Однако хуже всего получилось с заказанной для «Бажены» цейссовской оптикой. Документы, подписанные кем надо, ушли, и более полугода от фирмы не было никаких известий. Как раз в это время толпы студентов разрушили Берлинскую стену, следовали темпераментные заявления, пресс-конференции, эффектные жесты с обеих сторон. Германия объединялась; видимо, до рутинных запросов никому не было дела. Политика, как это уже случалось, заслоняла собой все остальное. И он, вероятно, махнул бы рукой на эту досадную неудачу: не получилось и ладно, нельзя же в конце концов, чтобы везло всегда и во всем, однако совершенно случайно, просто из разговора, услышанного в ректорате, неожиданно выяснилось, что как раз этот самый, заказанный и согласованный во всех инстанциях «Цейсс» все же пришел, причем ещё в позапрошлом месяце, получателем принят, оформлен и даже уже запущен, вот только вопреки первоначальной заявке достался он почему-то Бучагину.
Тот, кстати, не видел, здесь ничего особенного:
– Разве я тебе не сказал? Извини, старик, совсем закрутился. Новая лаборатория: исследование активных центров ферментов. Самое, между прочим, сейчас перспективное направление. Прямой заказ, финансируют зарубежные фармакологические концерны.
– «Цейсс» для этого не требуется, – с холодным бешенством сказал он.
Бучагин напряженно моргнул.
– Извини, старик, у меня теперь иностранцы – два раза в неделю.
– Ну и что?
– А то… Не могу же я показывать им голые стены.
– Для антуража, значит. Ну – будет грандиозный скандал…
– Старик, ради бога, мы же с тобой приятели!
– В понедельник, если «Цейсс» не придет, я напишу официальную докладную.
– Старик, ты с ума сошел!
– Смотри. Мое дело – предупредить…
В понедельник, весь новенький, вздутый рифлеными щечками «Цейсс» был перевезен и смонтирован на выносных платах «Бажены». Одну тумбочку, слева, занял теперь весьма компактный дисплей, а другую, по правую руку – принтер, распечатывающий результаты. Проводку для них обоих пустили прямо по полу. Процессор – к стене, сканнер – на журнальный столик, принесенный из дома. В кабинете после этого стало не повернуться. Бучагин при редких встречах, разумеется, смотрел зверем. Еле заметно кивал и проходил мимо, не удостаивая разговором. Чувствовалось, что этот потерянный «Цейсс» он не простит никогда. Зато новая аппаратура сразу же начала приносить результаты. Выяснилось, например, что коацерваты действительно не имеют четкого клеточного строения. Мембранных структур или, по крайней мере чего-то подобного, у них просто нет. Значит, разделение внутренней биохимии осуществляется неким ещё неизвестным науке способом. Это в свою очередь предполагало принципиально иной тип обмена веществ. Данные уникальные и в самом деле напрашивающиеся в докторскую диссертацию. Более того, оказалось, что разные коацерваты не идентичны друг другу. У одних цитоплазматические уплотнения размещались в области предполагаемого ядра, у других же подобные образования концентрировались вдоль оболочек. Таким образом подтверждалась сразу же пришедшая ему в голову мысль: «хоровод» представляет собой не популяцию индивидов, а некий сверхорганизм. Причем, организм, пребывающий, скорее всего, в зачаточном состоянии. Теперь стало понятным, почему не удается культивировать отдельные коацерваты. «Печень», вырезанная из «тела», не может жить полностью изолированно. Точно также как «тело», лишенное «печени», становится нежизнеспособным. Слитно-раздельное существование – вот тут какая напрашивалась догадка.
Правда, обнародовать эти данные, хотя бы в виде гипотезы, он опасался. Несколько лет назад он прочел роман Синклера Льюиса «Эрроусмит», и история доктора Мартина, обнаружившего, что его буквально на месяц опередил кто-то другой, потрясла его и служила с тех пор серьезным предостережением. Было здесь нечто общее с той ситуацией, в которой оказался он сам. Ни в коем случае нельзя было раскрывать конечную цель исследований. Нельзя было печатать предварительные материалы, не получив главного результата. Он просто чувствовал, что ходит где-то рядом с очень несложной догадкой. Сверкнет озарение, сцепятся некоторые пока недостающие звенья, кто-то иной, воспользовавшись его подсказкой, стремительно проскочит вперед. Он смертельно боялся, что его тоже опередят. Тогда годы сумасшедшей работы потеряют значение. Никаких догадок, тем более в виде концепций, он поэтому не публиковал, точных цифр не указывал, не иллюстрировал материал фотографиями, а напротив – придерживал, сколько мог, даже второстепенные результаты. Со стороны могло показаться, что работа его безнадежно застопорилась. Но такое именно впечатление он и хотел о себе создать. Меньше успехов – меньше зависти и недоброжелательного внимания. В открытых статьях он печатал лишь некоторые промежуточные итоги.
