Приключения 1972—1973
УМАРБЕКОВ Ульмас
Встреча
I
Когда мне бывает трудно, когда я не уверен в Себе и не знаю, какое принять решение, я вспоминаю его. Я спрашиваю его, а он, живой в моей памяти, отвечает мне. Или вдруг улыбнется краешком губ и бросит: «Поэт!» Да, в то время я писал, подражая Хамзе, и даже как- то раз мои стихи были напечатаны в газете. Еще я сочинил однажды любовное послание в стихах — адресовано оно было молоденькой учительнице, а подписано именем моего друга, влюбленного в нее, но очень застенчивого.
И вот сколько уж лет прошло. Поэт из меня не получился. Может, он знал заранее, а? Он всегда говорил с улыбкой: «Поэт», я не обижался и улыбался тоже. Потом я перенял эту его привычку, и, когда у кого-нибудь из моих молодых сотрудников дело не ладится, я бросаю ему с усмешкой: «Эх ты, поэт». Они не понимают и удивляются. Пока не понимают. Я знаю, придет время, и они тоже с улыбкой скажут то же оплошавшему новичку. Я хочу, чтобы было так, хотя никому не рассказываю о том, кто первый назвал меня «поэтом». Это моя маленькая тайна, моя память о близком человеке, память молодых и горячих лет… Самого человека давно уже нет, а вот словечко живет, осталось. Живет и дело, которому он учил меня.
В те годы многие из нас хотели стать чекистами, и особенно, конечно, мои сверстники. Чекист — значит почет тебе и уважение в городе и в кишлаке, ты — сила, гроза всяческой контры, ты — на переднем крае борьбы за революцию, борьбы за светлую, спокойную и счастливую жизнь наших городов и кишлаков, и еще — кто же из нас в те годы не видел себя во сне в кожанке и с револьвером на боку?
Мы, семнадцатилетние, работавшие в губкоме комсомола, просто мечтали о полной опасностей и приключений жизни чекиста, в свободное время любили рассказывать друг другу удивительные истории, где героями неизменно бывали чекисты, но главное, что волновало нас и делало наши мечты осязаемо близким будущим, — то, что за последний год двенадцать наших товарищей ушли по решению комсомола работать в ГПУ. Значит, мы нужны — так понимали мы, нужны наша преданность и решимость, наша вера в собственные силы, крепкие руки, острые глаза и отважные сердца.
Однажды утром секретарь губкома вызвал нас к себе, сразу восемь человек. Мы все догадывались, о чем с нами будет говорить секретарь, и взволнованно обсуждали ожидавшиеся перемены в нашей жизни. Правда, я, хоть и мечтал, как все, о скрипучей кожанке и тяжелом маузере, все же считал себя в душе не военным, а чуть ли не актером и потому был немного растерян.
В кабинете нашего секретаря Виталия Колосова находились, кроме него, два человека, одетые именно в те кожанки, что волновали наше воображение. Сам же Колосов всегда был при оружии, только носил он предмет нашей зависти не сбоку, а на животе. Зависти — потому что из всех работников губкома у него одного был наган.
Колосов назвал каждого из нас по имени, представил сидящим, а потом поднялся, уперся кулаками в стол и начал:
— Почему мы вызвали вас? Усилились враждебные действия против молодой Республики Советов! — Он вообще всегда так выражался и любил поговорить перед народом — ни один митинг без него не обходился, и в своем кабинете он выступал будто с трибуны. — В Душанбе тайно собирался курултай басмачей, в нем участвовал представитель международного империализма, враг революции Энвер-паша! Акулы империализма усиливают снабжение наших внутренних врагов оружием, деньгами и даже продуктами! Опять встревожен покой трудового народа! Участились нападения басмаческих банд на кишлаки и города, особенно в Ферганской долине! В ответ на это мы, преданная смена партии большевиков, должны считать себя мобилизованными!..
Колосов налил себе воды и стал пить, один из чекистов воспользовался паузой.
— Товарищ Колосов очень хорошо рассказал о последних событиях. Мы обращаемся к вам, ребята: в ГПУ нужны такие грамотные, проверенные люди, как вы, комсомольцы. Все ли согласны участвовать в борьбе с басмачами?
