Смерть не выбирают (сборник) - Глазов Григорий Соломонович


Я не свидетель

1

– Ну что, Ефим Захарович, закончил? – спросил прокурор области.

Левин понял оба смысла этого вопроса – и прямой и второй, подспудный, поскольку они были связаны между собой: он, прокурор следственного управления Старорецкой областной прокуратуры, еще несколько месяцев назад предупредил руководство, что как только закончит дело по поводу ограбления кооператива "Мода", сразу же уходит на пенсию. Дело он завершил, и сейчас пухлые тома лежали на столе перед шефом, чтобы через день-другой уйти в суд. И потому потаенный смысл вопроса означал: "Все-таки уходишь? Не передумал?" Нет, не передумал. Ему шел шестьдесят второй год. Тридцать пять лет он в сущности занимался одним и тем же изо дня в день: выезды на место происшествия, допросы, контроль за следствием в районных прокуратурах. Его поднимали звонки по ночам, когда работал прокурором-криминалистом, и сонный, с еще затуманенной головой, помаргивая от рези в покрасневших глазах, ополоснутых сильно хлорированной водой, он садился в фургончик спецмашины и ехал на место происшествия – в дождь, в слякоть, в мороз, в распутицу, и по гладкому шоссе, и по тряским колдобинам проселка; звонки выдергивали его из-за праздничных застолий под Новый год, на Первомай или на Октябрьские. Спецмашина увозила его с концерта в филармонии; в летние воскресные дни тот же "рафик" приезжал за ним на речной пляж или на лесную поляну, где он отдыхал с семьей или друзьями (дежурного по прокуратуре обычно ставил в известность, где его искать…) Нет, он не передумал. Он устал обшаривать и переворачивать трупы, присутствовать на вскрытиях и при обысках чужого жилья, ездить и летать в чужие города и возвращаться с сумками и чемоданчиками, набитыми изъятыми рублями, долларами, фунтами, золотом, бриллиантами, ножами и пистолетами. Он устал от ругани с милицией, знал, до какого уровня упала там квалификация сыщиков и следователей, знал, как бегут оттуда профессионалы из-за мизерной зарплаты, убогого оснащения. Нет серьезного конкурсного отбора, способная молодежь не очень-то рвется пахать за гроши, а потому пробивается больше случайных малообразованных людей. Но входить во все эти чужие печали он не мог, потому что над ним висело начальство, изрекавшее: "Найти!" И потому, ругая милицию за промахи, ошибки, вынужденную (субъективную или объективную) нерасторопность, он в сущности ругал не милицию, а Систему. Не мог он каждый раз входить в их положение, как не входили в его положение те, кто стоял над ним… От всего этого Левин устал. Жена, едва ему исполнилось шестьдесят, начала давить: "Хватит! Сколько можно?! Уходи! Хоть для себя, для семьи поживи. С голоду не умрем". Он пообещал, что "вот-вот" уйдет. Но прошло еще полтора года, за которые ничего не изменилось, разве что увеличилась преступность, однако теперь, закончив дело по кооперативу "Мода", он сказал себе: "Все!" – Не передумали, Ефим Захарович? – спросил прокурор области.

Они сидели в его большом кабинете. Был полдень, но от густого снегопада за окнами в комнате стало сумеречно.

– Нет. Я уже дома всем объявил. Там такие планы строят! В особенности внук.

– Внука в садик водить?

– А что? Моцион.

– Ну что ж, – вздохнул прокурор, – оформляй, проводим, как положено. Что хочешь в подарок на память?

– Красную папку с золотыми буквами, – усмехнулся Левин.

– Это мы умеем… Здесь все в порядке, чисто? – хлопнул прокурор ладонью по томам дела.

– По-моему, все в порядке…

Еще час Левин болтался в прокуратуре, заходил то в один, то в другой кабинет, затем отправился домой. По дороге зашел в парикмахерскую, очередь была небольшая, он сел ждать.

– Следующий! – услышал он и пошел к освободившемуся креслу. – Что носите? – спросила парикмахерша, заталкивая ему за ворот салфетку.

– Низкую "польку".

Руки у нее после мытья были холодные, и он слегка поежился. Когда она уже сушила голову феном, его охватила вдруг дремота.

