Глазами, полными слез, тетя Варя смотрела на Лялю, словно извиняясь за горькое известие, с которым вошла. На ее осунувшемся лице доброй монахини было написано: «Уж лучше бы язык мой отсох, чтобы я не могла передать тебе, Ляля, такое страшное известие».
— Я одеваюсь… — девушка искала платье, — я сейчас… Пусть не входят, пусть…
Тетя Варя, сгорбившись чуть не до земли, с трудом пошла в переднюю.
Через несколько минут из спальни вышла Ляля, в платье, причесанная. Спокойное лицо ее еще горело нежным румянцем сна.
Три немецких солдата энергично делали обыск, торопливо и беспорядочно раскидывая вещи, будто воры в чужой квартире. Константин Григорьевич и жена смотрели на их работу почти безучастно, будто солдаты и в самом деле хозяйничали не в их, а в чужой квартире. Одни из них открыл верхнюю крышку пианино и провел пальцами по натянутым струнам. Струпы недовольно загудели. К подоконнику привалился красношеий толстяк в штатском, видимо, переводчик, и молча смотрел в сад. У книжного шкафа, широко расставив ноги, стоял худощавый офицер в форменной фуражке и, развернув одну из карт звездного неба, внимательно разглядывал ее. Ляля успела заметить, что это была карта южной части неба, не видимой в наших краях.
— Астроном? — спросил он Лялю, окинув ее мутным взглядом. Казалось, он спал с открытыми глазами.
— Астроном, — ответила Ляля.
Подошел переводчик. Офицер заговорил с ним по-немецки. Ляля почти все понимала.
— От этого и вся беда, — говорил офицер, — от этих звездных карт. Порядочные немецкие девушки готовятся стать прежде всего матерями, женами, призванными вырастить новое поколение солдат для нашего фюрера. А у них фрейлейны лезут в астрономию, в звезды, которые видны только за экватором. Зачем это женщине?
— Вот здесь и коренятся все преступления против рейха, — сказал переводчик тоже по-немецки. Ляля делала вид, что не понимает их.
И вновь почему-то припомнились слова Гёте: «Богатство потерять — немного потерять. Честь потерять — потерять многое. Утратить мужество — утратить все! Тогда лучше было бы не родиться!» Известны ли эти строки офицеру и переводчику? Нет, наверное…
— Она у вас единственная? — обратился переводчик к Надежде Григорьевне, которая не сводила с Ляли горячих потемневших глаз.
— Единственная, — тихо ответила мать переводчику. Тот посмотрел на Константина Григорьевича.
— Единственная, — сказал и врач.
Тетя Варя выбежала вперед и с какой-то неумелой предупредительностью заглянула в глаза переводчику, словно хотела разжалобить его.
— Единственная, — сказала и тетя, хотя ее и не спрашивали. — Единственная…
Ляля чуть не застонала.
В комнате резко запахло эфиром. Один из немцев натолкнулся в шкафу на бутылку и откупорил ее, проверяя содержимое. Офицер, который до сих пор, казалось, спал с открытыми глазами, вдруг зашевелил ноздрями и бросился к шкафу.
«Эфироман», — подумал Константин Григорьевич. Он предложил бутылку офицеру, и тот, спрятав ее в карман, шумно поблагодарил.
Обыск заканчивался, должны были уходить.
Мать достала из гардероба демисезонное пальто Ляли.
— Доченька, накинь…
— Не нужно, ма, — спокойно посмотрела на нее дочь. — Я скоро вернусь. Это какое-то недоразумение.
Переводчик усмехнулся толстыми губами.
— Накинь, Ляля, — настаивала мать, подавая пальто. Ляля уступила.
— Не волнуйся, ма. — Она погладила мать по голове, словно маленькую.
Мать поцеловала ее долгим, соленым от слез поцелуем.
Из комнаты вышли все, не закрывая за собой дверь. Впереди шли солдаты, потом Ляля с отцом, потом офицер с переводчиком. За ними вышла мама и последней — тетя Варя. Выходя, она зацепилась за двери, как будто они были ей незнакомы. Комната осталась пустой, наполненной запахом эфира.
