Он покинул аббатство Лейбовица, так и не получив отпущения грехов и маясь чувством вины; более того, по пути в Валану он совершил деяния, о которых ему не хотелось даже вспоминать, и теперь он содрогался от мысли, что ему придется исповедоваться чужому человеку — никогда раньше он этого не делал. Епитимью всегда накладывал на него священник ордена, и обычно происходило это раз в неделю. За неделю случалось так мало прегрешений, что их без труда мог припомнить даже такой неуправляемый монах, как Чернозуб Сент-Джордж. Обычно он шепотом сообщал своему привычному исповеднику какие-то порочащие его факты и покорно выслушивал накладываемое на него наказание — например, несколько десятков раз, перебирая четки, прочесть молитву или же, что было несколько хуже, принести публичное покаяние перед братьями. Или же нанести себе три или пять ударов плетью, что было не особенно больно, за такие единичные грехи, как нарушение обета чистоты, порочные мысли или же недостаток благочестия. После таких наказаний он чувствовал себя очищенным, готовым принять святое причастие за мессой.
Но сейчас он вот уже несколько недель грешил не переставая — часто пренебрегал молитвами, нарушал обеты и втайне не подчинялся своему благодетелю-кардиналу. Правда, именно кардиналу он признался, что боится исповедоваться незнакомцу; это случилось, когда кардинал предложил ему в исповедники и-Лейдена, а тот отказался. И снова именно кардинал посоветовал ему по прибытии в Валану предстать перед поистине святым человеком — не кем иным, как самим Аменом Спеклбердом, чье имя было раз-другой упомянуто на предыдущем конклаве как одного из кандидатов в папы! Но сейчас Чернозубу хотелось, чтобы Коричневый Пони не имел понятия о его проблемах. Ему было бы куда легче исповедаться в грехах неизвестному священнику, чье лицо скрыто за решеткой исповедальни в семинарской часовне, чем каяться перед святым человеком, и чем ближе подходило время назначенной встречи, тем больше ему хотелось просто улизнуть. Но отец Спеклберд, как принято, спросит, как давно он исповедовался в последний раз, и поймет, что Чернозуб обманывал его. Раздумывая, что ему делать, он представил, как семинарский священник, выслушав его, будет настолько перепуган, что откажется отпускать ему грехи, и придется рассказывать отцу Спеклберду и об этом тоже. Даже вне стен аббатства считаться католиком было очень непросто для простого бывшего Кочевника, который, живя в уединении, так мало знал об окружающем мире.
Внезапно дверь из сосновых досок растворилась, и появившийся на пороге пожилой чернокожий человек с копной седых волос и густыми белыми бровями направился прямиком к нему. Борода у него тоже была седой и неровно подстриженной, словно он подбривал ее раз в месяц или кромсал ножницами. На нем была поношенная, но чистая серая сутана и сандалии, которые, казалось, были сплетены из соломы. Он был худ, напоминая едва ли не скелет, обтянутый тугими веревками мышц; у него были впалые щеки и впалый живот, зримо говорившие о долгих неделях поста. Он заметно прихрамывал, опираясь на короткий массивный посох, вполне способный служить дубинкой. Появившись в дверях, он устремил взгляд на затаившегося в тени Чернозуба и направился прямо к нему. На губах у него плавала легкая улыбка, а взгляд ярких серо-голубых глаз был устремлен на маленькую застенчивую фигуру, склонившуюся перед ним.
— Дьякон Коричневый Пони кое-что рассказывал мне о тебе, сынок. Могу ли я называть тебя Нимми? Вроде ты добровольно оставил монастырь. Почему?
— Ну, я начал чувствовать, будто влачу на себе вериги и оковы, отче. И в конце концов меня выставили.
Амен Спеклберд взял Чернозуба за руку и повел по дорожке к своему убежищу.
— Но ведь теперь ты расстался со своими кандалами и веригами, не так ли?
Они оказались в помещении, голые каменные стены которого напомнили монаху аббатство Лейбовица. В одном конце помещения горел камин, а в другом стоял небольшой скромный алтарь.
Чернозуб задумался над последним вопросом священника.
— Нет. Что бы ни было, но они давят еще сильнее, отче.
— А кто давит на них? Кто с самого начала сковал тебя? Аббат? Братия? Святая Церковь?
— Конечно же, нет. Отец мой! Я знаю, что это дело моих рук.
— Вот оно, — тихо произнес Спеклберд. — И теперь ты хочешь понять, как освободиться от них?
— «И познаем мы истину и… — Чернозуб пожал плечами. — И она сделает нас свободными».