Слипались веки, и, боясь уснуть, Левин стал поглядывать на себя в зеркало. Худое бесцветное лицо уставшего человека, лоб от залысин высок, но волосы густые, пышные, был убежден, что сохранил их потому, что никогда не пользовался шампунями, а только мылом. Под серыми в коричневую крапинку глазами тяжелые мешки, какие-то прожилки на скулах. "Как еще это изменится? Катаракта, тугоухость, начнут выпадать зубы?" – подумал он невесело и удивленно вспомнил, что девочек в его жизни до женитьбы было немало, нравился. Он скосил глаза, отыскал в зеркале отражение вешалки. Синее из плащевки пальто с меховой подстежкой и шапка были на месте. Он знал, что жулье заглядывает в парикмахерские…

– Бреетесь сами, дома? – прервала его раздумья парикмахерша.

– Да.

– Боитесь СПИДа?

– Нет. Привычка.

– Все ополоумели с этим спидом. Вон, маникюрша, без работы сидит.

"То ли еще будет!" – мысленно усмехнулся он.

Одеваясь, Левин затянул пояс потуже, пальто на размер или два больше. Он был худ, и жена не любила на нем вещи в обтяжку, покупала и пальто, и куртки, и свитера – чтобы были посвободнее, немножко полнили…

Домой Левин пошел пешком, по дороге зашел в аптеку, где жена работала провизором. Он увидел ее сквозь широкое с окошечком стекло. В глубине стояли столы с колбами, ретортами, весами и еще какими-то склянками, за которыми колдовали три женщины в белых халатах. Одна из них, заметив Левина, что-то сказала другой – немолодой, в очках, и та, подняв голову, кивнула ему, мол, я сейчас, подожди. Потом она вышла к нему, спросила:

– Ты домой?

– Да.

– Обед на плите.

– Хорошо.

– Ну, что, закончил? – и посмотрела ему в глаза, радуясь и сочувствуя ему, вроде жизнь его кончилась и начнется доживание.

– Закончил.

– Будешь оформлять пенсию?

– После того, как пройдет в суде. Мало ли что, могут вернуть на доследование, – это решение возникло только что, неожиданно.

– Ну и пусть доследуют. Без тебя не смогут, что ли!

– Неудобно.

– Смотри сам, что тебе удобно, что неудобно… Ладно, иди, у меня много работы…

Дома он поел из одной тарелки сперва суп, а потом гречневую кашу с куском отварного мяса, вымыл тарелку, полистал газеты, лежа на тахте. Потом Левин прошел в комнату, служившую спальней и кабинетом, включил настольную лампу, выдвинул ящики письменного стола и начал там рыться. За этим занятием его застала жена. Он слышал, когда она вошла, хлопнув дверью, слышал, как снимала сапоги. Теперь, стоя в дверном проеме в старенькой мутоновой шубе, в чулках, спросила о внуке:

– А где Сашенька?

– Женя повела его на утренник в Дом офицеров. Виталий звонил.

– Что ты ищешь?

– Бумажки, справки. То, что понадобится.

– Она подошла ближе. Левин помог снять шубу.

– Принеси тапочки, – попросила.

Когда, водрузив шубу на вешалку, он вернулся с тапочками, она участливо сказала:

– Не нервничай, Фима. Когда-то же надо уходить. Все люди так. Как-нибудь проживем, с голоду не умрем. Твоя пенсия, я еще работаю…

– Я не нервничаю, просто… – и он подумал, что действительно материальная сторона не так уж беспросветна: на юрфаке в университете он читал курс криминалистики, имел дипломников, вел практические занятия в школе милиции…

– Ты Виталию сказал, чтобы он хлеб купил? – уже из кухни спросила жена.

– Нет.

– И мусор второй день не вынесен.

– Я схожу за хлебом, потом мусор вынесу…

Магазин был рядом, через дорогу, поэтому Левин не стал переодеваться, натянул на старую фланелевую ковбойку куртку, обмотал шею шарфом и как был в домашних джинсах, вытертых до белых пролысин, вышел.

Когда вернулся, жена сказала:

– Тебе звонили. Какой-то Михальченко. Просил позвонить. Сказал, что ты знаешь его телефон – она держала в одной руке алюминиевую кастрюлю, в которой вчера подгорела каша, а в другой жесткую металлическую мочалку. Кто это? – Жена подозрительно посмотрела на него.

