— А!
— Можете себе представить, даже такая светлая личность, как Ермолин, отнесся к этому делу без должного сочувствия, — хотя он и признает это товарищество полезным, но не смотрит на него как на дело возвышенное, идеальное.
— А Анна Максимовна как смотрит на это дело?
— Она слишком молода. Она еще только улыбается, когда с нею говорят о таких серьезных вопросах. Она только жать хлеб умеет да свои платочки стирать, а вопросы высшего порядка ей малодоступны.
— Вот как!
— Но я все-таки устроила это товарищество. Ни за какие блага в мире я не намерена в чем-нибудь скиксовать!
— Это делает честь вашей энергии.
— Наша обязанность-посвящать все силы святому делу просвещения. Не то поразительно, что приходится вести борьбу с дикостью массы, — это естественно, — а поражает то грустное явление, что лица, которых обязанность-служить духовному просвещению этой массы и поддерживать учреждения, стремящиеся к той же великой цели поднятия масс, поступают как раз наоборот: подкапывают эти учреждения, стараются всячески уронить их в глазах народа, не брезгая для этого ни заугольными сплетнями, ни грязными инсинуациями или прямо клеветой. Я говорю о тамошнем священнике, господине Волкове. Это человек, которого не сразу раскусишь, совершенный хамелеон. Он расточает любезности, пожимает вам руку, а в то же время всячески старается вас подкузьмить и пишет на вас кляузные доносы. Я не стала бы подымать всей этой грязи, если б не считала себя нравственно обязанной разоблачить шашни этого человека.
Ивакина тарантила бы еще долго. Но Логин угрюмо и настойчиво перебил ее.
— Послушайте, Ирина Петровна, вы не пишете ли стихов?
Ивакина опешила.
— Но какое-же отношение? Я не понимаю… Конечно, нет.
— Знаете что? Вы подождите немножко… хотя воздушных шаров.
— Как? Аэростатов?
— Вот когда полетят всюду управляемые воздушные шары, тогда и без газеты ваш аванпост, как вы изволите выражаться, будет сильнее, я вам ручаюсь за это.
— Но как же это ждать? — лепетала Ивакина в недоумении.
— А теперь никакая газета не поможет, отложите попечение. Делайте скромно ваше дело и ждите воздушных шаров.
— С динамитом! — прошептала Ивакина, в страхе вглядываясь в угрюмое лицо Логина.
— С динамитом? — с удивлением переспросил Логин. — Полноте, есть вещи посильнее динамита, без всякого сравнения.
— Сильнее динамита?
— Ну да, конечно.
— Но… как же… неужели без революции нельзя?
— Ну, какая там революция, — сказал Логин и прибавил, чтоб утешить Ивакину: — Что ж, подумаем и о газете. Ивакина с перепуганным видом стала прощаться. «Мозги у нее набекрень», — думал Логин. Едва ли мог предвидеть, к каким последствиям приведут нечаянные слова о воздушных шарах.
Ивакина вышла напуганная. Разговор припомнился ей в самых мрачных красках: Логин сидел хмурый, почти ничего не говорил, кусал губы, улыбался саркастически, — и вдруг таинственные слова, — воздушные шары, и на них что-то сильнее динамита. Ивакина боялась и говорить об этом, — рассказала двум, трем, на скромность которых можно положиться. А на другой же день пошли слухи, один нелепее другого, и взбудоражили город.
Стали говорить, что кто-то видел воздушные шары от прусской границы (она находится на расстоянии многих верст от нашего города). Говорили, что один шар летал совсем близко к земле и что с него немецкие офицеры бросали прокламации, а мужики их подбирали и, не читая, несли к уряднику. Другие говорили, что это не прокламации, а целая уйма поддельных кредиток, и мужики будто бы их припрятали, — собираются платить ими подати.
Говорили и то, что сидели в шарах не офицеры, а молодые люди в поярковых шляпах и красных рубахах-косоворотках, пьяные, и пели возмутительные песни, не то «Марсельезу», не то камаринского. Казначей Свежунов спорил, что пьяные в поярковых шляпах приехали не «на шарах», а по реке в лодках, что пели они про утес Стеньки Разина и привезли с собою голую девку; все это, уверял казначей, видел он своими собственными глазами, купаясь, а теперь, по его словам, молодые люди сидят в Летнем саду в ресторане, пьют и поют, а девка пляшет и красным флагом машет. Многие пошли в сад, но не нашли молодых людей в поярковых шляпах, а половые уверяли, что чужих голых девиц здесь не было. Обманутые устремлялись снова к казначею и укоряли его.
