Ей пришлось оставить меня, так как прибыли другие посетители. За обедом были гости; графиня представила меня своим знакомым соседям, особенно отличая меня и выказывая мне столько внимания, сколько я, быть может, и не заслужил. Некоторые из гостей, по-видимому, нашли, что графиня оказывала слишком много чести такому незнатному человеку, как я, и старались дать ей это понять. Но она доказала, что ей не страшна никакая критика, и выказала столько мужества, поддерживая меня, что совсем вскружила мне голову.
Когда мы остались одни, графиня Ионис спросила меня, что я думаю сделать с рукописями, относящимися к появлению трех зеленых дам. Голова у меня шла кругом; мне казалось, что я любим и что мне нечего опасаться насмешек. Поэтому я рассказал графине откровенно о своем видении, вполне подобном тому, о котором рассказывал мне аббат Ламир.
— Таким образом, я должен верить, — прибавил я, — что есть известное состояние души, когда, не причиняя страха и в то же время без всякого шарлатанства суеверия, определенные идеи облекаются в образы, обманывающие наши чувства, и я хочу, почувствовать это явление, уже испытанное мною, в тех обстоятельствах, при которых оно может легче всего произойти. Я не скрою от вас, что, вопреки складу моего ума, я вместо того, чтобы ограждаться по возможности от обаяния иллюзии, напротив, сделаю все возможное для того, чтобы подчинить ей мой рассудок. И если в этом скорее поэтическом настроении я увижу или услышу какой-нибудь призрак, который прикажет мне повиноваться вам, я не откажусь дать клятву, какую потребуют от меня граф Ионис и его мать. Мне не придется тогда клясться в том, что я верю в духов и в появление мертвецов, поскольку я и не буду верить в них, но, утверждая то, что я слышал голоса так же, как теперь я утверждаю, что видел призраков, я не буду лжецом. Не беда, если на меня станут смотреть как на безумца, лишь бы вы не разделяли этого мнения.
Графиня Ионис выказала большое удивление по поводу того, что я рассказал ей, и задала мне множество вопросов о моем видении в комнате привидений. Она слушала без всякой насмешки и даже удивлялась спокойствию, с которым я относился к этому странному приключению.
— Я вижу, — сказала она, — что вы очень мужественны. Что касается меня, я бы на вашем месте боялась, сознаюсь вам откровенно. И прежде чем я позволю вам попытаться снова, вы должны мне поклясться, что вы не будете испуганы и взволнованы больше, чем в первый раз.
— Я думаю, что могу обещать вам это, — ответил я. — Я чувствую себя совершенно спокойным, и если бы мне пришлось увидеть что-нибудь страшное, я надеюсь остаться настолько спокойным, что сумею приписать это видение игре собственного воображения.
— Вы хотите произнести эти заклинания сегодня ночью?
— Может быть. Во всяком случае, я хотел бы сначала прочесть все относящееся к этому вопросу. Я хотел бы также почитать кое-какие сочинения по этому предмету; не книги, заключающие в себе суровую критику, — я и без того достаточно сомневаюсь в подобных фактах, — а какой-нибудь старинный трактат, в котором среди ребяческого вздора попадаются порой гениальные мысли.
— Вы правы, — сказала мне госпожа Ионис. — Но я не знаю, что бы такое вам посоветовать. Если вы хотите, завтра можно посмотреть в библиотеке.
— Если вы позволите, я займусь этим сейчас. Теперь еще только одиннадцать часов, — час, когда в вашем доме все успокаивается и стихает. Я побуду в библиотеке, и если в конце концов я дойду до состояния возбуждения, то тем более буду расположен вернуться в свою комнату, чтобы предложить зеленым дамам знаменитый ужин, имеющий свойство привлекать их.
— В таком случае, я велю принести вам известное блюдо, — сказала графиня Ионис с улыбкой. — Я нахожу все это до того странным, что не могу не чувствовать себя несколько взволнованной.
— Как, графиня, и вы тоже?..
