Конечно, я не хотел еще допустить мысли, что я мог полюбить; но несомненно, что, не считая себя влюбленным в Фелицию д’Эллань, я чувствовал к ней необыкновенную дружбу. Я не переставал наблюдать за нею украдкой, когда она не говорила со мной, и чем больше я вглядывался в немного чудную красоту линий ее тела, тем больше находил в ней сходства с моим призраком. Только впечатление, производимое Фелицией, было мягче и наполняло мое нравственное существо чувством небывалого блаженства. Это ясное личико внушало к себе полное доверие и будило какое-то чувство, горячее, но вместе с тем спокойное, как вера.
Бернар, которому хотелось спать не больше, чем мне, болтал со мною до двух часов ночи. Мы помещались с ним в одной комнате — не в комнате привидений и не в той комнате, в которой я лежал во время моей болезни, а в изящной комнатке, украшенной во вкусе Буше[142] картинами самыми розовыми и жизнерадостными. О зеленых дамах никто не упоминал, как будто никто о них никогда и не слыхал.
Бернар, продолжая говорить о своей дорогой Каролине, спросил меня, как понравилась мне его сестра Фелиция. Сначала я не знал, что ответить ему. Я боялся сказать слишком много или слишком мало. Я вышел из затруднения, спросив его, почему он так мало говорил мне о ней раньше.
— Не может быть, — сказал я ему, — что вы любите ее меньше, чем она вас.
— Я бы был чудаком, — ответил он, — если бы не обожал мою сестру. Но вы были так заняты известными вам мыслями, что вы едва ли прислушались бы, если бы я стал вам расхваливать свою сестру. А кроме того, в тех обстоятельствах, в каких мы находились до сих пор и, к несчастью, находимся еще и теперь, было бы неловко с моей стороны вам ее сватать.
— Но как вам даже в голову могла прийти мысль оказать мне такую честь?
— Ах, тут есть одно странное обстоятельство, о котором я много раз хотел вам сказать и которое, вероятно, вы уже заметили, — это удивительное сходство между Фелицией и нереидой Жака Гужона, так понравившейся вам, что вы приписали ее черты вашему призраку.
— Значит, я не ошибся! — вскричал я. — Мадмуазель д’Эллань напоминает черты этой статуи, только она красивее ее!
— Красивее! Очень польщен за сестру! Но вы сами видите, что это сходство поразительно. Потому-то я и воздержался рассказывать вам о ней.
— Я понимаю, вы боялись возбудить во мне желания, на которые я не имею права.
— Я боялся только, как бы вы не влюбились в молодую девушку, которая не может рассчитывать выйти за вас замуж. Вот все, чего я боялся, друг мой. До тех пор, пока состояние госпожи Ионис не выяснится, мы должны считать себя нищими. Ваш отец и мой тоже опасаются, что ее муж все промотал и что, назначив ее единственною своею наследницей, он только сыграл с ней злую шутку. В таком случае мы ни за что не примем состояния, которое она хочет нам уступить и права на которое у нас сомнительны, как вы сами это отлично знаете. Я ни за что не женюсь на госпоже Ионис, хотя мы и любим друг друга, пока она не согласится по свадебному контракту не выделять ничего из своего состояния в мою пользу. В этом случае моя сестра как бесприданница (ведь моя жена не будет настолько богата, чтобы дать ей приданое, а Фелиция ни за что не допустит, чтобы она терпела лишения из-за нее) решилась постричься в монахини.
— Она… в монахини? Никогда! Бернар, вы не должны соглашаться на такую жертву.
— Почему же, мой дорогой друг? — сказал он с оттенком грустной гордости, который я отлично понял. — Моя сестра воспитана с этой мыслью; и к тому же она всегда имела склонность к уединению.
— Подумайте только… Невероятно, чтобы такая девушка не сочла возможным согласиться осчастливить какого-нибудь честного человека, и еще более невероятно, чтобы не нашлось человека, который бы добивался этого счастья!
