С тех пор прошло три года. Пролетело время, как от восхода до заката дня.
Уже в первую неделю войны Марко Загорный пошел добровольцем в армию. Как и о других однокурсниках, Ляля знала о нем лишь то, что его направили в танковое училище курсантом. Возможно, это он, изнемогая сейчас от боли, лежит в каком-то сарае и спрашивает о своем экипаже? Но почему обязательно это должен быть он? Почему не другой Марко, какой-нибудь другой Ляли? Все равно, только бы спас его отец, только бы спас!..
За стеклянной верандой был виден сад, разбитый Константином Григорьевичем в год рождения дочери. Уже столько лет здесь дарили плоды сочные вишни, яблони и груши! Некоторые даже состарились, и врач укрепил их молодыми прививками.
Теперь сад стоял какой-то незнакомый, будто чужой, очерчиваясь верхушками на фоне зловеще красного неба. В глубине за деревьями высился стройный кладбищенский собор, такой ослепительно-белый, будто его только что вылепили дети из первого снега. Где-то дальше, над Зиньковским шляхом, висели в небе неподвижные жуткие «лампады». Между ними, насколько хватал глаз, вспыхивало множество мелких разноцветных ракет. Они взвихривались в темноте, выгибаясь по горизонту в сторону востока и указывая линию недалекого фронта.
Раньше Ляля никогда не видела такого огромного мрачного полыхания огня. Помнится, еще на первом курсе они читали с Марком о звездных дождях. О звездопаде 1833 года ей пришлось отвечать на экзаменах Николаю Павловичу. Кажется, так… В ночь с 12 на 13 ноября в Южной Америке началось необычайное падение звезд. Сотни тысяч метеоритов разрезали небо. Одни из них были размером с Луну, другие имели хвосты, будто кометы. Но что величественное зрелище угасло в высоких слоях атмосферы. На землю не упала ни одна звезда… Как жалела Ляля тогда, что сама не была свидетелем этого редкостного явления! И как некстати это вспомнилось ей сейчас, перед этим ливнем диких разнузданных ракет по горизонту! Лучше ослепнуть, чем видеть их над Зиньковским шляхом!
И сколько это будет продолжаться? Неужели этот взвихрившийся вал огня будет продвигаться все дальше на восток, отдаляя от нее близких людей, и планы, и мечты, отдаляя весь тот мир, без которого просто немыслимо представить себе жизнь?
Где-то за городом, быть может, в Артелярщине или у Чутова, еще гремит фронт. На залпы далеких пушек стекла веранды изредка отзываются тонким дрожащим звоном.
Гул становился все глуше и глуше. По мере его отдаления эта знакомая с детства веранда, и настороженный отцовский сад, и белая колокольня за ним — все словно утрачивало знакомый вид и представало перед Лялей измененным, каким-то чужим, будто повернулось к ней другой стороной и теперь с трудом узнавалось.
— Марко, — шептала она, глядя на ракеты, как слепая. — Неужели вы отступили надолго? Неужели вернетесь не скоро? Что же это будет? — С холодным ужасом всматривалась она в ракетную безвесть ночи. — Скажи мне, Марко.
Ее позвали из комнаты. Ляля молча прошла в темноте к дивану и примостилась возле матери.
— Какие у тебя колени холодные, — ласково промолвила Надежда Григорьевна. Даже голосом своим она словно бы кутала дочку в теплое. — И руки холодные. О чем ты все время думаешь, Ляля?..
— Мама… Мамуся!.. Ма! — Ляля вдруг прижалась лицом к груди матери. — Как мы теперь жить будем, ма?
III
А жить начинали так. Утром Константин Григорьевич встал, вышел во двор и написал на воротах мелом:
TYPHUS — ТИФ
На двух языках — по-латыни и по-украински.
— Если они догадаются, то вырежут нас на месте, — беспокоилась тетя Варя, которая всегда из нескольких возможных ситуаций склонна была предполагать худшую.
— Не вырежут, — потирал руки врач.
Он был еще довольно крепкий, с ежиком на голове, со странным взглядом — будто все время смотрел поверх очков.
— Когда зайдут и будут спрашивать вас, Варвара Григорьевна, или тебя, Надя, чем, мол, кранк, то вы молчите. Я сам буду отвечать. Я этим болванам по-латыни отвечу… Я им, негодяям, языком Цицерона скажу, кто они такие…
— Костя, перестань, — простонала жена, отворачиваясь к стене.
