Да, я говорю дерзко, неподобающе дерзко для историка, пишущего о себе. Описывать происшедшее не в конце пути, когда все уже свершено, а в самом его начале считается неприличным; но есть уже знаки того, что нить моей жизни, которую спряла одна из трех Парок, Лахезис, [10]многоцветна и весьма необычна. Мне неведомо, что они там решили, но одно я вижу ясно — указание на большие события, в которых я сыграю далеко не последнюю роль. Это признание моей души, которое я не берусь оспаривать и до умаления которого я не снизойду.
Когда холодными зимними ночами я смотрю в небо на многочисленные звезды, я вижу, что они своим взаимным расположением составляют причудливый узор, таинственный и необъяснимый. Они не движутся, но могут говорить, и, когда я останавливаю взгляд на одной из них, она перестает мерцать и горит чистым пламенем, будто чувствует, что я ее созерцаю и что у нас есть общая тайна.
Но внешне мало что говорит о моей редкостной судьбе. Меж тринадцатым и четырнадцатым днем рождения, то есть на четырнадцатом году жизни, я достаточно рослый, хотя, должен признать, найдется немало юношей-македонцев моего возраста ростом повыше меня. Когда я повзрослею, во мне, возможно, будет четыре локтя, что примерно равняется двум огромным шагам, но все же я покажусь коротышкой рядом с рабом-кельтом, которого я однажды увидел на рынке. Он был слишком высокомерен, чтобы демонстрировать свою мускулатуру возможным покупателям, он даже не смотрел на них, и, чтобы увидеть его великолепные зубы, приходилось разжимать ему рот железным прутом. У меня крепкие мышцы, но не хватает еще ловкости и должной координации для достижений в спорте и для искусного владения мечом. Я недостаточно опытен в искусстве метания копья и диска, но, правда, могу бегать очень быстро и в этом виде спорта мог бы с честью выступить на Олимпийских играх. Когда я заявил о своей готовности соревноваться, но только с сыновьями царей, мой бесстрашный и язвительный друг Птолемей заметил, что истинная причина заключается в моей боязни проиграть. В высоту и длину я прыгаю красиво и точно, но в плавании вечно борюсь с течением, вместо того чтобы ладить с ним, тогда как мои соперники с выгодой пользуются его движением и всегда побеждают.
Все македонцы, равно как и фессалийские юноши, отличные наездники. Увы, пока я не вправе считать себя одним из лучших. У моего друга Гарпала, сына крестьянина, косолапость, и, когда, соревнуясь с Птолемеем, я проигрываю, он подсмеивается, что у меня тоже что-то вроде косолапости, будто к лодыжке привязана толстенная книга, вполне вероятно, что «Илиада». Да, я чересчур увлекаюсь чтением — мой наставник Леонид не устает твердить об этом, и мать с ним соглашается. Им непонятно, почему я держу при себе этого рассеянного, неотесанного старика-деревенщину Лисимаха, вместо того чтобы взять в педагоги кого-нибудь, кто был бы более в курсе современных событий. Они и не подозревают, что этот седовласый книжный червь — знаток военной истории, которому известны все памятные битвы со времен первой Олимпиады. Его методика, может быть, необычна, но учит мыслить: сообщив об особенностях местности, о маневрах враждующих армий, он предлагает мне назвать победителя, а затем просит рассказать, каким образом побежденный мог бы стать победителем.
Судя по тому, что я вижу в зеркале, мой мальчишеский вид быстро уступает место зрелости. Македонцы представляют собой костяк старой Греции до вторжения дорических племен. Они высокого роста, белокурые, голубоглазые, шире в кости, нежели ослабевшие сограждане к югу от нас, и, как говорят, и, возможно, не без оснований, большие тугодумы. Кое-кто желал бы назвать нас варварами, несмотря на то, что мы истинные греки, потомки Аргоса. Был случай, когда оспаривалось наше право на участие в Олимпийских играх на том основании, что мы чужаки. Мы доказали наше истинно эллинское происхождение. Играли. А иногда и выигрывали.