— Ясно. И какую же истину ты уже познал?
— Истина осязаема, и она почиет среди нас. И лишь ей одной мы должны хранить верность.
— Лишь ей одной? Нимми, Иисус был принесен в жертву во искупление наших грехов. Мы приносим ему жертвы перед алтарем, мы приносим ему себя. И все же ты хочешь хранить ему верность? — Спеклберд засмеялся, и в руках у него оказалась епитрахиль. — Готов ли ты покаяться в грехах своих?
Чернозуб замялся.
— А не можем ли мы сначала немного поговорить?
— Конечно, но о чем ты хотел бы побеседовать?
Чернозуб ухватился за это предложение. Все что угодно, лишь бы оттянуть неизбежный момент.
— Я не понял, что вы имели в виду, говоря о жертвоприношении.
— Принести в жертву Иисуса означает, конечно, отказаться от него.
Монах вздрогнул.
— Но я готов отдать все ради Иисуса!
— Ах вот как! Наверное, все, кроме Иисуса, добрый простак?
— Если я откажусь от Иисуса, у меня больше ничего не останется!
— Ты ведешь речь о полной и совершенной бедности — но за одним исключением: чтобы у тебя ничего не осталось, ты должен отказаться и от нее тоже, Нимми.
Чернозуб окончательно растерялся: «Как служитель Христа может говорить такое?».
Спеклберд показал на свой рот и насмешливо пошевелил челюстью, призывая к молчанию. Затем беззлобно шлепнул монаха по щеке.
— Проснись! — сказал он.
Чернозуб опустился на жесткую скамью. Он перебирал в памяти какие-то цитаты, пытаясь сказать старику нужную мысль, а тот откровенно подсмеивался над ним.
— А ты богат, — сказал Спеклберд. — Твои оковы и вериги — это и есть твое богатство.
— У меня нет ничего, кроме рясы, прикрывающей спину; г’тару, которую я сам сделал, у меня похитили, — не скрывая возмущения, запротестовал монах. — Сейчас у меня нет даже четок. Тоже украдены. Я ем за чужим столом и сплю в чужой квартире. У меня нет даже ночного горшка. Я дал Христу обет бедности. И не знаю, как его можно нарушить. Все остальные я уже нарушил.
— И ты гордишься, что не нарушил этот обет?
— Да! То есть нет! Ну да, понимаю, я богат обилием гордости, не так ли?
Теперь Амен Спеклберд сидел напротив него. В слабом свете пламени очага они смотрели друг на друга. Взгляд старика был по-детски добрым и открытым, в нем читались любопытство и ожидание. Он неожиданно громко щелкнул пальцами. Чернозуб не вздрогнул, но теперь и его взгляд изменился — в нем появилась настороженность, и он отвел глаза в сторону. Спеклберд продолжал молча наблюдать за ним.
Все еще стараясь потянуть время, Чернозуб быстро заговорил. Он рассказывал о жизни в аббатстве Лейбовица; о грехах как таковых он не упоминал, а повествовал о причинах, вызывавших у него приступы раздражения, о тех, кого он любил и с кем дружил, о своей преданности основателю ордена и Богоматери, о своих обетах и о том, как он нарушил их, о владевшей им в аббатстве тоске по дому, из-за чего он так стремился покинуть его. Порой он замолкал, надеясь, что отшельник, выслушав его историю, даст ему какой-то совет, но старый священнослужитель Девы Пустыни лишь время от времени кивал в знак понимания. Почувствовав, что невольно старается вызвать к себе жалость, Чернозуб смутился и осекся. Воцарилось долгое молчание.
Помолчав, Спеклберд мягко обратился к нему:
— Нимми, единственная нелегкая вещь в следовании Христу заключается в том, что ты должен отринуть все ценности, даже те, ради которых ты и следуешь Христу. Но отринуть их не значит предать или продать их. Чтобы стать поистине нищим духом, откажись от любви и ненависти, от своих достоинств и пороков, от своих прав и привилегий. Ты полон желания стать — или не стать — монахом Христа. Избавься от своего желания. Ты не увидишь тропу, если станешь думать, куда она ведет. А вот освободившись от всех ценностей и добродетелей, ты увидишь ее ясно, как при свете дня. Но стоит тебе только обрести хоть самое маленькое желание, например, желание стать безгрешным, или сменить износившуюся рясу, как путь исчезнет. Тебе когда-нибудь приходило в голову, что вериги и оковы, которые ты влачишь, — твое самое ценное достояние, Нимми? Твои склонности или их отсутствие? Добро или зло? Красота или уродство? Боль или наслаждение? Вот ценности, которые на самом деле лежат на тебе таким тяжелым грузом. Это они заставляют тебя останавливаться и размышлять — и вот тогда ты теряешь путь к Господу.