– В Ленинградском райотделе в угрозыске работал. Капитан. Два года назад его комиссовали, бандит прострелил ему руку. Нерв перебит, пальцы плохо сгибаются. Хороший парень. Молодой еще, тридцать четыре года.

– А что он хочет от тебя?

– Не знаю. Сейчас выясним. – Левин подошел к телефону, набрал номер, который помнил на память – десятки раз звонил, нередко и по ночам, когда требовалось.

– Иван? Здоров! Звонил?

– Есть разговор, Ефим Захарович. Надо бы встретиться, – ответил Михальченко.

– Что так таинственно? Ты ведь уже не у дел.

– Как сказать… По телефону сложно.

– Давай тогда завтра. Я с утра буду в прокуратуре. Часов в одиннадцать годится?

– Годится.

– Значит, до завтра…

2

Лето в этих краях знойное, а зима лютая. Плоская, без горбинки, до тоски пустая иссушенная степь продувается ветрами. От резких перепадов температуры на дувалах и на глинобитных стенах домов постоянные, словно морщинки, трещинки. В жару они забиты летящим из степи горячим песком, а в холода – острыми крупинками заледеневшего снега. Жилища, в какие еще не подвели газ, отапливаются по старинке кизяком и саксаулом. Его серые кусты, похожие на ревматические пальцы местных старух, дрожат на ветру за околицей, припорошенные жестким снегом. Но в любую пору года легкий дымок и теплый хлебный дух плывут со дворов, исходя из глубины прокаленных за десятилетия тандыров, где хозяйки пекут лепешки. Пекут их, разумеется, прежде всего казашки, узбечки, уйгурки и татарки – как это делали наверное еще до пророка Магомета их предки. Но обучились этому и живущие в поселке корейцы и даже греки, немцы и русские, поселившиеся здесь в разное время и по разным причинам.

Прежде п.г.т., то есть "поселок городского типа" назывался Энбекталды. Еще не так давно он величался в среднем роде – Молотовское, получив это прозвище в тридцатые годы. Нынче ему вернули его собственное имя – Энбекталды, и это как бы вновь соединило его жителей с привычным: старый верблюд с презрительно отвисшей обслюнявленной грубой терпеливо и безразлично стоит рядом с красным "жигуленком", а хозяева машины и скотины неторопливо беседуют. Где-то на Мучном базаре, как коклюшный ребенок в кашле, зашелся в крике ишак, почуяв призывный запах подруги, лениво жующей сено, пока ее владелец покупает в лавке керосин…

Медленное время. И жизнь вроде редкой дождевой воды в степном такыре – тихая, стоячая. Но это для стороннего, недогадливого и неосведомленного взгляда. А Георг Тюнен, старожил, знал, что так нигде не бывает, даже в самом что ни на есть убогом захолустьи. Безмятежность и покой обманчивы, иллюзия, ибо еще в первой книге Моисеевой "Бытие" сказано: "И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмой от всех дел Своих, которые делал". "Именно тогда, – подумал Тюнен, – когда, почивая, отвернул Он очи свои от Земли, и начались безобразия, суета, ошибки, страсти – повсюду, и пряталось все это под внешней тишиной и покоем, чтоб скрыть от очей Бога"…

"…период невинности закончился изгнанием Адама и Евы из сада Эдемского". На этом месте Тюнен остановился, поискал глазами кусочек картона – закладку, и не найдя, взял ножницы и аккуратно отрезал от лежавшего на столе конверта полоску с красивой маркой, вложил ее меж страниц и закрыл Библию.

Он посмотрел в окно. По задубевшим колдобинам ветер гнал дымок снега. Домик Георга Тюнена стоял почти на окраине городка, как величала его прихоть жителей. Возможно, для этого основания имелись, поскольку Энбекталды являлся теперь районным центром. В нем наличествовали почта с международной связью, хлопкопрядильная фабрика, элеватор, мукомольный и сахарный заводики, на котором до выхода на пенсию Георг Тюнен работал бухгалтером.

Он смотрел в окно и думал – по-русски, поскольку родным немецким пользоваться не приходилось уже давно. Но сейчас он думал по-немецки, потому что странное, встревожившее письмо, полученное вчера, было написано по-немецки и пришло оно из города Мюнхена, из той страны, где Тюнен никогда не бывал, но где родились его предки, переселившиеся в Россию еще при императрице Екатерине…

Он взял конверт, от которого только что отрезал полоску для закладки, извлек письмо и опять стал читать, чтобы окончательно решить: отвечать на него или нет.