Мы в один голос ответили: да, все готовы защищать завоевания трудового народа.
— Тогда не будем медлить, дело не ждет. Начнем распределение.
Второй чекист взял лист бумаги.
— Шукуров!
Ну надо же, начали прямо с меня.
— Вас направим в Алмалык. Возражений нет? — Тон вопроса не оставлял возможности для возражений, и я растерянно молчал.
— Завтра туда следует отряд милиции. Поедете с ними. Вот путевка.
Он протянул мне бумагу, и я невольно взял ее.
— Джумаев! Вас направим…
Я повернулся и пошел к двери. Вот уж никак не ожидал, что участь моя решится так скоро. Меня догнал Колосов, положил руку на плечо.
— Не ждал? Растерялся?
Я только покачал головой и неуверенно улыбнулся.
— Не бойся, привыкнешь! Ты не хуже других, мы за тебя поручились… Ну ни пуха… Будь здоров! — Он крепко пожал мне руку и вдруг добавил тихо и печально: — Я, брат, тоже еду…
— Куда?
— В Нанай… Убили там секретаря ячейки…
Это был третий случай за последние дни, басмачи не щадили активистов. Но в словах Колосова поразила меня особая, неприкрытая горечь. Лишь за дверью кабинета я узнал, что секретарем в Нанае работала его невеста.
Да, это были не акулы империализма, обыкновенные басмачи. Только я знал, что они делают с девушками перед тем, как убить… И сомнения мои остались там, в кабинете нашего секретаря. Театр и ликбез могут обойтись пока без меня, сейчас мое место там, где стреляют. Алмалык — что ж, пусть будет Алмалык. Работая в губкоме комсомола, я не привык сидеть на месте. Вот только что скажут родители?
Я ждал, что дома будет ужасный скандал, когда родители, особенно мама, узнают о моей новой работе и о завтрашнем отъезде. Она просто могла не отпустить меня, пойти с жалобами и плачем в губком комсомола, в ГПУ: единственный сын, и всего семнадцать ему, и… и… Что было бы дальше, я боялся подумать. Позору не оберешься — тут уж придется скрываться еще где-нибудь подальше Алмалыка.
Но, кажется, гроза не собралась — хорошо, что дома был отец. Женщины, правда, получили уже равные права с мужчинами, но слово отца до сих пор было в нашей семье законом, не подлежащим обсуждению, — и слава богу.
Итак, отец не возражал против моего отъезда, хотя и не обрадовался, конечно. В его согласии я видел поддержку мужчины, и еще была одна причина, связанная с обстановкой тех первых послереволюционных лет.
Отец мой вырос в интеллигентной семье, верил в силу знания и часто вспоминал слова мудрого Фитрата: «Развитие каждой нации начинается с просвещения». Еще до семнадцатого года он, собрав с помощью зажиточной родни и знакомых нужную сумму денег, снял помещение — балахану Дусимбая, из Дамарыка, и открыл там школу для бедных.
Но ко времени моего рассказа, через три года после Октября, Аллаера и Фитрата обвинили в джадидизме[1]. Рядом с их именами в газетах и на собраниях стали появляться такие слова, как «ярый враг революции».
Отец боялся за свою школу, перестал вспоминать Фитрата и Аллаера и учил теперь по книгам Хамзы «Легкая литература» и «Книга для чтения». Все же, когда о просвещении народа говорили на собраниях или выступала на эту тему газета, отец нервничал и волновался — со школой была связана его жизнь.
Возможно, поэтому сейчас он промолчал и не стал возражать против моего отъезда.
А мама чуть не плакала.
— Что за комсомол такой, если он лишает меня сына! Да поразит его гнев аллаха!
— Замолчи, не смей так говорить о комсомоле! — прикрикнул отец.
— Все равно будь он проклят!
— Хватит, тебе говорят! — отец повернулся ко мне и сказал тоном сообщника: — Не понимает. Ты не обращай внимания. Когда надо ехать?
— Завтра.
Я чувствовал, что и у отца на сердце кошки скребут, но держался он как мужчина — иначе бы мать совсем расходилась — и ничем не выказал своих сомнений и боязни.
— Это большое доверие. Будь осторожен.