— Я пошутил, душа моя, — говорил Свежунов и громко хохотал.
Но мещане волновались и беспокоились не на шутку.
Солнце склонялось к западу и стремилось озарить насквозь террасу дома Ермолиных, — оно вонзало неяркие лучи в промежутки холстинных занавесей. Смуглые Аннины щеки пламенели. Задумчивая улыбка румянила ее губы, и они круглились, как створки розовой раковины. Ее руки устало лежали. На ней было платье из полосатой вигони. Черные атласные ленты на кушаке и на банте у воротника в лучах солнца казались подернутыми розоватым налетом, нежным, как цветень. И нарядное платье, и едва видные из-под его края белые ноги, как ноги лесной царевны, — и вся она как сказка, как воплощенная жизнью милая мечта.
Ермолин и Логин оживленно разговаривали. Это была одна из бесконечных бесед, которые Логин часто вел с Ермолиным. Его неопределенные воззрения были так печально противоположны ясным взглядам Ермолиных, что он сам чувствовал свою душевную разоренность, но не хотел отказаться от своего.
В саду послышались шаги. Анна прислушалась к ним. Сказала, улыбаясь Логику:
— Нашего полку прибывает.
— Кажется, я узнаю шаги, — тихо ответил он, — тогда это не те, с кем я хотел бы стоять в одних рядах.
Это пришли Андозерский и Михаил Павлович Уханов, судебный следователь. Его считали у нас необыкновенно умным за то, главным образом, что он всегда бранил русских людей и русские порядки. Он начинал болезненно тучнеть, имел бледное лицо и казался недолговечным. Своими длинными черными волосами он кокетничал. Андозерский посещал Ермолиных не только потому, что имел виды на Анну, но и потому, что считал своею обязанностью, как член судейского сословия, придерживаться общества образованных, независимых людей, хотя скучал, если не было карт, танцев или выпивки. Душою же тянулся к влиятельным людям, делающим свои и чужие судьбы.
Уханов на вопрос Ермолиных про дела заговорил о трудностях следствия по делу Молина. Рассказывал:
— Получается такое впечатление, точно кто-то старается замазать дело. Свидетели несут околесицу, точно их запугивают или подкупают.
— Ну, кому там подкупать! — вмешался Андозерский.
— Кому? Русские люди, известно, — один затеет пакость, за ним и другие. Я вот уверен в его виновности, а в городе шумят, на меня жалуются.
— Добрый малый, — друзьям за него обидно.
— То-то вот, друзьям, — тоже гуси лапчатые, Мотовилов, например, — да это привычный преступник. Нагрел руки, воровать уж не надо, — он иначе закон нарушает: подкупает свидетелей, самоуправствует. У него и дети — выродки.
— Ну, вы уж слишком, — перебил Андозерский. Уханов сердито замолчал. Логин сказал:
— А и правда, — об этом деле все в городе под чью-то дудку поют; по-своему и думать боятся, — террор какой-то: кто запуган, кто захвален. Вот я слышал на днях, кто-то хвалил Миллера: «Прекрасный человек, честный, — он так возмущен поступками следователя в деле Молина».
Все засмеялись. Ермолин заметил:
— Многие из них уверены, что доброе дело делают, спасают.
Логин и Анна сидели за шахматным столиком, у окна, в розовом свете догорающего вечера. Анна играла внимательно, точно работала, — Логин рассеянно. Пока Анна обдумывала ход, он печально смотрел на ее наклоненную над шахматами голову и на высокий узел прически. Томила мысль, посторонняя игре, мысль, которую не мог бы выразить словами, — точно надо было решить какой-то вопрос, но решение не давалось. Знал, что она сделает ход, подымет глаза и улыбнется. Знал, что в ее доверчивой улыбке и в ее светлых глазах мелькнет ему решение вопроса, простое, но для него непонятное и чуждое. Более всего томило это сознание отчуждения, неразрушимой преграды между ними.
Когда приходила его очередь делать ход, он изобретал затейливые и рискованные сочетания. Ответы Анны были просты, но сильны; они приводили его в и грецкий восторг. Составить себе ясный план он теперь не мог, — увлекали ненадежные, переменчивые соображения; мог бы выиграть только в том случае, если бы играл с неискусным или горячим игроком. Но Анна продолжала играть обдуманно и верно.