— Я не говорю, что этого ни в коем случае не будет. Этот вопрос может разрешить только будущее; к тому же, если госпожа Ионис окажется несколько богаче, я без всяких колебаний позволю ей наделить мою сестру скромным, но соответствующим ее простым привычкам приданым. Только мы еще ничего не знаем, и в любом случае мне неудобно было бы вам сказать: «У меня есть прелестная сестра, отвечающая созданному вами идеалу». Ведь это значило бы сказать: «Подумайте о ней», это значило бы заставить вас думать о девушке, слишком гордой для того, чтобы войти в семью, которая богаче ее семьи, воспользовавшись увлечением юного поэта. Вот какие у меня были соображения, они и теперь остаются в силе, так что я серьезно прошу вас, друг мой, не обращать слишком много внимания на сходство моей сестры с нереидой.
Я замолчал на несколько минут. Потом, чувствуя, что это объяснение, против воли, взволновало меня больше, чем я сам ожидал, я сказал Бернару прямо и откровенно:
— В таком случае, дорогой Бернар, зачем же вы привезли меня сюда?
— Потому что я думал, что сестра моя уехала. Она должна была встретить в Туре отца и приехать сюда с ним лишь через две недели. Но случилось иначе, чем я предполагал. Впрочем, я вполне спокоен за сестру, зная, что она имеет дело с таким человеком, как вы.
— Но можете ли вы быть уверены во мне, Бернар? — сказал я ему тоном упрека.
— Да, — ответил он, немного взволнованно. — Я спокоен, потому что у вас найдется сила сказать себе: «Девушка, сердечная и достойная, имеет право желать быть любимой человеком, сердце которого свободно, и она будет не особенно обрадована, если в один прекрасный день откроет, что к ней посватались лишь из-за случайного сходства».
Я прекрасно понял этот ответ, не требовавший никаких разъяснений, и решил не слишком заглядываться на Фелицию д’Эллань из опасения увлечься ею. Я решил даже уехать, как только замечу, что меня слишком волнует это роковое сходство. Заметил это я, впрочем, уже на следующий день. Я почувствовал, что начинаю безумно влюбляться в Фелицию д’Эллань, что мое видение нереиды бледнеет перед нею и что Бернар относится к моему состоянию с беспокойством.
Я простился со всеми, сказав, что мой отец отпустил меня только на сутки. Я решился открыть свое сердце родителям и просил их благословения сделать предложение девице д’Эллань. Я говорил с ними очень искренно. Рассказ о моих минувших страданиях вызвал смех у моего отца и слезы у моей матушки. Однако, когда я в ярких выражениях описал то состояние отчаяния, в которое время от времени впадал и которое заставляло меня останавливаться с известным наслаждением на мысли о самоубийстве, отец мой посерьезнел и вскричал, взглянув на мать:
— Итак, наше дитя предавалось безумию у нас на глазах, а мы ничего подобного и не подозревали. Вы, моя милая, думали, что он скрывает от нас любовь к прекрасной Ионис, которая есть воплощение жизни, а он пылал страстью к другой Ионис, мертвой, если только она действительно когда-нибудь существовала. Поистине, в головах поэтов творятся странные вещи, и я был прав, когда с самого начала относился с недоверием к этой чертовой поэзии. Но да здравствует прелестная Эллань, похожая на нереиду, она излечила безумца. Надо женить его на ней во что бы то ни стало и посвататься к ней как можно скорее, пока еще неизвестно, будет ли у нее приданое, ибо, если за ней что-нибудь дадут, то она может оказаться слишком важной дамой, чтобы выйти замуж за адвоката. Почему, черт возьми, госпожа Ионис не поручила мне ликвидацию ее дел? Мы бы знали, по крайней мере, на что можно рассчитывать; а этот старый парижский прокурор будет возиться с делом целых шесть месяцев. Разве в Париже работают? Там занимаются политикой, а дела оставляют в стороне.
На следующий день я и мой отец вернулись к Ионисам. Мы обратились с предложением к графу д’Элланю, который принялся обнимать меня, после этого он протянул руку моему отцу и сказал с чисто рыцарской прямотой:
— Да, и благодарю вас!
Я снова бросился в его объятия, и он прибавил:
— Впрочем, подождите еще согласия моей дочери: я хочу, чтобы она была счастлива. Что касается меня, то я отдаю ее, не дожидаясь известий о том, достаточно ли она богата для вас, потому что если она достаточно богата, то я решил считать вас достаточно знатными для нее. Вы рискуете всем ради всего. Ну, так, черт возьми, я не хочу уступать вам в решимости. Вы не ищете денег, а я отказываюсь от предрассудков знати. Значит, мы согласны. Но только я ставлю обязательным условием, чтобы моя дочь сама все решила. И вы, дорогой Нивьер, пошлите-ка вашего сына поухаживать за нею; любовь его еще только зародилась, и он должен сам внушить Фелиции доверие к себе. Что касается его характера и талантов, мы их знаем, и с этой стороны препятствий не будет.
