— Уважал наши законы, — хмыкнул Селезнев, — золотишко сдал, а все нэпманы города его золотыми коронками сверкают!
Климов изумленно смотрел на Селезнева: что он делает? О чем он спрашивает?
Хлопнула дверь, вошел начальник управления Клейн.
— Здравствуйте, товаричи!
— Здравствуйте, — Селезнев кивнул на Клембовскую, — вот по делу об убийстве на Белоусовском, два.
— Клембовская Виктория Дмитриевна? — спросил Клейн, присаживаясь сбоку на стул. — Соболезную, мадемуазель.
Клембовская перевела на него тяжелый взгляд, установила что-то для себя и опять всмотрелась в Селезнева. Клейн в секунду оценил ситуацию.
— Устроим перерив, — сказал он, четко, как всегда, выговаривая русские слова, — вы можете отдохнуть, мадемуазель, потом продольжим. — Ряд русских звуков не давался Клейну.
— Вы в самом деле заинтересованы узнать что-нибудь кроме того, не утаил ли отец от государства золото? — Клембовская встала. Голос у нее был напряжен, как струна.
— Гражданка, — тоже встал Клейн, — мы же хотим помочь вам!
— Я обойдусь! — уже от двери отрезала она. — Как-нибудь выясню все и без рабоче-крестьянского розыска. — Дверь за ней хлопнула.
— Бур-жуйская дочка! — сквозь зубы просипел Селезнев. — В восемнадцатом мы таких на принудработы гоняли, а теперь я что, нанялся им прислуживать?
— Товарич Селезнев, — жестко взглянул на него Клейн, — ви дольжпи научиться отбрасивать все личное при допросах. Объявляю вам виговор. Он будет в приказе.
— Объявляйте, — набычился Селезнев, — но я им не дешевка, чтобы перед нэпманами на задних лапках прыгать!
— У нее семью перебили! — почти крикнул возмущенный Климов. — А ты…
— Жалостливые стали! — Селезнев с презрением оглядел Климова. — Погодите, дожалеетесь. Они вам революцию живо в отхожее место переделают!
— Внимание, — перебил Клейн, — к этой теме есче вернемся. Сейчас о деле: убийство на Белоусовском, два, редкое по жестокости. Таких преступников ми упустить не имеем права. Пока у нас нет следов. Однако план есть. — Он оглядел всех прищуренным взглядом. — Ми давно готовили чистку гнилых углов. Теперь она назрела. Привлечем части ЧОНа и пехотни курси. Бьем сразу по сами опасни место — по Горни. Затем переключаемся на беженски бараки у Воронежски тракт. После них очередь притонов на Рубцовской.
Климов и остальные слушали его молча. Клейн умел мыслить широко и точно. Это был высокий черноволосый австриец, с черной щеточкой усов под изящным носом, с умными серыми глазами на худом интеллигентном лице,
В пятнадцатом под Перемышлем во время отражения кавалерийской атаки лейтенант Клейн был взят в плен русскими драгунами и оказался в туркестанских лагерях для военнопленных. Революционная пропаганда прорывалась сквозь проволочные загрождения и тесовые стены бараков. В начале восемнадцатого года вооруженные русские рабочие распахнули ворота лагерей для военнопленных. И многие тогда связали свою судьбу с русской революцией.
Тяжелое, опасное настало время. Почти два года шагал теперь уже коммунист Клейн по выжженной, встречавшей пулей и казачьим гиком земле фронтов. Дрался под Иркутском и Омском, под Царицыном и Лозовой. На русскую землю падала кровь дважды раненного в боях за революцию австрийского студента и бывшего лейтенанта.
В девятнадцатом его вызвали в отдел по работе с военнопленными.
— Принято решение отправить на родину часть наших товарищей, — сказал ему пожилой человек в кепи австрийского солдата. — Согласны ли вы вернуться, чтобы и там продолжать борьбу?
Клейн кивнул. Виски его вдруг обдало жаром волнения.
— Я согласен, — сказал он.
В конце девятнадцатого он вернулся на родину. Его высокую тонкую фигуру видели на венских заводах, глухой его голос слышали на митингах в Линце, Зальцбурге и Вене. Потом перешел границу соседей Венгрии. Через год за ним захлопнулись ворота будапештской тюрьмы.
В двадцать первом товарищи выручили Клейна. Он бежал.