— Боже мой, — возразила она, — как знать? Теперь над всем смеются, но умнее ли мы, чем прежде? Мы слабые создания и лишь считаем себя сильными. Кто знает, быть может, мы считаем себя более материальными созданиями, чем нас создал Бог; быть может, в том, что мы считаем прозрением, заключается наша слепота? Как и я, вы верите, в бессмертие души. Полное разобщение между нами и теми, кто освободился от тела, едва ли настолько несомненно, чтобы его можно было доказать.
Госпожа Ионис говорила мне еще на эту тему, выказывая большой ум и воображение; затем она ушла от меня несколько смущенною и умоляя меня, если я буду сколько-нибудь волноваться или если меня одолеют слишком мрачные мысли, не приводить в исполнение моего проекта. Я был так счастлив и так тронут ее волнением, что выразил ей мое сожаление по поводу того, что я не испытывал никакого страха, которым я бы мог пренебречь, чтобы доказать ей тем самым мое усердие.
Я вернулся в свою комнату, где Зефирина поставила уже корзинку; Батист хотел ее убрать.
— Оставь ее, — сказал я, — раз таков обычай в этом доме, и иди спать. Ты мне не понадобишься сегодня так же, как и в предыдущие дни.
— Боже мой, — ответил он мне, — не позволите ли вы, по крайней мере, провести мне ночь в кресле, возле вашей комнаты?
— Зачем это?
— Потому что говорят, что здесь водятся привидения. Да, да, я, наконец, понял здешних слуг. Они их очень боятся; но я старый солдат, и мне будет приятно доказать, что я не так глуп, как они.
Я отказался и позволил ему приготовить мне постель, а сам спустился в это время в библиотеку, приказав ему не ждать меня.
Я обошел кругом просторный зал библиотеки, прежде чем приняться за работу, и затем тщательно заперся из боязни, чтобы мне не помешал какой-нибудь любопытный или насмешливый слуга. Потом я зажег свечи в серебряном канделябре и принялся перелистывать фантастическую рукопись о зеленых призраках.
Частые появления привидений, наблюдаемые и подробно описанные, совпадали до мельчайших подробностей с тем, что я сам видел и о чем мне рассказывал аббат. Но ни я, ни аббат не имели настолько в них веры или мужества, чтобы обратиться к привидениям с вопросами. Другие, по словам хроникеров, делали это, и им удавалось тогда увидеть трех дев не в форме зеленых облаков, но во всем блеске молодости и красоты. Впрочем, они видели не всех трех сразу, а только одну из них, причем две остальные держались в стороне. В этом случае загробная красавица отвечала на все серьезные и приличные вопросы, которые ей задавали. Она открывала тайны прошлого, настоящего и будущего. Она давала юридические советы. Она указывала сокрытые сокровища тем, кто способен был найти способ употребить их во благо. Она предостерегала от несчастий, указывала пути к исправлению ошибок; она говорила при этом от имени неба и ангелов; наконец, она явилась благодетельною силою для тех, кто вопрошал ее с добрыми и благочестивыми намерениями. Она бранилась и угрожала, но только насмешникам, развратникам и безбожникам. В рукописи говорилось: «За дурные и лживые намерения она тяжко наказывала, и те, кто обратится к ним лишь из хитрости и пустого любопытства, могут ожидать ужасных вещей, которые заставят их раскаяться».
Не говоря ничего об этих ужасных вещах, рукопись сообщала формулу заклинания и все необходимое при произнесении ее, описывала этот обряд таким серьезным тоном, с такой наивной верой, что я невольно был этим увлечен. Появление духа принимало в моем воображении волшебную окраску, соблазнявшую меня, и я скорее желал, чем боялся увидеть его. Я отнюдь не чувствовал себя опечаленным или испуганным при мысли, что увижу и услышу, как говорят умершие. Напротив, я мечтал о райских видениях, уже видел Беатриче,[139] восставшую в сиянии моего рая.
— И почему бы мне не иметь этих видений! — воскликнул я про себя. — Ведь у меня был уже пролог видения. Мой глупый страх сделал меня недостойным и неспособным углубляться дальше в Сведенборговы откровения,[140] в которые верят даже лучшие умы и над которыми я так глупо смеялся. Я с удовольствием отрину ветхого человека, так как это здоровее для души поэта, чем холодное отрицание нашего века. Пусть меня считают сумасшедшим, пусть даже я стану таким — все равно! Я буду жить в идеальной сфере и, быть может, буду счастливее, чем все земные мудрецы.