Впрочем, даже такие итоги порождали немедленный отклик. Дурбан и Грегори отслеживали самые крохотные его публикации, непрерывно запрашивали о «быть может, случайно опущенных вами деталях», выражали недоумение, что результаты не повторить, несмотря ни на какие усилия. Раздражение их нарастало буквально от месяца к месяцу. Грегори, презрев вежливость, теперь прямо писал: «Вы, Николас, мне кажется, что-то такое от нас скрываете. Вы вводите нас в заблуждение и заставляете изучать миражи. Разумеется, мне понятно ваше беспокойство о приоритете, но приоритет в науке устанавливается не временем получения факта. Приоритет устанавливается только временем его публикации. Застолбите участок, пока это не сделал кто-то другой. Такова, во всяком случае, официальная международная практика».
У него эти нравоучения вызывали усмешку. Какой смысл имели они по сравнению с упорным восхождением на вершину, по сравнению с теми безднами, куда не заглядывал ещё ни один человек, по сравнению с озаряющим все вокруг светом истины? Дурбан и Грегори казались ему карликами у подножья горы. Вершина скрыта туманом, и очертания её пока не улавливаются. Голоса их рассеивались по мере прохождения через атмосферу. Смысл упреков терялся, сюда долетало только слабое эхо. Отвечал он в том духе, что уникальность эксперимента и для него самого есть некоторая загадка. Он не представляет, почему уважаемый мистер Грегори не может повторить его результаты. Биология, тем более в виде «преджизни», штука капризная. Если помните, Гурвич ещё в двадцатых годах писал о «состоянии устойчивого неравновесия». Вероятно, на результаты влияет самое ничтожное отклонение. Может быть, магнитное поле в области нахождения вашей лаборатории. Как только появится время, он попытается разобраться в данной проблеме. Пока же, его работа идет по чрезвычайно напряженному графику… С искренним уважением… Всего наилучшего… Надеюсь на новые встречи…
Эти отписки в известной степени помогали. Давление зарубежных коллег на некоторое время становилось слабее. А чуть позже, когда Грегори был приглашен на очередную межвузовскую конференцию, когда он, презирая условности, явился на кафедру прямо с аэродрома, когда он нетерпеливо распахнул дверь в лабораторию и, как зачарованный, замер перед аквариумом с танцующими коацерватами, стало ясно, что даже этот прирожденный скептик теперь повержен: спала с глаз пелена, заговорили немые камни, истина воссияла, никаких обтекаемых формулировок более не потребуется.
Картина и в самом деле приковывала внимание. Как раз за последние две-три недели движение коацерватов явно гармонизировалось. Они теперь не просто хаотически погружались, а затем всплывали к поверхности, они делали это в каком-то сложном и одновременно правильном ритме: на секунду прилипали к колышащемуся «крахмальному» дну, прокатывались по нему, надувались, чуть-чуть подпрыгивали и потом, будто легкий медленный пух, устремлялись по вертикали. Чиркали по краю воды и плавно уходили обратно. Причем, глотнув воздуха, они поблескивали, будто высеребренные изнутри, а, коснувшись «крахмала», гасли, зато становились почти прозрачными. Это напоминало мельницу, у которой были видны лишь кончики глазурированных лопаток. Безостановочное кружение притягивало и, кажется, даже гипнотизировало. Часами можно было смотреть, как вращается загадочное «колесо жизни». И хорошо, что Грегори не нужно было ничего объяснять. Видимо, он как специалист сразу же схватил суть явления. Во всяком случае он не стал просить черновые протоколы эксперимента, сравнивать фотографии, мучить бессмысленными вопросами. Он лишь выдвинул челюсть и придавил губу плоскими желтыми, как у коровы, зубами. Мотнул головой, глаза вспыхнули, словно наполненные электричеством.
– Это, Николас, по-моему, уже близко к Нобелевской! Но теперь вы тем более обязаны немедленно опубликовать результаты. Хотя я, кажется, понимаю, почему вы их до сих пор придерживаете. Скажите, а вы не боитесь впустить в этот мир – нечто такое… Нечто такое, что этому миру вовсе не принадлежит?
– Вы о чем?
– Ну вы догадываетесь, что я имею в виду? Знаете, я получил в детстве религиозное воспитание…
– Боитесь геенны?
– Не то чтоб буквально, но время от времени какой-то озноб прохватывает. Думаешь иногда, а может быть, ладно, бог с ней, с наукой.
– Значит, это сделает кто-то другой, – сказал он.
– Здесь я вас понимаю… – Грегори неторопливо кивнул.
И вдруг обернулся к аквариуму, где коацерваты продолжали свой странный танец.