А через несколько недель страна, ставшая его второй родиной, вновь приняла его к себе. С тех пор прошло два года, и вот теперь он снова пошел туда, где было жарко, — бороться с бандитами. Он руководил губернским розыском. Слово его ценилось дорого. Розыск при нем повел широкое наступление на местную уголовную братию. Но бороться было трудно. Город лежал на пути с юга к Москве. Залетные бандюги появились здесь нежданно, как чума в средние века. После них оставались трупы и чудовищные слухи. Но Клейн осторожно и уверенно вел свою игру. Он походил на шахматиста, когда, склонив голову, как это было сейчас, излагал свои тщательно продуманные планы.
— Самое важное — информация, — заканчивал свое сообщение начальник, — кто-то знает про убийство. Знает и его участников. На Горни знают многие. Раскидиваем бредень. Загребем один голавль — неплохо, выудим карась — хорошо. — Он замолчал, потом оглядел всех повеселевшими глазами и чуть улыбнулся.
— А поведет на операцию вас Степан Спиридонович. Наконец и он с нами. Это есть мой сюрпиз… Сбор в одиннадцать. Все.
В одиннадцать на тускло освещенном дворе губрозыска собралось полтора десятка сотрудников. Вечер обдавал холодным ветром. Большинство было в шинелях. От конюшни до ворот в линию стояли пять фаэтонов. У забора переговаривались возчики. Парни из бригады по особо тяжким поджидали своего начальника и глухо поминали Горны.
Когда-то, несколько веков тому назад, была там Гончарная слобода. Еще и сейчас виднелись на этих местах развалины каменных горнов, на которых обжигали когда-то глину. От них и получила слободка свое название. Теперь это была вольная слободка Горны — приют налетчиков и воров.
Вечерами выползали оттуда волчьи стаи. К рассвету сходились с добычей, делили ее у костров, пили, расшибали тьму гармонями и гитарой. По утрам по канавам и скверам города подбирали трупы обобранных до нитки людей. В прошлом году впервые дошли у властей руки до Горнов. Чоновцы и курсанты, окружив их со всех сторон, с боем ворвались в поселок. После стрельбы и повальных обысков увели с собой несколько десятков захваченных бандитов, унесли пять тел убитых и восемь раненых товарищей.
Но слишком удобно разлеглись они, Горны, — на самой границе города, железной дороги и степи. Было куда идти на дело, было куда удрать при опасности — рядом Москва, в другой стороне дорога на юг. И опять полнились Горны махровым цветом уголовной бражки.
Об этом и толковали ребята из бригады по особо тяжким, когда наконец появился и начальник.
Клыч, плотный, широкоплечий человек в кожаной куртке, поглаживая короткие светлые усы, объяснял что-то возчикам. Клыча в бригаде любили. Он умел быть своим, оставаясь нри этом начальником. В схватке первый, он не лез на глаза начальству, держал слово и резал правду-матку всем и всегда, не думая о последствиях. Он был моряк, на английских и русских торговых посудинах обошел моря и океаны, повидал мир, побывал в передрягах и умел их встречать, не теряя соленого матросского юмора и твердого своего нрава. Перед этим за месяц Клыч был ранен в перестрелке. Брали банду Ванюши. Ванюша отстреливался до конца, банду взяли, а частью перебили, и только помощник атамана Тюха удрал. Он и ранил Клыча.
Стае, Селезнев и Климов топтались в углу двора. Дул западный ветер. Селезнев был в штатском. Остальные в шинелях и суконных шлемах. Подошел Гонтарь, огромный парень с улыбчивым лицом, на котором сапожком выдавался крупный нос.
— «Прага», — голосом конферансье объявил он. — Арбат, два, телефон один шесть — три девяносто пять. Ежедневно. Новая грандиозная программа. Гражданин Афонин: обозрение Москвы, А. Рассказова, Рене Кет Арман, Фокстрот. Шимми. Николаева, Горский, Орлов.
— Протокол, а ну попридержи язык! — крикнул Селезнев.
Клыч, стоя под фонарем, поманил их рукой. Всей группой окружили его. Он осмотрел собравшихся.
— Братишки, — сказал он, разглаживая короткие усы, — чистить Горны сегодня не пойдем. — Он помолчал, небольшие глаза его зло блеснули под густыми светлыми бровями. — На Горнах, — он приостановился и снова оглядел каждого, — на Горнах нас ждут.
Все молча смотрели на него. Возчики позади причмокивали языком. Хрупали лошади.