Так я рассуждал сам с собою, подперев свою голову руками. Было около двух часов ночи, и глубочайшая тишина царила в замке и окрестностях, как вдруг какая-то тихая, чарующая музыка, казалось, исходившая из ротонды, вывела меня из моего мечтательного настроения. Я поднял голову и отодвинул канделябр, стоявший передо мной, чтобы посмотреть, откуда доносились до меня эти гармоничные звуки. Но четырех свечей, освещавших мой рабочий стол, было недостаточно даже для того, чтобы я мог разглядеть глубину зала и тем более ротонду, находившуюся позади нее.
Я тотчас направился к этой ротонде и, не ослепленный более никаким другим светом, мог ясно различить верхнюю часть прекрасной группы фонтана, освещенную полной луною, светившей сквозь сводчатое окно купола ротонды. Остальная часть круглого зала оставалась в тени. Чтобы убедиться, что я один, я открыл ставню большой стеклянной двери, выходившей в сад, и действительно, я мог видеть, что никого там не было. Музыка, казалось, затихала по мере того, как я приближался, и я уже ничего не слышал. Я прошел в другую галерею, в которой также никого не было, но в которой пленительные звуки опять стали слышны очень отчетливо, раздаваясь, однако, на этот раз уже позади меня.
Я остановился, не оборачиваясь, и прислушался к ним. Это были нежные, жалобные звуки, не сливавшиеся ни в какую мелодию, которую я мог бы разобрать. Скорее это был ряд смутных аккордов, таинственных, звучавших как бы по произволу случая и производимых незнакомым мне инструментом. Тембр его не походил ни на один известный мне музыкальный инструмент. В общем эти звуки были приятны, хотя очень печальны.
Я вернулся назад и убедился, что звуки исходили из раковин тритонов и сирен фонтана и усиливались по мере того, как вода, струя которой стала неправильной и прерывистой, била из отверстий сильнее или тише.
Я не нашел в этом ничего фантастического, так как я вспомнил об итальянских фонтанах, образовывавших с помощью сжатого водою воздуха своего рода гидравлические органы, производившие определенную мелодию. Эти звуки были очень нежны и очень верны, возможно, потому, что они не составляли никакой арии, а только порождали вздохи гармонических аккордов, подобных издаваемым эоловыми арфами.[141]
Я вспомнил также, что графиня Ионис рассказывала мне об этой музыке, сообщая, что она была расстроена, но иногда возобновлялась сама собой и звучала по нескольку минут.
Это объяснение не помешало мне предаваться течению моих поэтических мыслей. Я был даже благодарен капризному фонтану, который захотел бить для меня одного в такую прекрасную ночь, среди такой торжественной тишины.
Вид этого фонтана, освещенного луной, был в самом деле прекрасен. Казалось, он сыпал на тростники, росшие по его краям, дождь из зеленых бриллиантов. Тритоны, застывшие в своих яростных движениях, имели какой-то странный вид, а их тихие жалобы, смешанные с шумом струек фонтана, казалось, выражали их горе по поводу того, что их свирепые души были прикованы к мраморным телам. Казалось, это была внезапно окаменевшая от властительного жеста нереиды сцена языческой жизни.
Я понял тогда тот своеобразный ужас, который внушила мне среди белого дня эта нимфа необыкновенным спокойствием, с которым она стояла среди этих чудовищ, извивающихся у ее ног.
«Может ли бесстрастная душа выражать истинную красоту? — думал я. — И если бы это мраморное создание ожило, то, несмотря на все свое великолепие, разве не наводило бы оно страха своим в высшей степени равнодушным видом, слишком возвышающим ее над существами нашей породы?»
Я принялся внимательно разглядывать статую при сиянии луны, освещавшей ее белые плечи и обрисовывавшей ее маленькую голову, покоившуюся на вытянутой шее, мощной, как ствол колонны. Я не мог различить подробностей, так как она стояла довольно высоко, но общий ее облик вырисовывался чертами несравненной красоты.