Сели завтракать, но и есть сегодня не хотелось. Кроме того, жаркое попахивало керосином. Соседка достала мяса на комбинате и занесла им утром. Тетя Варя ворчала: кто это додумался обливать продукты керосином?
— Видели бы вы их без керосина, — заметила Ляля, неохотно ковыряясь в своей тарелке и время от времени поглядывая в угловое окно.
Раньше это окно в такую пору было открыто днем и ночью, и Ляля утром могла прыгать с низкого подоконника прямо в сад. Сразу за окном росла ветвистая груша с прививками. Вокруг нее девушка каждую весну сажала небесно-голубой вьюнок и огненно-красную фасоль. Потом втыкала в землю лозу, и побеги вились по этой лозе, достигая свисающих веток и цепляясь за них своими усиками. Постепенно под грушей создавалась круглая живая беседка. Там в летнюю жару Ляля, раздевшись, читала все дни напролет. Однажды она попробовала даже спать в этой цветущей беседке, но среди ночи испугалась жабы и убежала на чердак к матери. Мать летом часто спала либо на чердаке, либо под открытым небом на крыше веранды. Теперь и спали в комнате, и окна закрывали наглухо, будто изменился климат.
— Что ты все в сад поглядываешь, Ляля? — спросил Константин Григорьевич, украдкой наливая себе уже вторую рюмку спирта. До сих пор за завтраком он выпивал только одну. — Не бойся, они не придут.
Ляля промолчала.
— Ты думаешь, Костя, что этот «тифус» нас спасет? — промолвила Надежда Григорьевна с дивана. Она вовсе не вставала к завтраку.
— Не думаю, что спасет, но на первый случай поможет. А там будет видно…
— «Будет видно», — сказала Ляля с несвойственным ей ранее сарказмом и отложила вилку.
Она сидела за столом прямо и собранно, как за школьной партой. Овальное белое лицо, которое даже летом не покрывалось загаром, сегодня казалось белее обычного. Старательно промытые волосы были аккуратно уложены вокруг головы тугим валиком. Светло-золотистые, они отливали солнцем, были такими красивыми, что мать никогда не могла на них наглядеться.
— А знаете, где я был ночью? — не выдержал наконец Константин Григорьевич.
Ляля заранее знала, что отцу самому захочется рассказать, и нарочно не спрашивала его об этом до поры до времени. Из него тогда слова не вытянешь. Он терпеть не мог назойливых расспросов.
— Знали, бы вы, где я был! — И, обтерев салфеткой сизый, как металл на морозе, бритый подбородок, Константин Григорьевич начал рассказывать: — Взяла меня Власьевна за руку и ведет… Да не дорогой, а какими-то джунглями. Никогда днем не видел такого в Полтаве. Через какие-то бомбоубежища переступали, чьи-то баклажаны топтали. Вижу, очутились в саду у механика Гриневского. Власьевна говорит мне: «Прыгайте через забор». И первая полезла, как кошка. А между прочим, она одних лет со мною. «Что вы, — говорю, — Власьевна… Я уже свое отпрыгал. Разучился». — «Ничего, — говорит, — Григорьевич, учитесь заново. Может, придется еще через колючую проволоку прыгать». Ничего не поделаешь, полез я со своей аптечкой. А забор трещит. Представьте себе, должен был… пикировать.
Все — даже стоически суровая тетя Варя — улыбнулись. Впервые за это утро. Но и улыбки были какие-то вымученные, будто начали уже отвыкать от этого.
— Какие слова вы научились употреблять, — неодобрительно заметила тетя Варя. — «Пикировать».
— Беда всему научит, Григорьевна…
— Досказывай же, папа, — торопила Ляля. — Кого ты видел?
— Представь себе: танкиста!
— Танкиста? Нашего танкиста?
— Нашего танкиста.
Три пары глаз устремились на Константина Григорьевича. Он медлил с ответом, осматривая всех, как настоящий конспиратор.
— Где же ты его видел, папа?
— Угадай… И кто бы подумал!.. В сарае у Тесленчихи…
— У той крикуньи? — удивилась тетя Варя. — Которая всегда была чем-то недовольна?