Мне было разрешено остаться в замке Ионис, и время, проведенное там, было, в сравнении со всем моим прошлым, лучшим временем моей жизни.
Я любил — на этот раз в условиях реальности — существо, возвышающееся над общим уровнем людей, ангела доброты, кротости, ума и идеальной красоты.
Фелиция не сразу подала мне надежду. Она непринужденно признавалась в своем уважении и в симпатии ко мне; но когда я заговаривал о любви, она выражала сомнение.
— Не ошибаетесь ли вы, — спрашивала она, — не любили ли вы до меня и больше, чем меня, одну незнакомку, имени которой мой брат никогда не хотел называть?
Однажды она сказала мне:
— У вас на пальце есть кольцо, которое вы бережете как талисман. Если я попрошу вас бросить его в фонтан, послушаетесь ли вы меня?
— Конечно, нет. Я никогда не расстанусь с ним, потому что это вы мне его дали.
— Я? Что вы такое говорите?
— Да, конечно вы. Не отпирайтесь. Ведь вы сыграли роль зеленой дамы, чтобы потворствовать затее госпожи Ионис, которая хотела с вашей помощью добиться своего разорения и считала меня тем человеком, пользующимся доверием ее мужа, показаний которого он от нее требовал. Ведь это вы, уступая ее капризу, появились передо мной в чудесном образе и повелели мне исполнить мой долг с присущей вашей душе щепетильностью и гордостью.
— Ну хорошо, это была я, — сказала она, — это мне пришлось свести вас с ума, в чем я жестоко раскаивалась, когда узнала, сколько вы выстрадали из-за этого романтического приключения. В первый раз вас испытывали с помощью фантастической сцены, в которой я участия не принимала. Когда же я увидела, как храбро вы держались, гораздо мужественнее, чем аббат Ламир, с которым Каролина, развлечения ради, сыграла такую же шутку, то мы решили, что вас можно вознаградить явлением, в котором бы уже не было ничего пугающего. Я гостила в замке тайно, поскольку явного моего присутствия не потерпела бы покойная графиня Ионис. Каролина, пораженная моим сходством с нереидой у фонтана, надумала одеть и причесать меня точно так же и заставить меня выступить оракулом, который, однако, вещал не то, чего она желала, но которого вы благоговейно послушались, ни на минуту не уронив своей чести. Я уехала на другой день утром и от меня скрыли, что вы здесь серьезно заболели из-за моего явления. Когда вы поссорились с Бернаром, я была в Анжере и это я послала вам кольцо, найденное вами в вашей комнате. Эта деталь тоже была придумана госпожой Ионис, у которой было два таких старинных одинаковых кольца; она придумала и все представление. Она же забрала у вас это кольцо во время вашей горячки из боязни, как бы вы не были слишком уж возбуждены этим доказательством реальности вашего приключение, и предпочитая, чтобы вы думали, будто все это вы видели только во сне.
— А я никогда этого не думал, никогда! Но как же это кольцо, которое не было вашим, снова к вам вернулось?
— Каролина дала мне его, — сказала она, краснея, — потому что оно мне понравилось.
Затем она поторопилась добавить:
— Когда вы все рассказали Бернару, я тоже узнала, какими страданиями и добродетелями вы заслужили право снова увидеть зеленую даму. Тогда я решила стать вашей сестрой и вашим другом, чтобы загладить привязанностью всей моей жизни свой легкомысленный поступок и возместить тем самым все страдания, которые я вам причинила. Но я совсем не рассчитывала, что при свете дня я понравлюсь вам так же, как при лунном свете. Но раз уж это случилось, знайте, что не вы один были несчастны и что…
— Договаривайте! — вскричал я, бросаясь к ее ногам.
