Весной в нашем саду расцветало множество роз; как они росли - для меня загадка, потому что никому из нас и в голову не приходило их полить или подрезать; раз в год, и то слава богу, приходил садовник, видимо, этого было достаточно.
- Розы, Лидия! Фиалки, Лидия! - Это мать, гуляя по саду, передразнивала свою школьную подругу.
Весной к нам в сад приходили детишки Терни, а с ними нянька Ассунта в белом передничке и белых фильдекосовых чулках; она снимала туфли и ставила их рядом с собой на лужайке. Кукко и Луллина - дети Терни - тоже были в белом, и мать надевала на них мои фартуки, чтобы их костюмчики не запачкались.
- Тсс, тсс! Посмотрите, что делает Кукко! - восхищался Терни своими ребятишками, игравшими в песке.
Он тоже снимал ботинки и куртку на лужайке и принимался играть в мяч, но, заслышав шаги моего отца, тут же одевался.
В саду у нас росла вишня, и Альберто залезал на дерево поесть вишен с друзьями - Фринко, мрачным книгочеем в свитере и кепке, и братьями Лучо.
Сам Лучо в хорошую погоду дневал и ночевал у нас, потому что у них не было сада. Лучо был воспитанный, хрупкий мальчик и за столом почти ничего не ел: проглотит кусочек и со вздохом откладывает вилку.
- Я стгашно устаю жевать, - говорил он, картавя, как и все в его семье.
Лучо был фашистом, и мои братья доводили его, всячески понося Муссолини.
- Не будем говогить о политике, - умолял Лучо при виде моих братьев.
В детстве у него были длинные черные кудри, свисавшие на лоб тугими колбасками, затем его остригли, и он стал зализывать волосы назад, умащивая их брильянтином. Одет он был всегда как маленький мужчина: узенькие пиджаки и галстучки бабочкой. Читать он научился вместе со мной, но я прочитала кучу книг, а он - всего несколько, так как читал медленно и уставал. Тем не менее, бывая у нас в доме, он тоже читал, подражая мне: я, утомившись от игр, рано или поздно валилась с книгой на лужайку. Потом Лучо с гордостью говорил моим братьям, что прочел целую книгу - они то и дело поднимали его на смех за то, что он мало читает.
- Вчера я прочел на две лиры. Сегодня - на пять, - самодовольно говорил он, указывая на цену книжки.
По вечерам за ним приходила служанка, некая Мария Буонинсеньи, морщинистая старушка с вылезшей лисой на шее. Эта Мария Буонинсеньи была глубоко верующая женщина и водила нас с Лучо к мессе или на крестные ходы. Она была в дружбе со священником, отцом Семериа, и все время об этом говорила; однажды, во время уж не помню какого церковного праздника, она представила меня и Лучо отцу Семериа; погладив нас по головке, он спросил Марию, не ее ли мы дети.
- Нет, это дети моих друзей, - ответила она.
Лопесы и Терни гор не любили, и мой отец иногда совершал вылазки и восхождения со своим другом по фамилии Галеотти.
Галеотти жил в деревне Поццуоло с сестрой и племянником. Мать побывала однажды в этой деревне, очень весело провела время и часто вспоминала о днях, проведенных в Поццуоло: там были куры и индюшки, а еще потрясающие обеды. С Адель Разетти, сестрой Галеотти, они очень много гуляли; Адель сообщала матери названия трав, деревьев, насекомых: в их семье все были энтомологами и ботаниками. Потом она подарила матери свою картину, на которой было изображено альпийское озеро; мы повесили ее в столовой. Адель вставала очень рано, чтобы дать распоряжения фермеру, или заняться живописью, или пойти на луг "собирать гербарий". Она была маленькая, худенькая, остроносенькая, всегда в соломенной шляпе.
- Молодчина эта Адель! Рано встает, рисует! Собирает гербарий! восхищалась мать; сама она не умела ни рисовать, ни отличить базилик от цикория.
Мать была ленива, а потому восхищалась деятельными людьми; всякий раз после того, как виделась с Адель Разетти, она усаживалась за научные книги, чтобы вычитать что-нибудь о насекомых и растениях, но ей это быстро надоедало, и она все бросала.
Галеотти навещал нас летом в горах; с ним приходил племянник, сын Адели и друг моего брата Джино. Бабушка по утрам места себе не находила, все думала, какое платье надеть.
- Надень серое с пуговками, - советовала мать.