Ляля ступила на крыльцо и невольно задержалась. Несмотря на такую рань, было уже совсем тепло. Солнце только что взошло. Весь сад стоял перед девушкой словно покрытый легкой морской пеной. Будто всю ночь грохотала гроза, штормом бушевало море, а сейчас волны отхлынули и остались только бело-розовые, пронизанные солнцем шапки ароматной пены на яблоньках и грушах. Ляля искала глазами яблоньку, под которой лежал ее клад, но сейчас яблоньку трудно было отличить от других деревьев, она исчезла в сплошном цветении, в розовых дымчатых клубах, наполнивших утренний сад.
На веранде офицер закурил с переводчиком и велел идти.
— Не провожайте меня, — попросила Ляля родных. — Я скоро вернусь.
Она стала медленно спускаться по ступенькам.
Ступила раз и остановилась.
Ступила второй и ласково оглянулась на родных.
Ступила третий раз и глянула на сад.
С каждой ступенькой белый сад прыгал вверх, подрастал. Ноги ее прилипали к ступенькам, будто были окованы железом, а ступеньки намагничены.
Сделала еще шаг, и сад еще чуть-чуть поднялся над нею, и уже солнце закрылось прозрачными пенными шапками. Над землей дымились розовые клубы, сад стоял по пояс в этом ярком душистом дыму.
Еще ступенька…
Будто входила в новое небытие, в белые чистые владения вечности.
VIII
Когда через некоторое время Убийвовки всей семьей пришли к воротам тюрьмы, там уже стояла толпа. Было много знакомых. Разговорчивая, бойкая мать Бориса Серги. Отец Сапиги, насупленный, сердитый, с палкой. Ильевская…
Как стало известно, этой ночью проводились аресты в разных районах Полтавы. К одним подъезжали на машинах, других брали без шума, чтобы не вспугнуть ревом моторов.
— Плохо то, — говорил старый Сапига, — что брала не полиция, а полевая жандармерия. Значит, дело серьезное.
Власьевна рассказывала, как забрали ее Леню. Жандармы приехали на рассвете. Человек десять… Выставили посты под окнами и во дворе. Когда заходили к нему в комнату, то впереди толкали Власьевну, боясь, что Пузанов будет отстреливаться или набросится на них. Револьвер у него действительно нашли, но он почему-то не воспользовался им. Власьевна, заливаясь слезами, уверяла, что это Леня ее пожалел и из-за нее пошел в острог… Лучше б уж стрелял, зачем ей, старой и немощной, бродить по свету? А Леня, смотришь, и спасся бы!
— Теперь ко всем деткам пришли родные, — голосила Власьевна, — а к нему, горемычному, ни отец, ни мать не придут!
— Ой, не голосите, Власьевна, ради бога, — остановила ее Ильевская. — Его родители не пришли — не близкий путь из Сибири, — зато посмотрите, сколько к нему сбежалось полтавчан с передачами!
Действительно, Леониду принесли передач больше всех, со всего квартала.
— Что же им давать? — зашла речь о взяточниках. — Кур не берут, гусей не берут…
— Болячку бы им, иродам.
— Только золото! Переводчик сказал: «Только золото».
Тюремный переводчик из фольксдойчей, который почему-то называл себя Иваном Ивановичем, был знаком с Константином Григорьевичем. Как-то зимой врачу довелось вылечить жену «Ивана Ивановича», сердечницу-истеричку. Теперь Константин Григорьевич решил этим воспользоваться. Через охранника он вызвал переводчика к воротам и, пообещав взятку, попросил рассказать о Ляле. Переводчик уверил, что ни ей, ни другим ничего особенного не угрожает. В худшем случае отправят в Германию с очередным эшелоном. Все якобы произошло из-за радиоприемника, обнаруженного где-то на Подоле у молодых людей. Лялю, очевидно, допросят и отпустят домой, если попросить хорошенько. Кое-кого из радистов высекут, как сопляков. А кое-кто, как, например, Пузанов, наверное, загремит в рейх, в концлагерь…
Таковы были первые сведения. Константин Григорьевич, конечно, рассказал про все родственникам арестованных, собравшимся здесь, и они сразу приободрились. Надежда Григорьевна посветлела, взяла мужа под руку и в изнеможении оперлась на его плечо. Почему-то при взгляде на нее ему живо припомнилась неяркая красота льна, освещенного тихими лучами предзакатного солнца.