— Ну… ну… — сказала Фелиция, краснея еще больше и понижая голос, хотя мы были одни у фонтана, — знайте, что я была наказана за свою смелость. В тот день я была ребенком, спокойным и веселым. Я отлично сыграла свою роль, и «две мои зеленые сестры», Бернар и аббат Ламир, слушавшие нас из-за скалы, нашли, что я вложила в нее торжественность, на какую они не считали меня способной. Но все дело в том, что, видя и слушая вас, я была охвачена сама не знаю какой одурью. Прежде всего я вообразила, что я действительно умерла. Обреченная стать монахиней, я говорила с вами, как уже не принадлежащая к миру живых. Я увлеклась своей ролью. Я почувствовала, что интересуюсь вами. Вы пробудили во мне страсть… которая потрясла меня до глубины души. Если вы видели меня, то и я видела вас… и когда я вернулась в монастырь, я стала бояться тех обетов, которые должна была произнести. Я почувствовала, что, играя роль распорядительницы вашей свободы, я потеряла свою…
Во время этого разговора она оживилась. Стыдливая робость первого признания сменилась порывом откровенности. Она обвила мою голову своими длинными гибкими руками и сказала мне:
— Я тебе обещала, что ты меня увидишь снова. Мне было больно, что я дала тебе это обещание, потому что я считала его несбыточным, и все-таки что-то божественное, точно голос Провидения, шептало мне на ухо: «Надейся, ибо ты любишь!»
Мы обвенчались в следующем месяце. Ликвидация дел госпожи Ионис, ставшей госпожой Эллань, еще не кончилась, когда разразилась революция, положившая конец всем притязаниям со стороны кредиторов ее мужа до установления нового порядка. После Террора[143] Каролина оказалась зажиточной, но не богатой; таким образом я имел радость и гордость стать единственной опорой моей жены. Прекрасный замок Ионис был продан; земли распроданы по участкам.
Крестьяне в порыве непросвещенного патриотизма разбили фонтан, приняв его за купальню королевы.
Однажды мне принесли голову и руку нереиды, которые я выкупил у этих варваров и теперь берегу, как сокровище. Но никому не удалось разбить мое семейное счастье, а моя любовь к прекраснейшей и лучшей из женщин пережила и еще не раз переживет, неизменною и чистою, политические бури.
© Перевод П. Краснова
ОргАн титана
Однажды вечером мы, как обычно, восхищались импровизацией старого, знаменитого музыканта Анжелена; вдруг лопнула струна. Раздавшийся звук, еле уловимый для нашего слуха, подействовал на возбужденные нервы пианиста, как удар грома. Он резко отодвинул стул, стал потирать руки, словно струна хлестнула по ним, — вещь, конечно, невозможная, — и у него вырвались странные слова:
— Опять проклятый титан![144]
Его скромность, хорошо известная, не позволяла нам предположить, что он сравнивает себя с титаном. Такое возбуждение показалось нам странным. Он сказал, что было бы слишком долго все объяснять.
— Это иногда случается со мной, — продолжал он, — когда я играю ту тему, на которую я сейчас импровизировал. Меня потрясает внезапный шум, и мне начинает казаться, что мои руки как бы удлиняются. Это болезненное ощущение переносит меня к одному трагическому и в то же время счастливому моменту моей жизни.
Уступая нашим настойчивым просьбам, он рассказал нам следующее.
— Вы знаете, что я родом из Оверни, из очень бедной семьи и что я не знал своих родителей. Я воспитывался за счет общественной благотворительности. Меня приютил у себя господин Жансире, которого для краткости называли мэтр Жан, преподаватель музыки и органист Клермонского собора. Я был мальчиком-певчим и его учеником, кроме того он воображал, что преподает мне сольфеджио и учит играть на клавесине.
Чрезвычайно странный человек был этот мэтр Жан — типичный музыкант, со всеми причудами, какие нам приписывают и которые некоторые из нас и теперь еще напускают на себя. У него причуды эти были вполне искренни и тем самым опасны.
Он не лишен был таланта, хотя талант этот далеко не имел того значения, какое он ему придавал. Он был хороший музыкант, давал уроки в городе, а со мной занимался только в свободные минуты, так как я был скорее его слугой, чем учеником, и раздувал мехи органа чаще, чем прикасался к его клавишам. Такое пренебрежение не мешало мне любить музыку и беспрестанно мечтать о ней; во всем остальном, как вы увидите, я был сущим идиотом.