Мои рыжевато-желтые волосы с некоторых пор растут надо лбом тяжелой копной, и я, пожалуй, помогаю этому, когда энергично орудую расческой и щеткой, добиваясь схожести с львиной гривой. Мой классически правильный нос, хотя ему и недостает смелого размаха, с каким был вылеплен нос чудесного изваяния Праксителя, все же коренится меж бровей, слегка расширяясь в ноздрях. Носовая перегородка коротка и сильно вогнута. Чувственные губы, особенно нижняя, без сомнения, достались мне по наследству от Олимпиады. Подбородок тяжелый, за что я благодарен богам, ибо греки склонны верить, впрочем, без достаточных на то оснований, что тяжелый подбородок говорит о силе характера его обладателя. На подбородке уже появился первый пушок, и, как только он станет заметным, я сбрею его, как это сделали Ахилл и другие герои нашей незабываемой войны против троянцев. Их величали объездчиками лошадей и за это почитали в бессмертной поэме Гомера, но, да будут свидетелями те же боги, я считаю, что они как объездчики не лучше, чем мы, с диких северных пастбищ.
Примерно в тот же год случилось так, что я, похоже, добился звания объездчика лошадей. Не так давно Филипп вернулся в Пеллу, подавив мятеж во Фракии и распяв всех его зачинщиков. Тогда от правителей Фессалии пригнали на продажу табун лошадей, а Филипп редко отказывался раскошелиться при виде коней, подходящих для его тяжелой конницы. Но когда мы прогоняли их на равнине, только немногие оказались стоящими. Самый же красивый, самый гордый и сильный артачился, производя впечатление строптивого и плохо обученного жеребца, так что царь резко взмахнул рукой в знак того, что этот конь ему не нужен.
— Отец, могу я сказать? — обратился я к нему.
— Ладно, говори, если твои слова будут разумны.
— Ты совершаешь ошибку, отвергая это прекрасное животное.
— Царь не делает ошибок. А коли и так, то не признается в них. В особенности если обвинение исходит от отрока тринадцати лет. Александр, не следует ли нам опасаться того, что ты слишком много берешь на себя?
— Может, и так, но я прав насчет этого жеребца и докажу свою правоту, если ты мне позволишь.
— Клянусь Посейдоном, богом лошадей: тех, что пасутся на сочных лугах, и тех, что дыбятся и играют на своих морских пастбищах! Разве ты не видел, как он крутился и бил копытами, злобно скалясь, когда его пытались оседлать объездчики? Или ты лучше всех управляешься с лошадьми? Неприлично твое хвастовство, тебе слишком много давали воли, и, похоже, ты больше, чем этот конь, нуждаешься в крепкой узде.
Голос Филиппа противно задребезжал, а единственный глаз — вражеская стрела лишила его второго — загорелся сердитым блеском, но еще не налился кровью, как это бывало в минуты ярости, которую я не желал пробуждать в отце.
— И все же позволь оседлать его. По крайней мере, ты вдоволь повеселишься, когда я свалюсь с лошади.
— Что ж, посмеемся. Да только удар о землю — недостаточное наказание за такую самонадеянность. Какой штраф ты заплатишь золотом?
— Цену лошади.
Объездчики засмеялись над этим глупым ответом, а Филипп возмущенно хмыкнул.
— Думаю, что хороший удар о землю будет тебе на пользу, юный Ахилл! — проговорил он с большим презрением.
Этот последний выпад вызвал во мне безрассудную храбрость. Я не хотел, чтобы кто-нибудь знал о моих мечтах, которые можно было бы назвать преклонением перед Ахиллом, и, особенно, о моем самоуподоблении этому герою, о мистическом чувстве, возникающем каждый раз при чтении моей обожаемой «Илиады». И впрямь, я полагал, что об этом никто не знает, за исключением няньки Ланис, которая все еще оставалась моей ближайшей наперсницей. Птолемей же, друг и соперник во всех играх, зачастую превосходящий меня в ловкости, лишь громко расхохотался — не из лести царю, а насмехаясь надо мной. Меня бросило в жар. Теперь я был просто обязан испытать себя, пусть даже здоровенный черный жеребец переломает мне ребра.
Я обошел вокруг, внимательно присматриваясь к нему. Это был очень крупный экземпляр. Наверняка он уже покрыл кобылу, но в силу молодости и неопытности вряд ли пробил брешь в девственнице. У него были массивная грудь и изящные ноги. Красиво выгнутую шею венчала голова, показавшаяся бы необычной и без белой — в форме быка — отметины на лбу. Да и сама голова больше напоминала бычью — огромная, с широко расставленными ушами. Глаза, темно-карие, почти без белков, предупреждающих о ярости к человеку, смотрели вокруг настороженно, и мне подумалось, что его норовистость — это простая нервозность: становясь на дыбы, он видит на равнине собственную удлиненную и дерзкую тень и нервничает.