У него даже брови закостенели.
– Пойдемте отсюда, Николас. Мне почему-то кажется, что оно на меня смотрит…
И тем не менее, это опять был тупик. Как когда-то с белковыми нитями, которые возникали из «океана». Танец сонных коацерватов длился уже целых пять месяцев, и за все это время никаких изменений в аквариуме не происходило. Студенистые комочки все также циркулировали от дна к поверхности: прилипали, немного вздувались, глотали искусственную сернистую атмосферу, снова погружались, чиркали по «крахмалу», подпрыгивали, – и весь цикл повторялся вновь с точностью до секунды. Никаких дальнейших тенденций к развитию они не выказывали, размеры оставались такими же, и точно такими же оставались их рыхло-шарообразные очертания. Внутренние структуры, на что он в тайне надеялся, не образовывались. И даже количество их сохранялось по-прежнему неизменным. Девятнадцать полупрозрачных комочков кружились в зеленоватой воде. Развитие прекратилось. Жизнь, по-видимому, исчерпала первоначальный эволюционный потенциал. В среде установилось некое равновесие, «ледниковый период», межвременное биологическое оцепенение.
Правда, он, кажется, уже начинал понимать, в чем тут дело. Жизнь – это не просто мерцание, разгорающееся в темном пустом пространстве. Жизнь – это взрыв, катаклизм, рождающий из пустоты странное нечто. Ни с того ни с сего она, по-видимому, не возникает. После «Бажены» необходим был, скорее всего, некий новый толчок. Однако какой – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Выбор средств был слишком велик, чтобы остановиться на чем-то конкретном. Он боялся каким-нибудь неосторожным воздействием загубить уникальный эксперимент. Один к ста миллиардам; такой удачи у него больше не будет. Слишком свежа ещё была память о мертвенной, дряблой, зловещей, внезапной коричневатости – той, которая появилась, когда он попытался извлечь одиночный коацерват. Нет уж, пусть лучше все остается по-прежнему. Ничего не менять, не подстегивать жизнь искусственными раздражителями. У него нет права даже на одну-единственную ошибку. И вместе с тем он чувствовал, что ему катастрофически не хватает времени. Если пересчитывать на естественную эволюцию, то пять месяцев это не просто длинный, а невероятно длинный для развития срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки «космического» по масштабам периода в появившемся биоценозе ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил двинуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как некий спонтанный процесс, как субстанция, поддерживающая движение косной материи. Внутренние её резервы уже исчерпаны, скоро – распад, предотвратить который, по-видимому, не удастся.
Это трясло его как непрекращающаяся лихорадка, не давало заснуть, заставляло являться на кафедру гораздо раньше обычного. Ни о чем другом он просто уже не мог думать. «Ледники» наползали. Времени у него, скорее всего, действительно не оставалось. И потому он целыми днями сидел, колдуя над извлеченными из аквариума капельками раствора: пытался определить в них наличие протобелков или неких ферментов, закладывал в центрифугу, разделял на основные биохимические составляющие, делал сотни анализов, растворял выпаривал, снова растворял, отфильтровывал. Десятки колбочек с разноцветными порошками выстраивались перед ним, сотни пробирок с кислотными или щелочными суспензиями хранились про запас в холодильнике, тысячи препаратов от «ценкера» до гематоксилин-эозиновых заполняли собой три длинные секции пристенного шкафчика. Вычерчивались потом самые подробные и тщательные диаграммы. В папке таблиц, чтоб не запутаться, приходилось теперь вводить разделы и подразделы. От пестроты мелких цифр воздух иногда рябил черными точками. В глазах появлялась резь, тупо ныли виски от вечного возбуждения. Казалось – ещё усилие, ещё один крохотный шаг. Камни действительно заговорят, истина воссияет. Однако чем больше он увязал во множестве частностей и подробностей, чем полней представлял себе химическую картину исходного «океана», чем обширней становились таблицы, куда он сводил все новые и новые данные, тем неопределенней казалась сама конечная цель работы. Она расплывалась, обволакиваемая туманом деталей, колебалась, как зыбкий мираж, при первом же дуновении, превращалась в нечто аморфное, не имеющее логических очертаний, и в конце концов исчезала точно случайный сон. Тогда он шел в переулочки, примыкающие к Университету, а затем по пустынным асфальтовым линиям – от Большого проспекта до Малого. Васильевский остров распахивался перед ним тишиной скверов и двориков. Ползли над крышами облака, трепал волосы порывистый невский ветер. Ничего этого он не видел и даже не чувствовал. Он просто шел, пока все тело не начинало звенеть от усталости. Мыслей во время таких прогулок у него больше не возникало. Он лишь иногда растирал слезящиеся, набрякшие воспалением, горячие комковатые веки.