- Нет, Галеотти его уже видел! - И бабушка в отчаянии заламывала руки.
Галеотти никогда не удостаивал бабушку и взглядом: он был занят разговорами с отцом о подъемах и спусках. А бабушка, несмотря на свои волнения по поводу "вчерашнего платья", на самом деле Галеотти не очень-то жаловала - считала грубым, неотесанным и боялась, что в горах он заведет отца в какое-нибудь опасное место.
Племянника Галеотти звали Франко Разетти. Он изучал физику, но тоже был помешан на сборе насекомых, минералов и заразил этим Джино. С гор они притаскивали образчики мха, завернутые в носовой платок, дохлых жуков и различные кристаллы - ими был набит весь рюкзак. Франко Разетти за столом не умолкая говорил о физике, геологии и насекомых и все время катал по скатерти хлебные шарики. У него были острые, как у матери, подбородок и нос, а под носом щеточка усов; кожа у него, словно у ящерицы, отливала зеленым.
- Очень умен, - говорил о нем мой отец. - Но такой сухарь! Ученый сухарь!
Однако этот "ученый сухарь" как-то раз написал стихотворение; это произошло, когда они с Джино, спускаясь с гор, укрылись в заброшенной хижине, чтобы переждать дождь.
Дождь сыплет, монотонный и упорный,
Из-за хребтов надвинулся стеною,
И зелень трав, и тьму ущелий черных
Покрыв однообразной пеленою.
Джино стихов не писал и не любил ни поэзию, ни прозу. Но это стихотворение ему почему-то очень нравилось, и он постоянно его декламировал. Оно было длинное, но я запомнила только одну строфу.
Мне эти стихи про "черные ущелья" тоже казались замечательными, даже завидно было : ну почему не я их написала? Ведь все так просто - "зелень трав", "черные ущелья": сколько раз я смотрела на них, но ничего поэтичного не увидала. Значит, смотрела не так. А может, со стихами всегда так: ничего особенного в них нет и сделаны они из ничего, из вещей, которые нас окружают. Я стала приглядываться ко всему вокруг в поисках чего-либо подобного "черным ущельям" и "зелени трав". Уж на этот раз никто их у меня не украдет.
- Джино и Разетти здорово ходят! - говорил отец. - Одолели Эгий-Нуар-де-Петере! Просто здорово! Жаль, что Разетти не интересуется политикой! Сухарь, одним словом!
- А вот Адель совсем не сухарь, - говорила мать. - Она молодчина встает рано, рисует! Мне бы хотелось быть такой, как Адель!
Галеотти был низенький, толстый и всегда веселый человечек в мохнатом сером свитере. У него были седые усики, какие-то пегие волосы и загорелое лицо. Все мы его очень любили. Впрочем, я не очень хорошо его помню.
Однажды я увидела, что моя мать и Терни стоят в прихожей, а мать плачет. Мне сказали, что Галеотти умер.
Эти слова - "Галеотти умер" - так и остались во мне навсегда. С тех пор как я появилась на свет, из наших друзей и близких еще никто не умирал. Смерть у меня в голове переплелась неразрывно с веселым клубком серой шерсти, который летом часто прикатывал к нам в горы.
Галеотти умер скоропостижно, от воспаления легких.
Много лет спустя, после открытия пенициллина, отец говорил:
- Будь в то время пенициллин, Галеотти бы остался жив. Он ведь умер от стрептококковой пневмонии. Теперь ее лечат.
Мой отец, стоило кому-нибудь умереть, тут же добавлял к его имени эпитет "бедный" и очень сердился на мать, не имевшую такой привычки. А у отца это была семейная традиция: например, бабушка свою покойную сестру именовала исключительно "бедняжечка Регина" - и не иначе.
Словом, не прошло и часа после его смерти, как Галеотти стал "бедным Галеотти". Бабушке эту новость сообщили с величайшей осторожностью, потому что она очень боялась смерти и, если умирали ее знакомые, считала, что это вокруг нее смерть бродит кругами.
Отец после смерти Галеотти говорил, что теперь и горы ему не в радость. Он ходил по-прежнему, но уже без того удовольствия. Они с матерью стали вспоминать дни, когда Галеотти был жив, как время беспредельного счастья, веселья, молодости, когда горы еще не потеряли для отца своего очарования и когда казалось, что фашизму скоро придет конец.
- Какой у нас Марио хорошенький! - говорила мать, гладя по головке Марио, который только что проснулся и не мог еще продрать свои щелки.