Тетя Варя держала в зажатой ладони свои девичьи золотые серьги.
Неожиданно разговор оборвался. Со скрежетом открылись тюремные ворота. На улицу медленно выехал крытый грузовик и покатил по Фрунзенской к центру.
В машине, у заднего борта, сидели часовые с автоматами наготове, а в глубине было много молодых ребят.
Надежда Григорьевна сразу заметила Лялину золотую головку.
— Ляля!
— Мама! — ответила Ляля звонко, почти весело. — На допрос!..
— Сережа! — крикнула Ильевская, поднимаясь на цыпочках, вытягивая шею. — Сереженька!
Его, маленького, не было видно, и Ильевская не могла угадать, из-за чьей широкой спины раздался звонкий и бодрый голос сына:
— Я здесь, мама!
Валентин не выглянул, стыдясь родительских нежностей. Лохматый Ленька Пузанов в расстегнутой гимнастерке широко улыбался прохожим.
Машина набирала скорость, люди, толкаясь, побежали следом. Кто-то споткнулся, кто-то случайно перевернул бутылку с молоком, и оно, просачиваясь через самодельную пробку, крупными белыми каплями падало на мостовую.
— Не бегите, — задыхаясь, сдерживал женщин старый Сапига. — Раз на допрос — значит на Комсомольскую.
Впереди всех бежали Сорока с женой.
Грузовик в самом деле свернул на Комсомольскую, где в помещении десятой школы, в которой учились Ляля и Сережка Ильевский, располагалась теперь полевая жандармерия.
У школы машина остановилась. Первыми на землю спрыгнули часовые, загрохотав коваными сапогами. Потом соскочил Леонид, за ним легко выпорхнула Ляля, держа пальто на руке, простоволосая, жизнерадостная. Выскакивали другие арестованные, подхватывая друг друга на лету.
— Сережа, — обратилась Ляля к Ильевскому с какой-то особенной сердечностью, — ты узнаешь нашу школу?
Сережка взглянул на двухэтажный дом, высоко обнесенный проволокой, и ничего не ответил.
Арестованных почему-то повели не через парадный вход, а через школьную сторожку, в которой Ляля за десять лет учебы не была ни разу. Поэтому ей вдруг показалось, что это вовсе не их школа. Однако, как только они прошли сторожку, Ляля узнала длинный коридор. На одной из дверей еще висела давняя табличка: «VI „А“». Ляля оглянулась на Ильевского, шагавшего за нею:
— Помнишь, Сережа?
Немец прикрикнул на нее. В глазах Сергея дрожали слезы.
Свернули по коридору направо. Двери всех классов были закрыты. VII класс, VIII класс, IX класс — словно во сне проносилось перед Лялиными глазами. При взгляде на эти таблички сердце ее рвалось из груди. Однако, шагая вслед за товарищами, она старалась казаться почти беззаботной. Приблизившись к одной из дверей, конвоир дернул ручку, словно хотел вырвать ее с косяком: заходи.
Это был кабинет биологии. Когда-то в торжественные дни здесь происходили общешкольные собрания, малыши и старшеклассники выступали с инсценировками, читали стихи. Теперь комната была пуста — ни столов, ни стульев, ни гербариев под стеклом. Лишь кое-где по голым стенам висели покрытые паутиной таблицы и пособия по ботанике. Хорошо знакомый Ляле леопард по-прежнему настороженно крался в нарисованных джунглях. Пузанов посмотрел на зверя, чему-то улыбнулся и завел во весь голос:
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой!
Конвоир пригрозил певцу автоматом.
Вскоре появился переводчик, молодой, франтоватый, в синей шелковой рубашке с засученными до локтей рукавами; он объявил всем арестованным, что, во-первых, ждать придется до тех пор, пока господин следователь не вызовет, и, во-вторых, не просто посиживать, а встать на колени в шахматном порядке и не сметь разговаривать друг с другом.
— Почему на колени? Я не буду стоять на коленях, — заявила Ляля переводчику и оглянулась на товарищей.
Все возмущенно зашумели. Борис взволнованно сыпал словами: то, что от них требуют молчания, — это еще понятно. Но встать на колени? Почему не просто сидеть, а именно стоять, да еще в такой унизительной позе?.. Наверняка их хотят заставить презирать друг друга, вызвать отвращение к своему бессилию.