— У той самой. И что самое удивительное — она первой прибежала к Ильевской и подговорила соседок спасать танкиста. Его машина загорелась где-то за березовой рощей, он чудом выскочил, добежал до первых домов, а тут еще бомба поблизости шарахнула. Уже горел, говорят, комбинезон совсем на нем истлел — женщины с трудом водой загасили. Брови и даже ресницы обгорели, осыпались.
— Сильные ожоги?
— Мало того что ожоги, он еще и контужен. Оглушило беднягу. Разговаривая со мной, кричит на весь подвал, а бабы возле него с коптилкой хлопочут, дежурят попеременно, вот народ!
— Ты ему помог, папа?
— Сделал все, что нужно. А главное, сам он хлопец крепкий, ладно сбитый — сибиряк. Думаю, скоро поправится. А уж как он благодарил! Запомните, говорит: имя Леонид, фамилия — Пузанов. Вернете мне силу — отблагодарю стократно.
Константин Григорьевич поднялся, повеселел. Всегда после хорошего поступка он чувствовал себя энергичным и бодро настроенным.
— Знаете, — чуточку погодя обратился врач ко всем, однако глядя на жену, которая лежала на диване опечаленная, потемневшая, обложенная подушками. — Я решил идти… на работу.
Никто ничего не ответил на это.
Раньше слово «работа» произносилось в семье с уважением и гордостью. «Он на работу!..» «Он с работы!» Что это значило! В такие минуты все домашние слушали Константина Григорьевича, все подчинялись и помогали ему, и он воспринимал это как должное.
Последние десять лет Константин Григорьевич работал заведующим городским пунктом «Скорой медицинской помощи». До недавних пор он еще носился по городу на своем неугомонном автобусе, спасая пострадавших от бомбардировок полтавчан. Накануне Константин Григорьевич должен был на этом автобусе выехать на восток. Вчера они, посадив в машину больную Надежду Григорьевну, двинулись в путь… Чтобы не волновать прежде времени мать, Ляля покамест не говорила ей о своем твердом намерении остаться в Полтаве. Константин Григорьевич тоже молчал об этом… Застревая в тесных колоннах, по пылающим улицам Полтавы Убийвовки выбрались на окраину города. Здесь все и произошло. Колонны внезапно попали под яростный налет вражеской авиации. Их машину разбило, тяжело ранило осколком двухлетнего ребенка шофера прямо на руках у матери. Константин Григорьевич с полчаса пробыл возле него и возле других раненых, которые окружили его медпункт, открытый на скорую руку средь поля. В это время стало известно, что путь на Харьков уже перерезан немецкими танками.
Не оставалось ничего другого, как возвращаться… Взяв Надежду Григорьевну под руки, Убийвовки возвратились с нею домой. В дом ее уже не ввели, а внесли. Это было вчера. А сегодня Константин Григорьевич уже завел речь о работе. О какой? Для кого?
— Раз выехать не удалось, то нужно начинать что-нибудь здесь, — словно оправдывался перед кем-то Константин Григорьевич. — Немцы немцами, а мой пункт «Скорой помощи» должен функционировать. Ведь Полтава не вымерла, в ней остались наши люди. Кто им будет помогать? Немцам они не нужны.
Никто не возражал.
Ляля стояла перед своим книжным шкафом, всматриваясь в знакомые корешки томов.
И мать, и отец, и тетя Варя украдкой поглядывали на свою единственную. Сегодня даже в этой стройной девичьей фигуре, даже в том, как она оперлась белой хрупкой рукой на дверцу шкафа, было что-то непередаваемо скорбное. Вдруг Ляля повернулась к родным и как-то горько, не по-своему улыбнулась:
— А что я буду делать, папа?
Надежда Григорьевна внутренне вздрогнула: глаза дочери, всегда такие светло-голубые, вдруг потускнели.
— Что я буду делать, мамочка?
И все с ужасом спрашивали себя: в самом деле, что она будет делать? Кому нужна сейчас ее астрономия, переменные звезды, которыми она бредила и которые так настойчиво готовилась исследовать?
Еще неизвестно было семье Убийвовков, что недалек тот час, когда потянутся на запад по дорогам всей Украины конвоируемые колонны молодых невольниц — вчерашних студенток, пятисотниц, учительниц, стахановок, когда горько зарыдают села и города, а леса наполнятся мстителями. Еще неизвестно было семье, что случится именно так. Но уже чувствовалось, понималось сердцем, что будет нечто подобное, что никакое примирение с тем, что надвигается, немыслимо, потому что единственно возможной была только та просторная, большая жизнь, с определенной целью, с чистым дыханием, к которой готовилась Ляля-октябренок, Ляля-пионерка, Ляля-комсомолка. А теперь эта жизнь все больше и больше заслонялась тяжелой тучей. Вернуться можно было только с боем или погибнуть рабом.