Наконец увидел, что его фигуры нелепо разбросаны, а черные-ими играла Анна, держатся дружно. Сделал ход осторожный, но зато и слабый. Анна после ответного хода сказала:
— Если вы так будете продолжать, живо проиграете, — вы точно поддаетесь.
— Поддаюсь? Нет, но на моем месте фаталист-азиат, любитель шахмат, сказал бы: «Мудрый знает волю Всемогущего, — я должен проиграть».
— Пока еще нельзя сказать.
— Я должен проиграть, — с грустью в голосе сказал Логин и сделал рискованный ход,
Анна покачала головою и быстро ответила смелою жертвою. Он поднял было руку, чтобы взять ферзя, но сейчас же опять сел спокойно. Анна спросила:
— Что же вы?
— Все равно, пришел мат, — вяло ответил Логин. — Приходится сдаваться. Выигрывает только тот, кто верит, а верит только тот, кто любит, а любить может только Бог, а Бога нет, — нет, стало быть, и любви. То, что зовут любовью, — неосуществимое стремление.
— Этак рассуждая, никто не должен выигрывать.
— Никто и не выигрывает. Да не только выигрыш, победа, — самая жизнь невозможна. Если позволите, я расскажу вам одно детское воспоминание.
Анна молча наклонила голову. Она откинулась на спинку стула и на минуту закрыла глаза. Шахматная доска с фигурами ясно рисовалась перед нею, потом задвигалась и растаяла. Логин говорил:
— Было мне лет двенадцать. Я захворал. И вот перед болезнью или когда выздоравливал, не помню хорошо, приснилось мне, что случилось что-то невозможное, а виной этому я, и это невозможное я должен исполнить, но нельзя исполнить, сил нет. Словами сказать-это бледно, а впечатление было неизъяснимо ужасное, ни с чем не сравнимое, — как будто все небо с его звездами обрушилось на мою грудь, и я должен его поставить на место, потому что я сам уронил его. И я безумно шептал впросонках: «Тысячу гнезд разорил, — сыграть не могу». Это часто припоминалось мне потом, но всегда гораздо слабее, чем я пережил. Так удивительно было это впечатление, что я потом старался вызвать его в себе, — искусственно создавал кошмар. Кошмары мучили, томительные, сладостные, — но то, единственное, не повторялось. Теперь, после того как я так долго и упорно гнался за жизнью и так много ее погубил, я понимаю этот пророческий сон: жизнь душила меня, — ее необходимость и невозможность.
— Невозможность жизни! Живут же…
— Живут? Не думаю. Умирают непрерывно-в том и вся жизнь. Только хочешь схватиться за прекрасную минуту жизни — и нет ее, умерла.
— Какая гордость! Зачем требовать от жизни того, чего в ней нет и не может быть? Сколько поколений прожило-и умерли покорно.
— И уверены были, что так и надо, что у жизни есть смысл? А стоит доказать, что нет смысла в жизни, — и жизнь сделается невозможною. Если истина станет доступна всем, никто не захочет жить. Чем более знания и ума в обществе, тем заметнее делается, как иссякают источники жизни. Вот почему, я думаю, люди нашего века так жалостливы к детям: их наивная простота завидна нам. Говорят, — я для детей живу. Для детей! Прежде для себя жили и были счастливы, как умели.
— Потому что были глупы?
— Давно сказано: «блаженны нищие духом».
— Что ж дальше будет?
— Что? Дальше — хуже. Великий Пан умер — и не воскреснет.
Зато Прометей освобождается.
— Да, да, освобождается, — свирепый от боли, рычит и жаждет мести. Скоро увидит, что мстить некому, — и завалится дрыхнуть навеки.
— Какое неожиданно-грубое окончание! — воскликнула Анна.
— Что тут грубого? Естественное дело.
— Нет, я с этим не согласна. У жизни есть смысл, да и пусть нет его, — мы возьмем и нелепую жизнь и будем рады ей.
— А в чем смысл жизни?