Ляля не столько разумом, сколько интуицией поняла, что именно в этом смысл наказания, и молниеносно решила, что пусть ей хоть сию же минуту отрубят голову, — на колени она не встанет.
— Я сам поставлю вас! — с угрозой сказал переводчик. — Не имеете права, — ответила Ляля, хотя хорошо знала, что ни о каких правах тут вообще и речи быть не может. — Это незаконно!
— Мы будет жаловаться! — крикнул Борис высоким голосом, задиристо глядя на переводчика.
А куда жаловаться — и сам не знал. Все стояли тесным кругом, исподлобья глядя на переводчика. Пузанов презрительно мерил его взглядом, держа кулаки наготове.
Переводчик немного подождал, потом круто повернулся и вышел.
— Фолькс, — процедил Сапига презрительно, — дойч.
Через минуту в зал четким шагом вошел офицер, совсем еще молодой, весь словно выутюженный, с блестящим пробором на лысеющей голове. Переводчик, щенком вбежавший за ним, ткнул пальцем в Лялю. Офицер молча посмотрел на девушку. Глаза у него были светлые, красивые, как два синих сорняка на обочине проезжей дороги. Ляля спокойно выдержала взгляд этих холодных глаз.
Прошла минута, другая… Что же будет?
Ничего не сказав, офицер направился к двери. Следом за ним выскочил в коридор и переводчик. А через несколько минут солдаты с грохотом втащили в зал несколько расшатанных, сломанных парт. Леня весело сел на переднюю. Ляля — рядом с ним.
— Будем изучать философию, — объявил Пузанов. — Время есть!
Конвоир, стоящий у двери, прикрикнул на него.
Ляля оглядела арестованных. Кроме своих, знакомых, здесь были какие-то убитые горем хлопцы, заплаканные деревенские девчата… Видно, немцам попалось немало таких, которые и слыхом не слыхивали о подпольной работе. По крайней мере, ни Ляля, ни ее товарищи никого из них не знали. И наоборот, многих активных участников подполья не видно было ни здесь, ни в тюрьме. Похоже, никого из заводской ячейки и подольской группы не арестовали. «Это значит, — подумала Ляля, — что они брали нас наобум, на всякий случай и ничего еще не знают наверняка». Ей стало легче.
Снова вошел франт переводчик и, рисуясь, остановился у порога.
— Елена Убийвовк!
Все посмотрели на Лялю. Она встала из-за парты, и глаза ее сразу потемнели.
— Иду.
IX
От следователя Ляля вернулась примерно через час. Не залитая кровью, не растрепанная, не в изорванной одежде. Однако товарищи, едва увидев ее на пороге, почувствовали, что случилось что-то непоправимо страшное. Глаза ее потухли, лицо стало серым, осунувшимся. И сама она ссутулилась, чего никогда не замечалось за ней раньше, и платье повисло так, словно она вдруг сразу похудела. В изнеможении Ляля опустилась на свою парту и, немного помолчав, шепнула Леониду:
— Королькова предала.
Ужасная новость переходила из уст в уста:
— Королькова предала!
Для Ляли это был самый тяжелый удар из всех, к каким она себя готовила. Вся чистая вера в людей, в их «божественные черты», как выразился однажды Борька Серга, должна была выдержать сейчас это испытание или рассыпаться в прах. Включаясь в подпольную работу, Ляля, как и каждый из ее товарищей, задумывалась над тем, что рано или поздно могут схватить, пытать, издеваться. Она представляла самые страшные истязания, однако у нее ни разу не возникло мысли, что немцы в силах сломить кого-либо из ее товарищей. Вообще разве можно сломить настоящего человека? Его можно только убить — сечь или задушить, и, по правде говоря, Ляля не очень и удивилась бы, если бы фашисты решили поступить с ней именно так.
Она знала, что такое фашисты. Но сломить!..
И тем разительнее для нее был этот удар.
Когда ее ввели к следователю, возле стола стояла Галка Королькова.
Она сделала шаг навстречу Ляле, протянула распухшие, изуродованные руки.
— Ляля!
Лялю будто парализовало.
Неужели это Галка? Неужели это ее руки?