Чернозуб терпеливо слушал, сначала испытывая восхищение, но потом, чувствуя, что впадает в растерянность, постарался взять себя в руки. Старик подвергает сомнению все, что он знал и во что верил относительно религии. Не из-за этой ли манеры разговора епископ заставил Амена Спеклберда уйти в отставку?
— Дьявол! — тихо произнес монах.
Если Спеклберд и слышал это обвинение, он не подал виду.
— Дьявол? Отшвырни его, утопи в яме с нечистотами, а я засыплю ее негашеной известью.
— Иисусе!
— Его тоже, о да, в ту же канаву с этим извращением! Если ты считаешь, что он обогащает тебя.
Чернозуб задохнулся.
— Иисуса? За кем же мне тогда следовать? И зачем? Ваши слова — это богохульство.
— Знаешь, Нимми, это очень благородно — перенять крест Христа и тащить его на себе, но если ты будешь думать, что таким путем что-то обретешь, то лучше продай крест и разбогатей. Дорога не имеет цели. Просто следуй по ней.
— Ничего не желая?
— Sine cupidine.[14]
— Но тогда зачем…
— Твое стремление получить ответ на этот вопрос — это и есть твои оковы и вериги.
— Я не понимаю.
— Отлично. Просто запомни, Нимми, но не пытайся понять. Это уничтожит тебя.
У Чернозуба все плыло перед глазами. Может, у старика что-то не в порядке с головой?
Амен Спеклберд добродушно хмыкнул.
— А теперь приступим к твоей исповеди, если ты все еще хочешь, чтобы я выслушал ее.
После исповеди, которую он хотел забыть как можно скорее, Чернозуб сразу же отправился домой, где стоял запах недавней рвоты. Кто-то уже успел вымыть пол рядом с кроватью Джасиса, на которой он, испуская стоны, лежал. Джасис заметно похудел. Один раз он открыл глаза и невидящим взглядом уставился на монаха, который спросил, не позвать ли врача.
— Он уже приходил утром, — прохрипел Джасис. — Без толку.
Чернозуб положил ему на голову холодное влажное полотенце и вернулся в Секретариат, где проводил все дни до позднего вечера, переводя послания кардинала, отправляемые на равнины и получаемые оттуда. Он очень быстро усвоил тонкости политики Кочевников и понял, кто считается наиболее значительными людьми в ордах. Он узнал, что Чиир Хонган вернулся к стадам и вигвамам своей бабушки из рода Маленького Медведя, что дядю Сломанную Ногу свалила неожиданная болезнь и что антихристианская группа из рода духа Медведя, в которую входили и женщины Виджуса племени Кузнечиков, часть которых опасалась кандидатуры Хонгана, внезапно назвала имя некоего Халтора Брама. Убийца, чья доблесть не подвергалась сомнению, с их точки зрения был наиболее подходящим военным вождем, под рукой которого объединятся все три орды. Брам заинтересовал Чернозуба исключительно потому, что он был из Кузнечиков, и значит, они могли состоять в отдаленном родстве. Сторонники Брама переводили его имя как Добрый Свет, но на языке Кузнечиков Халтор Брам означало «солнечный ожог». Монах также выяснил, что его хозяин не так уж огорчен подобным развитием событий, ибо Брам был настолько дик и неукротим, что в сравнении с ним темперамент Хонгана был сама мягкость, и, хотя кардинал был обеспокоен болезнью отца Хонгана, он считал, что большинство бабушек никогда не предложат высший пост и звание жениха Фуджой Гоу такому сорвиголове, особенно после Сумасшедшего Медведя, чье безрассудное руководство во времена Ханнегана II стоило Кузнечикам потерянных южных земель и немалого количество людей и коров. Не меньше пострадали во время завоевания и Дикие Собаки с Высоких равнин.
Коричневый Пони всегда оставлял примечания в помощь монаху, дабы он не допустил политических погрешностей в переводе, когда неправильный подбор слов может оскорбить какую-то группу или выдать замыслы, если корреспонденция попадет не и те руки. Кардинал получал писем куда больше, чем отправлял, и они были куда длиннее, так что Чернозубу оставалось лишь удивляться, убеждаясь, сколько у кардинала грамотных союзников на равнинах. Он знал, или ему рассказали, что грамотных среди Кочевников не больше пяти процентов. Теперь он осознавал, что писавшие большей частью принадлежали к христианским меньшинствам в ордах и многие из них входили во влиятельные семейства. Коричневый Пони явно старался сблизить эти три группы между собой. С помощью кое-кого из женщин Виджуса он даже брал на себя роль свата, укрепляя союзы между Дикими Собаками, Зайцами и Кузнечиками.