— Как так? — вырвалось у Климова.
— Так! — сказал Клыч. — Объявлено в шесть вечера. После убийства Клембовских. А к вечеру на Горнах уже ждали.
Все остолбенело пялились на начальника.
— Что это означает, мне вам толковать ни к чему, — глухо сказал Клыч, — или среди нас есть шпанка, которая все доносит своим. Или… со стороны кого-то допущена неосторожность. Поэтому маршрут у нас иной. Будем проверять чайную и бывшие беженские бараки на Воронежском тракте. Там тоже шпаны что грязи. Не промахнемся. Кто у нас в штатском?
Вперед протолкались Селезнев и еще двое.
— Поедете со мной, — приказал Клыч, — в первом фаэтоне. Остальные — разберись по тройкам и по местам!
Толкаясь и переругиваясь, разместились в фаэтонах. Со скрипом открылись ворота, и возки с цоканьем выкатили в ночной, тускло освещенн ый город. В передних колясках были места, но особо тяжкие не пожелали разделяться. Вчетвером они теснились на сиденьях, и, полузадушенный огромный тушей Гонтаря, Стас делал тщетные попытки выкарабкаться из-под него.
— Все люди как люди, — рассуждал широкоплечий Филин, ворочаясь между Гонтарем и Климовым, — отработали смену и дрыхнут или там любовью занимаются, одних дундуков этих — сыскарей — в любую погоду и в любой час на операцию гонят.
— Тебя что, на аркане в розыск тащили? — придушенным голосом возмутился из темноты Стае.
— Да вишь ты, — сплюнул куда-то во тьму Филин, — оно вроде и добровольно, только дюже накладно. — Он помолчал, потом хрипло рассмеялся: — А вообще служба заметная. Раньше был кто? Ванька Филин, и все. Только и шуму что хулиган. А теперь по Заторжью идешь, только что собаки не здоровкаются. Хозяин мастерских Гуляев Семка шапку ломит: Ивану Семенычу! А раньше, как после армии я к нему устроился, так чуть не за шкирку таскал…
— Темный ты, Филин, как дупло, — выбрался наконец из-под Гонтаря Стае, — на нашей службе каждый должен понимать идею. А тебе только галуны да нашивки подай! Знал бы, с какими мыслями к нам идешь, перед коллегией вопрос поставил бы: отчислить.
— Бона! — обиделся Филин. — А в деле я не показался? От пули прятался? И Ванюша не от моего нагана в пыль зарылся? Плох Филин, плох, что толковать…
— В деле тебя проверили, — уже менее уверенно заговорил Стае, — тут ничего не скажешь… Только вот мысли твои… каша у тебя в голове, Иван.
— Гримасы фортуны, — прорезал цокот и тарахтение экипажа высокий голос Гонтаря, — взять вот меня. О чем мечтал на фронте? Не поверите: устроиться в цирк и стать чемпионом по французской борьбе. Демобилизовали, а в цирке на пробу выпустили на меня самого Кожемякина. Крах карьеры. Где, думаю, подойдут мои физические совершенства? Пошел в розыск.
— А вот меня ячейка послала, — с обвинительной ноткой в голосе сказал Стае, — стал бы я со всякой мразью возиться. А ребята говорят: уголовщина, бандитизм сейчас — один из самых трудных фронтов республики, я и пошел. А ты, Климов?
Стас и Климов уже около двух месяцев жили на одной квартире, но Климов был так немногословен, что Стае, где только мог, стремился вызвать его на разговор.
Луна выползла и осветила улицы. Ночь, полная звезд и городских щекочущих запахов, смутным ожиданием будоражила души. Под скрип колес в тесноте, но не в обиде уютно было разговаривать, вдыхая крепкий шинельный и табачный дух друзей.
— Ехал я с польского фронта, — заговорил Климов, — ехал с другом, бывшим моим комроты. Приехали в Москву, у меня план верный: университет. Как-никак бывшее реальное за спиной. Кончал, правда, его уже как школу имени Карла Либкнехта, но это не мешало, наоборот, помогало. Короче, приехали. Поселились на Воздвиженке, у его родственников. Ему еще до Самары ехать. Жена его там ждала и девочка. Голод страшный, да и родственники косятся: из армии голяком… Пошли на Сухаревку закладывать или продать мой польский офицерский ремень — трофей — и его часы. Именные были часы, с монограммой. Народу на Сухаревке погибель.
— Кипень! — встрял Филин. — Палец не просунуть.