"Уважаемый господин Тюнен!

Ваш адрес я без труда нашел через Красный Крест. Не стал бы вас обременять фактами, касающимися лично меня, если бы не одно обстоятельство. Поэтому прошу быть снисходительным к обилию подробностей.

На Украине в городе Старорецке в плену в 1948 году при странных обстоятельствах погиб мой дядя, военный инженер, полковник Алоиз Кизе. Вдова его, фрау Кизе, все эти годы одиноко жила в их старом деревянном доме под Мюнхеном. Мои отношения с нею по разным причинам были таковы, что за всю взрослую жизнь я виделся с нею три-четыре раза. Недавно она умерла, и я стал единственным наследником и дома, и земли. Дом запущен, нуждается в ремонте, мне он совершенно не нужен и заниматься им я не считал возможным. Сосед фрау Кизе пожелал купить и дом, и участок, чему я обрадовался и немедленно поехал смотреть оставшуюся мебель, вещи, бумаги дяди и решить, что забрать, что продать вместе с домом, что уничтожить. Архив покойного дяди оказался очень большим, часть его находилась в кабинете, часть в библиотечной комнате, наиболее давнее – в шкафах на чердаке. Потратил я на разбор архива много времени, но еще не закончил. Однако среди бумаг обнаружил его дневники, в одной из тетрадей запись: "Дом, купленный Францу Тюнену, все еще пустует. Я понял, что Тюнен, если и жив, то вряд ли уже приедет из Советской России в Германию. Все же я договорился с бургомистром сдать его в аренду и открыть счет в банке на имя Франца Тюнена. Как бы ни было, а дом принадлежит ему и его семье".

Кроме того, в бумагах дяди я обнаружил купчую на имя Франца Тюнена и фотографию. На ней рядом с дядей – еще двое. На обороте рукой дяди написано: "Вместе со мной – Франц Тюнен и Борис Иегупов. 1919 год". Посылаю Вам эту фотографию. Возможно, она Вам будет дорога. И – самое главное – считаю своим долгом сообщить Вам, что в любое время Вы можете вступить во владение своим домом или каким-то другим образом распорядиться недвижимостью и деньгами в банке.

С уважением Густав Анерт".

Дочитав письмо, Тюнен еще раз взглянул на фотографию. Коричневато-серого цвета, она была наклеена на плотное паспорту. Внизу еще не потускневшими золотыми изящными буквами было оттиснуто:

"Helsinki. Unioninkatu 28 A.

Atelier Universal.

Helsinqfors. Unionsgatan 28 A".

В ту пору все фотографии искусно наклеивались на паспорту с красиво тисненым адресом фотосалона и фамилией его владельца. Это придавало снимку солидность, значительность и торжественность.

Приди это письмо без фотографии, Георг Тюнен вполне мог бы засомневаться, что он именно тот Тюнен, который нужен автору письма, а не просто однофамилец – в СССР немало немцев и среди них найдутся и какие-нибудь Тюнены. Но на фотоснимке был запечатлен его отец! Еще совсем молодой, зачесанные назад гладкие волосы рассечены посередине ровным пробором, аккуратно подстрижены небольшие усы. Фотография, как указано на обороте, сделана в 1919 году. Значит, отцу здесь сорок, а ему, Георгу, в ту пору было два. В 1932 году отец, спасая какую-то девушку, утонул в реке. Тюнен хорошо помнит деревянные городские купальни Старорецка, стоявшие на сваях, осклизлые, с зеленоватым налетом мха, полы в них, мостки, выходившие из закрытых кабин далеко за береговую черту. Помнит он и похороны отца, большую молчаливую толпу на лютеранском кладбище. Это были в основном люди, с дореволюционной поры знавшие директора коммерческого училища в Старорецке Франца Тюнена. После революции он преподавал немецкий язык в обычной советской школе. В Старорецке было много немцев, имелось три раздельных, но примыкавших друг к другу кладбища: православное, иудейское и лютеранское. Все это Георг помнит. Но не помнит он, чтобы отец когда-нибудь упоминал, что ездил в Хельсинки, что имел какой-то дом в Германии. И мать, умершая в 1960 году, никогда не обмолвилась об этом ни словом…

Дальше