Я понял: отца тревожит не только мое будущее участие в погонях и перестрелках, где жизнь моя будет в опасности, но и самый факт, что его сын, мальчишка еще, будет работать в ГПУ и может сделать какую-нибудь глупость, которая покроет позором всю родню. Мол, смотри в оба, иначе из-за тебя может пострадать вся семья. И школу его тогда могут закрыть… Такой уж он был человек, мой отец.
Ночью я почти не спал, а когда дремал, мне виделись стычки с басмачами, перестрелка и погоня…
Мама тоже не спала, кого-то осыпала проклятиями, тихо, чтобы не разбудить нас с отцом, плакала и пекла лепешки, жарила боорсаки, потом увидела, что я не сплю, подсела ко мне и принялась перекраивать старую овчинную шубу отца. В шубу можно было закатать двоих таких молодцов, как я, и мама перешивала пуговицы, укорачивала рукава и не переставая осыпала проклятиями весь земной шар в целом и губком комсомола на его поверхности в особенности. Я понял из ее слов, что теперь все заботы вселенной пали на мою несмышленую голову и я непременно должен буду сгинуть под ними. Чтобы этого не случилось, она сняла с моей старой детской колыбельки-бешик бусинки от сглаза и пришила их под воротником шубы.
Я не стал возражать, иначе я рисковал оказаться в одной компании с теми недостойными, покинутыми аллахом, которые делают все, чтобы сократить ее путь на этой земле, и замышляют сотворить ужасное зло ее единственному, горячо любимому сыну…
Утром, чтобы не огорчать маму, я послушно сел завтракать. Отец и мама, казалось, нарочно медлили, я же сидел как на иголках. Наконец отец благословил меня перед дорогой. Мама заплакала в голос, обняла меня и не хотела отпускать. Я не знал, как утешить ее, осторожно освободился и молча направился к воротам.
— Устроишься — сразу напиши, — сказал мне вслед отец.
Я кивнул, помахал на прощанье рукой и вышел на улицу.
— Стой! Стой! — закричала мама. — Для кого же я все это пекла?
Она догнала меня, отдала узелок с лепешками и боорсаками, снова обняла меня и снова заплакала.
— Ну не надо, мама… Я же не на фронт иду…
— Да-да, — сказала мама. — Уж лучше б на фронт, только рядом, здесь… Не уезжал бы ты, а, сынок?
II
В Алмалык отправлялось десять верховых, все милиционеры, в помощь тамошнему отделу ГПУ. С ними ехал и я.
Алмалык был тогда скорее не городом — ни заводов, ни фабрик, — а большим кишлаком в предгорьях. Но народу на улицах нам встретилось много, и базар оказался многолюдным. Я знал со слов отца, что Алмалык стоит на пересечении старых торговых путей и связан с Ташкентом и Туркестаном — с одной стороны, с Ошем, Кашгаром и далее Китаем — с другой, и с Ура-тюбе и Кабулом — с третьей. Когда знаменитый правитель Бабур был изгнан из Самарканда, в этих местах он встретился со своими дядями и собрал силы для борьбы с Шайбани… Конечно, все это было далекое прошлое — сейчас ничто не напоминало в Алмалыке о давних походах и войнах. А о сегодняшней жизни Алмалыка я узнал сразу же по приезде: в городе было неспокойно. За окнами домиков, выстроенных из камня и глиняных катышей, рано гасили свет, в городе воцарялась кладбищенская тишина, и никому не было известно, что там происходило, в этих домиках. Не было известно и другое — какую тревожную весть принесут милиционеры наутро, а приносили их теперь ежедневно.
Нас, приезжих, встретил начальник местного отдела ГПУ Константин Иванович Зубов, плотный мужчина, лет под пятьдесят, в военном, с буденновскими усами, с решительными жестами.
— Очень хорошо, он поднял глаза от сопроводительной бумаги и еще раз оглядел милиционеров. — Такие джигиты нам сейчас как воздух нужны! А вы, молодой человек? — он повернулся ко мне, я подал ему путевку обкома комсомола. Он прочел ее раз, посмотрел на меня, потом еще заглянул в путевку. Да, кажется, возраст мой и внешность его не обрадовали. Он разгладил пальцем усы и решил: — Ну что ж! Значит, так тому и быть. Посидите пока здесь, подождите. А ну, джигиты, пошли.