Чернозуб подозревал, что неудачный брак Чиира Хонгана с девушкой из племени Кузнечиков тоже был результатом таких стараний. Он занимался этим еще во времена папы Линуса VI, и последующие понтифики также благословляли его. Просматривая досье, он то и дело нечаянно натыкался на материалы от тех женщин, которые имели к кардиналу личное отношение. Годами они и их друзья искали среди Диких Собак хоть какие-то следы матери Коричневого Пони или тех людей, которые помнили ее. Информация была обобщена Омброзом и-Лейденом: «С помощью семьи Медвежонка я завершил расследование и могу прийти к единственному выводу, ваша светлость: среди Диких Собак нет и никогда не было по материнской линии имени «Коричневый Пони». Если родственники вашей матери и присутствуют среди нас, то они не пользуются этим именем. Сестры, которые рассказывали вам эту историю, очевидно, были не в курсе дела. Может, имя принадлежит Кузнечикам или Зайцам, или, возможно, мы имеем дело с выдуманным именем. Сожалею, что не мог оказать вам содействие».
Смутившись, монах вернул папку на прежнее место, не дочитав ее содержимое, и никогда не упоминал о ней Коричневому Пони.
Чернозуб был искренне благодарен своему хозяину, который доверял ему в такой степени, что позволял читать такие материалы, пусть даже он случайно наткнулся на них, но он также видел, что часть посланий, поступавших с равнин и уходивших туда же, были зашифрованы; как правило, они были адресованы лично Коричневому Пони. Чувствовалось, что какая-то опасность угрожает и самому Коричневому Пони, и репутации Секретариата, но в открытой почте Чернозуб не встречал никаких намеков на существо интриги. Он не имел возможности знакомиться с корреспонденцией кардинала, которой тот обменивался с Орегоном и западным побережьем, но она, конечно, была написана не на языке Кочевников. Противостояние технологических цивилизаций дальнего Запада и Тексарка насчитывало без малого сотню лет, но их разделяли расстояние и горные хребты, что не позволяло соперничать.
Наблюдая, как его хозяин сосредоточенно изучает корреспонденцию, монах подумал: «Почему кардинала практически никогда не упоминают как кандидата на папство?»
И тут он неожиданно повернулся к нему.
— Нимми, ты все время посматриваешь на меня краем глаза, я устал быть объектом твоего внимания или адресатом твоих невысказанных вопросов. Что ты хочешь знать обо мне?
— Ничего, милорд! Мне не подобает…
— Не подобает врать своему патрону. Можешь задать мне вопрос, конечно, самый неуместный.
Помолчав, Чернозуб выдавил:
— Как получилось, что вы не священник, милорд?
— Да, это может быть первым вопросом. Объяснись с недавним монахом, Элия Коричневый Пони, расскажи ему, что когда-то был женат и, когда папа Линус собрался посвятить тебя в священники, прежде чем сделать кардиналом, ты отказался, сказав, что Серина, может, еще жива, хотя ты знал, что она мертва. Она была похищена разбойниками из числа Кочевников, такими, как те, с кем мы встретились в Пустой Аркаде. Похищенных женщин они не оставляют надолго в живых. Вот, Чернозуб, ты и всколыхнул волну. Хочешь поднять весь океан?
— Мне стыдно, что я осмелился спросить.
— Не унижайся. Дело в том, что мое призвание — быть юристом, а не священником. Есть много священников, которые предпочли бы быть юристами. Мне довелось попрактиковаться в законах и участвовать в диспутах. Не знаю, почему я счел это своим призванием. Применять законы и спорить в диспутах — это то, что я умею хорошо делать. Плюс политика и ее противоречия. В любом случае, я бы не был хорошим священником. У меня нет ни склонности, ни умиления перед этим призванием. Я могу куда лучше служить Церкви в качестве пастушьей собаки, вступая в драку ради стада или покусывая за пятки отстающих, собирая гурт воедино. Нет ни одного шанса, что Серина осталась жива. Я по-своему любил ее, но так и не принес ей счастья. И будь она сейчас жива, она бы не вернулась ко мне. Но я не могу доказать, что она мертва.