«Вот такой, — думал я, — хотелось бы мне видеть зеленую даму, поскольку несомненно, что в таком виде…»
Но тут я перестал соображать и думать. Мне показалось, что статуя шевельнулась.
Я подумал, что перед луной прошло облако, которое и произвело это явление, но на небе ни одного облака не было. Однако двигалась не статуя. Какая-то фигура выросла позади или сбоку от нее; она казалась мне точным подобием статуи, живым отражением ее, отделившимся от мраморной статуи и направившимся ко мне.
На минуту я усомнился в свидетельстве своих глаз; но видение стало столь отчетливым, столь ясным, что мне пришлось убедиться, что передо мною живое существо; я не чувствовал при этом ни страха, ни даже особого изумления.
Живое изображение нереиды опускалось по неровной поверхности изваяния. Движения ее были легки и идеально грациозны. Она была не больше обыкновенной живой женщины, хотя изящество ее сложения налагало на нее печать той исключительной красоты, которая испугала меня в статуе. На этот раз я, впрочем, не чувствовал испуга, и мое волнение дошло до экстаза. Я протянул к ней руку, чтобы схватить ее, так как мне показалось, что она хочет подойти ко мне, спускаясь по скале в пять или шесть футов вышиною.
Но я ошибся; она остановилась на краю скалы и сделала мне знак удалиться.
Я невольно повиновался ей и увидел, как она села на мраморного дельфина, который стал испускать настоящее рычание. Тотчас все гидравлические звуки усилились до бурного рева и образовали вокруг нее поистине дьявольский концерт.
Мои нервы дошли до страшного напряжения, как вдруг засиял неизвестно откуда серо-зеленый свет, казавшийся мне более ярким лунным светом; при этом свете я разглядел черты живой нереиды, столь похожие на черты статуи, что мне пришлось еще раз взглянуть на нее, чтобы убедиться, что не она сошла со своего каменного пьедестала.
Тогда, не стараясь уже что-либо объяснить, не желая что-либо понимать, я остановился в немом восторге перед сверхъестественной красотой видения. Впечатление, которое оно произвело на меня, было столь сильным, что мне не пришло даже в голову подойти к нему, чтобы увериться в его невещественности, как я сделал это с видением в моей комнате.
Вероятно, меня удержала от этого боязнь, что мое дерзкое любопытство спугнет видение. Впрочем, тогда я не отдавал себе в этом полного отчета.
Я жадно смотрел на видение. Это была прекрасная нереида, но с живыми ясными глазами; очаровательно нежные руки ее были обнажены и казались полупрозрачными; движения были трепетны и порывисты, как у ребенка. Этой дочери неба, казалось, было не более пятнадцати лет. Очертания ее тела обнаруживали чистоту юности, лицо же ее светилось прелестью женщины с развитой уже душой.
Ее странный наряд был таким же, как у нереиды. На ней было надето широкое платье или туника, сделанная из какой-то волшебной ткани, мягкие складки которой казались мокрыми; на голове у нее была искусно вычеканенная диадема, и нитки жемчуга обвивали косы красивой прически с тем сочетанием особой роскоши и счастливой фантазии, которыми отличается эпоха Возрождения; контраст между простым платьем, богатство которого выражалось лишь в свободно лежащих складках, и утонченной изысканностью драгоценностей и прихотливостью прически был прелестен, хотя и несколько странен.
Я готов был смотреть на нее целую жизнь, не пытаясь завести разговор. Я не заметил даже внезапно наступившей после музыки фонтанов тишины. Я не знаю, смотрел ли я на нее мгновение или час. Мне даже стало казаться, что я ее всегда видел, всегда знал; быть может, в одну секунду я пережил сто лет.
Она обратилась ко мне первая. Я услышал ее голос и не сразу понял ее речь, поскольку серебристый тембр ее голоса был так же сверхъестествен, как и ее красота, и дополнял очарование.
Я слушал ее, как музыку, не ища в ее словах определенного смысла.
Наконец, я сделал над собой усилие и превозмог свое опьянение. Не знаю, что я ей ответил, только она продолжила:
— В каком образе ты меня видишь?