Я остался в его кабинете один. Осмотрелся. Стол, накрытый газетами, несколько стульев. В углу на стуле ведро, кружка. На стене два портрета: Ленин и Дзержинский.
Ниже портретов лозунг, написанный большими неуклюжими буквами: «Советская власть — это власть народа. В. И. Ленин».
«Надо будет мне самому этот лозунг написать», — решил я. Мы в комитете комсомола писали такие лозунги каждый день.
Вдруг во дворе послышался топот и где-то рядом закричала женщина. Я подошел к окну: милиционеры, приехавшие со мной, верхом выезжали со двора, но никакой женщины с ними не было. Я вернулся на место и снова услышал женский крик, потом плач. Что это? Что здесь происходит? И что я должен делать? Отворил дверь из кабинета в коридор — плач слышался из соседней комнаты. Допрашивают? Почему она плачет, почему кричала? Что они здесь — мучают людей? Разве мы басмачи? У них же портрет Ленина на стене!
Сжав кулаки, я шагнул к двери, за которой все плакала женщина, и тут же в коридор с улицы вошел Зубов.
— Что, юноша, заскучал? Ничего, долго скучать не придется. — Мы вошли в его кабинет. — Проклятые, разорили Тангатапды. Не бывал там?
— Нет.
— И правильно. Жалкий кишлак. Но и его не оставляют в покое.
— Басмачи?
— Кто же еще? Как собаки плодятся! Банда курбаши Худайберды. Незнаком?
— Нет.
— Еще познакомишься. Этот рас помучает — ловок, хитер, молодой. И грамотный — в Бухаре учился. Но в руки ему лучше не попадаться — отца родного не пожалеет. Говорят, сам допрашивает, сволочь.
За стеной снова послышался плач женщины.
— А вы… жалеете людей?
— Это ты о ком — «вы»?
— Ну мы… ГПУ?
Взгляд Зубова сделался жестким.
— Разве мы пытаем людей? Где ты это слышал?
Я кивнул на стену — вот, мол, непонятно разве?
Зубов помолчал, затем улыбнулся в усы и постучал
кулаком в стену.
— Саидов! — потом повернулся ко мне: — Сейчас познакомишься с этим палачом!
В дверях кабинета появился сухощавый рослый человек.
— Слушай, Джура, кого это ты там пытаешь, а?
— Я? Пытаю? — Саидов приложил ладонь к груди. — Меня, меня пытают!
— Да ну? А то я уж и не знал, что говорить; вот молодой человек обвиняет нас: мол, мы мучаем людей.
Слайдов глянул на меня, понял все и рассмеялся.
— Кстати, Джура, познакомься. Как вас зовут, юноша?
— Сабир, — ответил я, покраснев.
— Да, да, Сабир Шукуров направлен к нам губкомом комсомола. Новый работник.
Джура подал мне руку, мы поздоровались.
— А это, — продолжал Зубов, — это Джура Саидов, гроза басмачей и вообще всякой контры. Боятся его, хотя, по-моему, бывает мягковат.
Я не понял последних слов Зубова и ждал, что он скажет еще. Но объяснять он ничего не стал, а положил мне руку на плечо и легонько подтолкнул к Саидову.
— Будете работать вместе. Джура, возьми его к себе…
Джура кивнул. Так я стал сотрудником ГПУ Алмалыка.
Покончив со мной, Зубов обратился к Джуре:
— А что говорит твоя артистка?
— Опять Худайберды. Отдал их своим басмачам, всех опозорили, и певицу Уктам тоже. А плачет ее племянница. Она засватана была. «Теперь, — говорит, — кому я нужна?»
— Что будешь делать?
— А что сделаешь? — Джура пожал плечами. — Пообещал, что вернем добро, у них серьги, браслеты, в общем, все висюльки отобрали.
— Сволочи! — не выдержал Зубов. — Ну вот что. Дай сопровождающих и отправь их.
— Конечно, отправлю. Только вот племянница певицы Уктам говорит, никуда не поедет. Говорит! «Кому я нужна?»
— А ну пошли. И ты, Шукуров.
— Сабир, — поправил я.