Анна положила локти на стол, оперла голову на ладони и молчала. Обшитые тонкими нитяными кружевами воланы пышных длинных рукавов обвисли двумя желтоватыми запястьями. Улыбалась и глядела на Логина. Радостью и счастьем веяло от доверчивой улыбки; она сулила блаженство и погружала душу в тихий покой самозабвения. Логину казалось, что душа растворяется в этом веянии юной радости, что нисходит забвение, успокоительное и желанное, как смерть.
— Смысл жизни, — сказала наконец Анна, — это только наше человеческое понятие. Мы сами создаем смысл и вкладываем его в жизнь. Дело в том, чтоб жизнь была полна, — тогда в ней есть и смысл, и счастье.
«Мысль изреченная есть ложь», — припомнилось Логину. Да и самое обаяние, которое владеет им, не обман ли, не одна ли из тех ловушек, которые везде расставлены жизнью? Он грустно сказал:
— Так, так, вкладываем в жизнь смысл, — своего-то смысла в ней нет. И как ни наполняйте жизнь, все же в ней останутся пустые места, которые обличат ее бесцельность и невозможность.
— Вы упрямы, вас не переспоришь, — мягко сказала Анна, расставляя шахматные фигурки: ее руки привыкли приводить вещи в порядок.
— Все люди упрямы, ответил в тон ей Логин, нежно глядя на се задумчивое лицо. — Их можно убедить только в том, что им нравится. На что очевиднее смерть, и то не верится; хочется и сгнивши опять жить на том свете.
«Умрет и она! — подумал вдруг Логин. — И всякая смерть будет встречена без ужаса и забудется!»
Острые струи жалости, ужаса и недоумения пробежали в его душе. Он почувствовал, как погибло то молодое и счастливое, что трепетало сейчас в его сердце.
«Умерла минута счастья-и не воскреснет!»
Что-то поблекло, отлетело. Минуты умирали. Было тоскливо и больно.
Глава двадцать первая
В первом часу ночи Логин, Андозерский и Уханов вышли на крыльцо. У крыльца стояли дрожки: Андозерский велел извозчику приехать за ним. Но извозчика отпустили-ночь стояла теплая, тихая, — и пошли пешком. При луне дорога блестела мелкими камнями. Ермолин и Анна проводили гостей с полверсты и вернулись домой. Андозерский начал рассказывать неприличные анекдоты; Уханов не отставал. Их голоса и смех оскорбляли чистую тишину ночи, — и влажный воздух дрожал смутно и недовольно. Логин незаметно отстал и вошел в лес. Места здесь были ему памятны: он любил бывать в этом лесу.
— Ay, ay! Куда запропастился? — раздались с дороги голоса его спутников. Волки съедят!
Логин не откликнулся и продолжал углубляться в чащу. Скоро голоса замолкли, их заменил далекий, но звонкий голос соловья. Березы чутко наклоняли к нему молчаливые ветви, зелено и влажно задевали его по лицу, точно спрашивали у него, что значит жить и любить, и жаловались на свою грустную бессознательность. Он шел, — и сладостные грезы носились в его голове. Извилистые тропинки на каждом повороте напоминали ему милый образ девушки с доверчиво-ясными глазами. Точно белая тень мелькала перед ним в просвете ветвей; казалось, что на дорожке еще видны следы ее ног.
Он подходил к той лужайке у ручья, где первый раз увидел в прошлом году Анну и удивился ей. Мыслями о ней была полна его душа. Робкая надежда на любовь согревала ее. Бесшумный ручей, который широко разливался здесь на обмелевшем русле, блеснул перед ним гладкою поверхностью. Он отражал деревья, но не видел их и был печален. Старый дуб, под которым Логин увидел тогда Анну, выступал из мглы, с каким-то напряженным и скрытым волнением, словно желания, рожденные чьею-то горячею кровью, трепетно бились о его безжизненно-отяжеленный ствол и почти овладели его покорным сном. Что-то смутно темнело под этим деревом. Логин подошел.
У дерева лежал худенький мальчик, в рваных штанишках, изношенных сапоженках и пестрядинной рубахе с балаболами и помятыми кузиками. Наивно и кротко было его лицо; оно казалось синевато-бледным, потому что луна любовалась им и раздвигала холодными лучами верхние ветки деревьев. Короткие каштановые волосы слиплись на лбу неровными прядками. Засунув руки в рукава, поджимая ноги, он дышал быстро и тревожно и во сне иногда бормотал. С ним рядом стоял на земле пустой маленький бурак из сосновой драни.