Девушка стояла посредине комнаты с широко раскрытыми глазами, которые от ее дум тускнели все больше и больше.
— Только рабыней я не буду, — вдруг промолвила Ляля ровным голосом, так, будто бы речь шла не о ней, а о ком-то другом.
На некоторое время воцарилась молчание.
— А мы тебя и не готовили к этому, — тихо сказала мама, глядя в потолок своими темными, в темных обводах глазами. — Мы тебя готовили для настоящей жизни.
IV
Вскоре через соседей дошел слух, что в центре начались аресты и обыски квартир городских активистов. Надо было ожидать, что рано или поздно волна террора докатится и сюда, на тихую улицу Евгена Гребинки. Правда, Лялю как комсомолку в городе знали мало, она приезжала в Полтаву лишь на каникулы. Но Константину Григорьевичу могли припомнить, что он некоторое время был депутатом райсовета.
Врач втянул в комнату большой деревянный ящик.
Ляля и тетя Варя вытерли его, обили сукном и клеенкой, чтобы в ящик не просочилась влага.
Начали укладываться. И тут оказалось: ящик был чересчур мал, потому что им хотелось спрятать почти все, что находилось в комнатах. Никто не знал наверняка, будут ли немцы щадить что-нибудь или вытопчут, уничтожат все без исключения. Прежде всего Ляля сняла со стен портреты, — среди них Шевченко в смушковой шапке, портреты были под стеклом, увешанные вышитыми рушниками. Тщательно вытирала их и ставила в ящике вдоль стенок один к одному. Константин Григорьевич, сосредоточенный и молчаливый, укладывал тяжелые томики произведений Владимира Ильича. Даже старые медицинские журналы старик почему-то решил засунуть в ящик. Тетя Варя, держа в руках свои любимые книги, для которых уже не оставалось места, запротестовала против эгоизма врача.
— Неужели они и медицину будут уничтожать?
Константин Григорьевич сурово посмотрел на нее.
— А вы уже забыли, что они у себя делали? Даже Гейне, поэта, сжигали на площади!
Однако медицинские журналы решили все же покамест не упаковывать. Надежда Григорьевна, не вставая с постели, настаивала на том, чтобы обязательно спрятали роман Чернышевского «Что делать?», от начала до конца переписанный от руки. Еще до революции, когда эта книга была под запретом, Надежда Григорьевна, тогда еще шестнадцатилетняя учительница земской школы, переписала роман со старшими сестрами и подругами. Одна из частей полностью была переписана рукой Варвары Григорьевны, которая теперь без очков уже не могла узнать свой собственный почерк. С тех пор прошло много времени, Ляля приобрела печатное издание всех сочинений Чернышевского, но рукописный экземпляр бережно сохранялся как дорогая реликвия маминой молодости. Теперь и «Что делать?» спрятали в ящик, обитый клеенкой.
Тетя Варя пересыпала нафталином Лялин красный берет и тоже сунула в ящик. Почувствовав запах нафталина, Ляля вышла из себя:
— Будто навеки!
Тетя обиделась, съежилась, и слезы выступили у нее на старческих глазах. Девушка вынуждена была просить прощения. Сегодня все были какие-то взвинченные, обижались на каждом шагу.
Последним сверху положили Лялин пионерский галстук с зажимом. Больше ничего не вмещалось. Однако нужно было еще укладывать и укладывать. Произведения Леси Украинки, Лялины университетские конспекты, тисненную золотом грамоту Константина Григорьевича от Наркомздрава Украины… К чему ни прикасались — все опасно было оставлять на виду, все хотелось припрятать. Надежда Григорьевна просила пристроить в ящике даже коробочку с Лялиными молочными зубами. Если бы можно было, они бы и пианино, и весь дом втиснули в этот единственный деревянный ящик, загерметизированный клеенкой. Взялись тянуть его через порог комнаты. Ящик не поддавался. Ляля тянула его к себе, отец подталкивал сзади. Тетя Варя держала дверь. Надежда Григорьевна, глядя на их работу, еле сдерживала рыдания.