— Раскидало нас, — продолжал Климов, — гляжу вокруг: нету друга. Ходил-ходил, затосковал. Через час с лишком гляжу: у палаток столпотворение. Бегу туда, продираюсь сквозь толпу: труп. А лежит мой комроты голый, как перед медицинской комиссией.
Климов замолчал. Дробно стучали копыта. Выезжали на Первогильдейную, за ней лежал Воронежский тракт.
— Шесть лет человек на фронтах отбухал, — с трудом сдерживая дрожь губ, говорил Климов, — ранен был несчетно, выжил, девчонку на свет произвел. И умер ни за понюх… Часы его с монограммой кому-то понравились…
Климов перевел дыхание.
— Вот тогда и решил: буду уничтожать эту мразь! — Он глубоко, до кашля, затянулся. — Эгоизм, братцы, много проявлений имеет, не знаю, избавится ли человечество когда-нибудь от него…
— При социализме избавимся, — вновь подал голос Стас, — при социализме человек будет заботиться прежде всего о других, а не только о себе.
— Не знаю, — сказал Климов. — Хорошо бы, если так… Но думаю, страшнее эгоизма, чем уголовщина, нет! Убить человека, чтобы денежки его в тот же вечер спустить в притоне, — нет, ребята, такую сволочь вывести, и помереть не жалко. Считаю, служба наша — вполне на уровне. Полезная она людям.
Все молчали под дребезжание фаэтона.
Отстали последние домики. Впереди забелела полоса тракта. Что-то черное и извилистое змеилось по шоссе. Долетел звук мерного солдатского шага.
— Чонов нагнали! — определил Филин. — Гля, ребята, церемониальный марш!
Передовые коляски остановились.
— Рота, — донеслось издалека, — стой!
Дважды шлепнули и замерли подошвы. Клыч в первом фаэтоне разговаривал с кем-то невидимым в темноте. На подножку последнего экипажа вскочил человек. На курчавых волосах высоко стояла фуражка со звездой. Два веселых глаза смеялись с узкого горбоносого лица.
— Здорово, сыскари! Ильина тут случайно нет?
— Яшка? — Стас окончательно отвалил от себя Гонтаря.
— Докладываю, как бывшему члену ячейки, — куражился курчавый, — два взвода ЧОНа с механического завода изъявили желание участвовать в операции. Явка стопроцентная — и все ради ваших прекрасных глаз, Станислав Иванович, в качестве личной охраны бывшего отсекра ячейки. Видал, как стоят? — несмотря на юмористическую интонацию, в голосе парня была гордость
Действительно, чоновцы стояли, не ломая строя, ровно глядели в небо дула винтовок. А Яшка Фейгин, балагур и оратор, преемник Стаса на посту секретаря комсомольской ячейки мехзавода, смотрел на них с подножки фаэтона, счастливо и гордо щурясь.
— Ро-о-та!! — запел командир.
Яшка спрыгнул. Фаэтоны тронулись. Сбоку в ногу шла колонна. Молодые ребята в кепках и суконных шлемах четко отбивали шаг. Ахали мерно вшибаемые в пыль сапоги и солдатские ботинки.
Замелькали огоньки наверху. Начиналась Мыльная гора. За ней лежал Воронежский тракт. Чоновцы разбились на группы. Двигались тихо. У приземистых, длинных, тускло отсверкивавших огнями построек остановились.
— Трое во двор, — распорядился Клыч. — Все, кто не при форме. Как войдем, двое у входных дверей, остальные по комнатам. По одному ни в коем разе. ЧОН, окружай бараки, никого не пропускать. Пять человек с нами!
…Окончательно разделались с бараками только часам к двум ночи. Нашли и оружие, и несколько самогонных аппаратов, и трех беглых из домзака. Коляски, набитые трофеями, арестованными и охраной, отправили в город. Чоновцев Клыч тоже отпустил. У них смена начиналась в семь. К чайной Брагина пошли вшестером.
Луна взошла и широко осветила пустую, с редкими стеблями ковыля степь. Впереди мерцал огонь. Это и была чайная Брагина. Она стояла на самом краю города, у Воронежского въезда. Около не было никаких других строений, лишь где-то далеко чернели развалины.
— Кто тут бывал? — негромко спросил Клыч.
— Я, — подал голос Филин.
Все шестеро быстро шагали по майской влажной траве и отчего-то говорили приглушенными голосами.