- Сало лежало немало, - говорил Марио, сонно улыбаясь и потирая щеки. Это значило, что он сегодня в настроении и готов даже поболтать с мамой, с Паолой и со мной.
- Ты мой милый, ты мой красавчик! - говорила мать. - Ну вылитый Сильвио! А еще он похож на Суэс Айя Каву!
Суэс Айя Кава был известным в то время киноактером. Когда мать видела на экране скуластое лицо и монгольские глаза Суэс Айя Кавы, она восклицала:
- Копия - Марио! Смотри, Беппино, правда, наш Марио красавчик? спрашивала она отца.
- Не нахожу, - отвечал отец. - Джино гораздо красивее.
- И Джино тоже красавчик, - кивала мать. - Все они очень симпатичные. Таких детей ни у кого нет!
А уж если Джино или Марио облачались в новый костюмчик от портного Маккерони, восторгам матери не было конца.
- Ах, какие милые дети, в новых костюмчиках я их еще больше люблю!
По поводу красоты и уродства у нас в доме никогда не сходились во мнениях. Например, спорили, красива или нет некая синьора Джильда из Палермо, служившая у наших друзей гувернанткой. Братья уверяли, что она просто страшилище, но мать говорила, что она необыкновенная красотка.
- Да ты что! - орал отец, закатываясь тем громовым смехом, от которого все дрожало в доме. - Да ты что! Какая она красотка!
Так же долго обсуждалось, кто страшней - Коломбо или Коэны - это наши летние знакомые.
- Коэны страшней! - надрывался отец. - Да как можно их сравнивать с Коломбо? Это же небо и земля! Глаз у тебя нет, что ли! Все вы слепые!
О своих многочисленных двоюродных сестрах - Маргаритах или Регинах отец всегда отзывался с восхищением:
- Регина в молодости такая была красавица!
- Ну что ты, Беппино! - возражала мать. - Какая же она красавица! - И мать вытягивала подбородок и нижнюю губу, чтобы показать уродство Регины.
- Да что ты понимаешь в женской красоте? - возмущался отец. - Ведь, по-твоему, Коломбо страшней Коэнов!
Джино был серьезный, прилежный и спокойный мальчик; он никогда не дрался с братьями, был заправским скалолазом и отцовским любимчиком. Отец ни разу на моей памяти не назвал его "ослом", правда говорил, что "язык у него плохо подвешен". "Плохо подвешенный язык" на нашем лексиконе означал, что из Джино слова не вытянешь. Джино в самом деле был неразговорчив: он все читал, а когда к нему обращались, отвечал односложно, не поднимая головы. Когда Альберто и Марио пускали в ход кулаки, он и ухом не вел - продолжал себе читать, и матери приходилось трясти его, чтобы он их разнял. Во время чтения он машинально ел хлеб, одну булку за другой: после обеда Джино мог съесть не меньше килограмма.
- Джино, - кричал отец. - Ты что, язык проглотил? Расскажи же что-нибудь! И не ешь столько хлеба, иначе будет несварение желудка!
У Джино действительно часто бывало несварение: тогда он наливался кровью, ходил мрачный, а его растопыренные уши пылали огнем. Отца недомогание Джино очень тревожило, и он, бывало, будил мать по ночам, спрашивая:
- Чего это Джино надулся, как мышь на крупу? Уж не натворил ли он бед?
Настоящего несварения отец никогда не умел распознать: если сын дулся на весь свет, он тут же определял несварение, а стоило тому и в самом деле заболеть животом, подозревал какую-нибудь темную историю с женщинами - "с кокотками", как он выражался.
Иногда по вечерам он водил Джино к Лопесам, поскольку был глубоко убежден, что Джино - самый серьезный, воспитанный и презентабельный из его сыновей. Правда, у Джино была одна слабость - поспать после обеда; засыпал он и у Лопесов, в кресле, сидя против Фрэнсис, которая ему что-то говорила, а у него глаза слипались, он начинал клевать носом и вскоре засыпал с блаженной улыбкой, сложив руки на животе.
- Джино! - рявкал отец. - Джино, не смей спать! Вот и води вас в приличный дом!
С одной стороны, были Джино и Разетти с их горами и "черными ущельями", кристаллами и насекомыми. С другой - Марио Паола и Терни, ненавидевшие горы и любившие теплые помещения, полутьму, кофе. Они обожали картины Казорати, театр Пиранделло, стихи Верлена, издания Галлимара, Пруста. Это были два несовместимых мира.