Доводилось мне любоваться скакунами с фессалийских пастбищ, где земля плодородна и трава растет сочная и шелковистая, но ни разу не видел я лошади со столь лоснящейся кожей такой необычной масти.
— Опомнись, и я помогу тебе с честью выйти из игры, — крикнул отец. Вот уж не ожидал подобной уступки от этого твердокаменного человека. Однако затем, словно бы пожалев о своей маленькой слабости, он съязвил: — Услуги хирургов и костоправов школы Гиппократа нынче безбожно дороги.
Я взял коня за поводья и отвел его в тень, подальше от зрителей. Все повернулись, внимательно и серьезно следя за моими действиями. Жеребец следовал за мной довольно-таки спокойно, и мне даже показалось, что он стал чуть покорнее после того, как я погладил его по шее. Все ускоряя шаг, я заставил его перейти на бойкую рысь. Теперь мы бежали рядом, и я чувствовал, что ему это нравится — он двигался ритмичным галопом легко и с таким изяществом, что оставалось лишь удивляться, как это хозяин или хозяева решились расстаться с ним. Возможно, я пойму, в чем тут дело, когда попытаюсь его оседлать. Это испытание было не за горами, и я все с большим трудом подавлял растущий во мне холодный постыдный страх. От людских насмешек меня спасало лишь то, что взгляды всех были устремлены только на скакуна, с каждой минутой набиравшего скорость. Ему явно не терпелось побегать, причем в таком темпе, из-за которого мне, возможно, придется влачиться за ним в пыли. Не оставалось ничего другого, как сбросить плащ, закинуть поводья ему за шею и, ухватившись за длинную соболиную гриву, вскочить на него.
Он тут же сорвался с места, да так внезапно, что я опрокинулся и полетел кувырком. Едва коснувшись ногами травы, я рухнул на землю.
Я поднял голову и увидел, что мой здоровенный черный жеребец летит, будто вышел на последнюю прямую на скачках. «Ну все, — подумал я с мрачной уверенностью, — пари проиграно, и сраму не миновать». Я глядел на него во все глаза и вдруг заметил, как скакун наступил на волочащиеся по земле поводья, отчего его голову резко дернуло вниз. Он снова помчался вперед и вновь наступил на веревку и на этот раз, сильно споткнувшись, упал на колени. Поднявшись, он уже не так резво снялся с места, а едва разогнался, как веревка опять попала ему под переднее копыто, и снова голову резко рвануло книзу.
Теперь он ступал очень осторожно, и я окриком заставил его взглянуть в мою сторону. Он остановился и уставился на меня. Не знаю, способны ли животные думать, но в какой-то момент мне показалось, что мысли его работают весьма исправно. Очевидно, он припоминал, что, пока я был рядом, пока сидел у него на спине, ничего неприятного с ним не происходило. Нет, он не питал ко мне злых чувств, напротив, со мной у него было связано самое приятное — разрешение на первый с тех пор, как его забрали с фессалийских равнин, хороший пробег. К моей глубочайшей радости, он пошел ко мне, время от времени встряхивая волочащимися по земле поводьями.
Мне показалось, что он с удовольствием позволил мне взять веревку и нисколько не возражал, когда, свернув ее кольцами в правой руке и ухватившись за гриву левой, я вскочил ему на спину.
Ласково потрепав жеребца по шее, я мягким ударом веревки подстегнул его к бегу, и вскоре он уже несся вскачь, сперва мелким, а затем крупным галопом. Я чувствовал, как ветер путает мои волосы и звенит в ушах. Вряд ли я был бременем для его широкой спины и потому позволил себе ослабить поводья, затем снова натянул их, и, действуя так попеременно, я сумел-таки заставить жеребца быть покорным. Ему же так приятна была эта забава, возможность дать выход накопившимся силам, что он вовсе не возражал против управления. Проскакав на нем далеко по равнине, я развернул коня и начал свое триумфальное возвращение. Приблизившись к смотревшим на нас во все глаза зрителям, я остановил его. Он подчинился натяжению поводка. Теперь я уже не хватался испуганно за конскую гриву, а ласково похлопывал его по спине, блестевшей от легкой испарины, и был почти уверен, что конь признал мое право не только давать ему волю, но и прерывать его радостный бег.
