным думам. И странно было Логину, и не понимал он, зачем томится этот человек, когда его мечты и надежды, убитые до срока, холодеют здесь, в мертвом теле. Все решено и кончено, не о чем думать, — и тяжелым взором звал он к себе того другого; мертвец звал и ждал человека.
Мерещилось Логину, как стоял над ним этот человек и дикими глазами глядел на красное одеяло. И знал Логин, что это он сам стоит над своим трупом. И слышит он свои странные речи.
«Лежи, разрушайся скорее, не мешай мне жить. Я не боюсь того, что ты умер. Не смейся надо мною своею мертвою улыбкою, не говори мне, что это я умер. Я знаю это, — и не боюсь. Я буду жить один, без тебя. Если бы ты не умер сам, я убил бы тебя. Я приберег для тебя (для себя, поправляешь ты, — пусть будет так, все равно) хорошую пулю, в алюминиевой оболочке. Освободи мне место, исчезни, дай мне жить.
Я хочу жить, и не жил, и не живу, потому что влачу тебя с собою. О, если бы ты знал, как тяжело влачить за собою свой тяжелый и ужасный труп! Ты холоден и спокоен. Ты страшно отрицаешь меня. Неотразимо твое молчание. Твоя мертвая улыбка говорит мне, что я-только иллюзия моего трупа, что я — как слабо мигающий огонек восковой свечи в желтых и неподвижных руках покойника.
Но это не может быть правдою, не должно быть правдою. Я-сам, постоянный и цельный, я-отдельно от тебя.
Я ненавижу тебя и хочу жить отдельно от тебя, по-новому. Зачем тебе быть всегда со мною? Ты не пользуешься жизнью. Ты уже отжил. Ты — мое отяжелелое прошлое.
Отчего не исчезаешь ты, как тает снег весною, как тают в полдень облака? Зачем ты вливаешь трупный яд ненавистного былого в божественный нектар несбыточных надежд?
Исчезни, мучитель, исчезни, пока я не раздробил твоего мертвого черепа!»
Лежал неподвижно. И жутко, и радостно было терзать обезумевшего от тоски человека. Тихий смех звенел в комнате и напоминал, что мучит он самого себя.
Мерещилось опять, что стоит он в темной комнате, над постелью, проклинает мертвеца, — и томительный ужас леденит его. Мрак душит цепкими объятиями, подымает и бросает в бездну. Голоса бездны глухо смеются. Он падает глубже и глубже… Сердце замирает. Смех затихает где-то вдали. Тишина, мрак, бездумье, — тяжелый и безгрезный сон.
Логин откинул одеяло. Побледневшее лицо плотно приникло к подушке. Дыхание быстрое и тихое. Ночь смотрит мутными глазами сквозь стекла окон на усталое лицо, на улыбку безнадежного недоумения, которая застыла на губах.
Глава четырнадцатая
У Кульчицкой званый вечер. Было еще не поздно, когда пришел Логин, но уже почти все собрались. Виднелись нарядные платья дам и девиц; были знакомые и незнакомые Логину молодые и старые люди в сюртуках и фраках.
Еще в его душе не отзвучали тихие уличные шумы, грустные, как и заунывный шелест воды на камнях, за мельничною запрудою. Призраки серых домов в лучах заката умирали в дремлющей памяти, как обломки старого сна. Светлые обои комнат, в которых вечерний свет из окон печально перемешивался с мертвыми улыбками ламп, создавали близоруким глазам иллюзию томительно-неподвижного сновидения.
Переходил из комнаты в комнату, здоровался. Чувствовал, что каждое встречное лицо отражается определенным образом в настроении. Черты пошлости и тупости преобладали мучительно. Самое неприятное впечатление произвела семья Мотовилова: жена, маленькая, толстенькая, вульгарные манеры, злые глаза, грубый голос, зеленое платье, пышные наплечники, — сестра, желтая, сухая, тоже в зеленом, — Нета, глуповато-кокетливый вид, розовое открытое платье, — Ната, беспокойно-задорные улыбки, белое платьице, громадный тройной бант у пояса, — сын гимназист, гнилые зубы, зеленое лицо, слюнявая улыбка, впалая грудь, развязные любезности с барышнями помоложе.
Встречались и милые лица. Были Ермолины, отец и дочь. Логин почувствовал вдруг, что скука рассеялась от чьей-то улыбки. Осталось чувство мечтательное, тихое. Хотелось уединиться среди толпы, сесть в углу, прислушиваться к шуму голосов, отдаваться думам. С неохотою вошел в кабинет хозяина, где раздавался спор, толпилась курящая публика.
— А, святая душа на костылях! — закричал казначей Свежунов, толстый, красный и лысый мужчина.
— Мы все о Молине толкуем, — объяснил Палтусов Логину.
— Да-с, я готов с крыши кричать, что поступки следователя возмутительны: запереть невинного человека в тюрьму из личных расчетов! — говорил Мотовилов.
— Неужели только из личных расчетов? — осторожным тоном спросил инженер Саноцкий.
— Да-с, я утверждаю, что из-за личных столкновений, и больше не из-за чего. Прямо это говорю, я на правду — черт. И вы увидите, это обнаружится: правда всегда откроется, как бы ни старались втоптать ее в грязь. Мы все ручаемся за Молина, я предлагал какой угодно залог, — он продолжает держать его в тюрьме. Но это ужасно, — невинного человека третировать вместе со злодеями! И только по навету подкупленной волочаги!
— Всего лучше бы, — сказал исправник Вкусов, старик с бодрою осанкою и дряхлым лицом, — эту девицу по-старинному высечь хорошенько, енондершиш.
— Я надеюсь, — продолжал Мотовилов, — что нам удастся обратить внимание судебного начальства на это возмутительное дело и внимание учебного начальства на настоящих виновников гнусного шантажа.
— А не лучше ли подождать суда? — спросил Логин.
— На присяжных надеетесь? — насмешливо и грубо спросил казначей Свежунов. — Плоха надежда, батенька: наши мещанишки его засудят из злобы и дела слушать не станут как следует.
— Чем он их так озлобил? — улыбаясь спросил Логин.
— Не он лично, — пробормотал смущенный казначей.