Он остановился в каком-нибудь шаге от Филиппа, и я соскочил на землю. Меня так и подмывало похвастаться, но, вовремя спохватившись, я вместо этого нежно погладил жеребца по бархатистому черному носу.
— Ты выиграл пари, — проговорил Филипп, словно бы и не веря этому.
— Это была нечестная игра, царь, — отвечал я. — Я вызвался заплатить за него, если проиграю, но теперь-то я знаю, что истинная цена слишком велика для моего кошелька. Сколько бы за него ни запросили, это будет все равно что даром, и я готов пожертвовать чем угодно, лишь бы этот замечательный жеребец стал моим.
— Не стану в этом препятствовать, хотя, клянусь моими богами, я сам жажду его иметь. На таком красавце и я бы не прочь проехаться по украшенным колоннами улицам Афин, когда — надеюсь, что скоро, — я укрощу их гордыню. Однако он твой, если тебе хватит сообразительности назвать его добрым именем.
— Взгляни, у него на лбу белое пятно в форме быка, да и сама голова больше походит на бычью. Почему бы не назвать его Букефалом?
— Бычьеголовым? Пусть будет так. Мне нравится простота имен у могучих людей или животных. И вот что еще, Александр. Если ты станешь всадником под стать этому скакуну, думаю, он может понести тебя далеко.
«Объеду на нем полмира, — подумал я. — А поскольку мы оба молоды, то будем вместе расти и мечтать о приключениях и победах, ждущих нас впереди». Мне уже чудилось, как он, возбужденный сражением, мощно храпит и оглашает воздух яростным ржанием.
4
Возможно, потому, что я легко справился со здоровенным черным жеребцом — легко, если не считать одолевавшего меня перед схваткой с ним страха, — Филипп призвал меня к себе и в присутствии Олимпиады сделал необычное для него заявление.
— Мой сын Александр прилежен в учебе, во всяком случае, так утверждает этот выживший из ума старик Лисимах, — начал он, обращаясь к Олимпиаде так, словно меня не было с ними, — и, полагаю, он для своих лет прекрасный наездник.
— В первом я и не сомневаюсь. А еще кое-где поговаривают — не знаю, может, слух этот ложный, — что он укротил черного жеребца, которого оседлать не решился сам македонский правитель, — отвечала мать самым что ни на есть сладким голосом.
— Не стану этого отрицать, но Леонид сообщает мне, что в других делах он не столь старателен: в искусстве владения мечом он выдерживает экзамен только на «хорошо». Он должен им овладеть, если хочет иметь хоть половину шансов на победу в сражении.
— Филипп, отец мой, можно мне слово?
— Если с умом, то да.
— Говорил ли тебе Леонид, как я владею большим скифским луком и метательным дротиком?
— Лучше, чем прежде, но все же недостаточно. И если начистоту, он восхищается тем, как сильно ты можешь согнуть лук, но только в том случае, если кипишь от злости или полон уязвленной гордости. Тебе следует больше практиковаться — но как это сделать, не пренебрегая учебой? Я не позволю необразованному олуху восседать на троне, даже если для этого мне придется вернуться из царства Аида. [11]Тебе выпадет иметь дело и с хитрыми персами, и с заносчивыми афинянами. Единственный ответ — тебе нужен лучший учитель в Греции.
— Но Платон умер в прошлом году, — заметила Олимпиада невинным голосом. — Может ли грохот сражений Филиппа пробудить его от вечного сна и призвать к нам, оторвав от спокойного уединения?
— Разумеется, нет. — Филипп раскраснелся. — Как, впрочем, и дикие заклинания неких безумных полуголых особ, все эти кровавые жертвоприношения и извивающиеся змеи на праздниках Диониса. Но я могу вызвать умнейшего человека Греции для службы у меня во дворце.
— Кого же?
— Аристотеля.
— Филипп, кто из нас безумен?! Ты думаешь, Аристотель оставит свою высокую науку и покинет прекрасный город, украшенный колоннами, чтобы прибыть на этот грубый постоялый двор, в Пеллу? И захочет ли он обучать будущего повелителя народа, который все греки и до сих пор считают варварским племенем?