— Вы же должны понимать, что я приехал издалека не для того, чтобы получить в уплату ваши ответы.
— Делайте все, что хотите.
Гёфле услышал, как открылась дверь, и решительно направился навстречу выходившему. Он столкнулся лицом к лицу с человеком лет тридцати с довольно красивым, но каким-то зловеще бледным лицом. Адвокат и итальянец, поравнявшись на узенькой лестнице, посмотрели друг другу в глаза. Открытый, строгий и испытующий взгляд адвоката встретился с подозрительным, брошенным украдкою исподлобья, взглядом незнакомца, который почтительно поздоровался с ним и спустился вниз, тогда как адвокат поднялся на верхнюю площадку; тут оба они обернулись, чтобы еще раз взглянуть друг на друга, и адвокат обнаружил что-то дьявольское в этом мертвенно-бледном лице, освещенном висящей у внутренней двери вестибюля маленькой лампой. Войдя к Стенсону, Гёфле увидел, что старик сидит, обхватив руками голову, неподвижный как статуя. Адвокат должен был коснуться его плеча, чтобы дать знать о своем появлении. Стенсон был настолько во власти своих мыслей, что посмотрел на него совершенно отсутствующим взглядом, и понадобилось некоторое время, пока он узнал вошедшего и собрался с мыслями. Наконец он как будто пришел в себя и, сделав над собою большое усилие, поднялся и приветствовал Гёфле с присущей ему вежливостью, стал расспрашивать о его жизни и собирался уступить ему кресло, на котором сидел, от чего тот отказался. Пожимая руку старика, Гёфле почувствовал, что она теплая и влажная, то ли от пота, то ли от слез, и это его взволновало. Он очень уважал и любил Стена и привык выказывать ему почтение, которого тот заслуживал своим возрастом и положением. Он понимал, что старик только что пережил большое потрясение и что он перенес его с достоинством. Но что же Это была за тайна, которую незнакомец подозрительного вида и наглый в своих речах занес как дамоклов меч над его головой?
Стенсон меж тем вернулся в свое обычное состояние: он стал серьезным, несколько холодным и церемонным. Никогда и ни с кем человек этот не был способен на излияния чувств. То ли это была гордость, то ли робость, но он был одинаково сдержан с людьми, которых знал тридцать лет, и с теми, кого видел в первый раз, и, помня его привычку отвечать односложными словами как на самые важные, так и на самые незначительные вопросы, Гёфле был просто поражен, услыхав те несколько вполне связных фраз, которые только что были сказаны незнакомцу.
— А я и не знал, что вы у нас в замке Вальдемора, господин адвокат, — сказал старик, — вы приехали по поводу процесса?
— Да, по поводу процесса барона с его соседом Эльфдаленом, который предъявляет свои права, и, может быть, обоснованно. Я посоветовал барону не судиться с ним. Вы меня слышите, господин Стенсон?
— Да, сударь, отлично.
Поскольку из чрезмерной вежливости старик всегда имел обыкновение отвечать только так, расслышал он или не расслышал, Гёфле, собиравшийся поговорить с ним, наклонился над самым его ухом и старался как можно более ясно выговаривать каждый слог. Вскоре он, однако, убедился, что по сравнению с прежними годами необходимости в этом было меньше. Стенсон за эти годы не только не сделался еще более туг на ухо, но, напротив, он стал слышать гораздо лучше. Гёфле сделал ему по этому поводу комплимент. Стенсон покачал головой и сказал:
— Когда как, очень по-разному. Сегодня вот я все хорошо слышу.
— Не правда ли, это бывает, когда вы чем-нибудь взволнованы? — спросил Гёфле.
Стенсон изумленно посмотрел на адвоката и, с минуту подумав, произнес слова, которые, однако, нельзя было назвать ответом:
— Я нервный, очень нервный!
— Позвольте вас спросить, — продолжил Гёфле, — кто этот человек, которого я встретил, выходя отсюда?
— Я его не знаю.
— Вы не спросили, как его зовут?
— Это итальянец.
— Я спрашиваю, как его зовут.
— Он назвал себя Джулио.
— Он что, собирается поступать на службу к барону?
— Возможно.
— Неприятная физиономия…
— Вы находите?
— Впрочем, она будет не единственной среди тех, что окружают барона…
Стенсон промолчал, и на лице его ничего не отразилось. Нелегко было завязать такой деликатный и задушевный разговор с человеком, который всем своим церемонным обращением как бы твердил вам: «Говорите о том, что вас интересует, а не о том, что касается меня». Однако бес любопытства подстегивал Гёфле, и он не отстал.
— Этот итальянец говорил с вами не очень-то вежливо, — сказал он вдруг.
— Вы так думаете? — равнодушно ответил старик.
— Я слышал, когда поднимался к вам по лестнице.
По лицу Стенсона пробежало волнение, но он не выказал его никаким тревожным вопросом относительно того, что Гёфле мог услышать.
— Он вам угрожал? — добавил адвокат.
— Чем? — сказал Стенсон, пожимая плечами. — Я ведь так стар…
— Он угрожал, что расскажет барону то, что вам так важно было держать от него в тайне.
Стенсон продолжал сохранять спокойствие, как будто ничего не расслышал. Гёфле не унимался:
— А кто этот Манассе, который умер?
Снова последовало молчание; непроницаемые глаза Стенсона, устремленные на Гёфле, казалось, говорили: «Если вы знаете, то зачем же спрашиваете?»
— А этот другой? — продолжал адвокат. — О каком это другом он говорил?
— Вы подслушивали, господин Гёфле? — в свою очередь спросил старик весьма почтительным тоном, в котором, однако, ясно слышалось осуждение.
Адвокат смешался, но сознание своей конечной правоты его успокоило.
— Неужели вас удивляет, господин Стенсон, что, пораженный угрожающими нотками в незнакомом мне голосе, я подошел поближе для того, чтобы кинуться вам на помощь в случае необходимости?
Стенсон протянул Гёфле свою морщинистую руку, которая снова стала холодной.
— Спасибо, — сказал он.
Потом он еще несколько мгновений шевелил губами, как человек, не особенно привыкший говорить, которому хочется излить свои чувства. Но он так долго не мог ничего сказать, что Гёфле, чтобы немного его приободрить, спросил:
— Дорогой господин Стенсон, у вас есть тайна, которая вам не дает покоя, и из-за нее вам грозит большая опасность?
Стенсон только вздохнул и лаконически ответил:
— Я честный человек, господин Гёфле!
— И все-таки, — порывисто сказал адвокат, — ваша благочестивая и робкая совесть в чем-то вас упрекает!
— В чем-то? — переспросил Стенсон предупредительно и мягко, как будто он хотел сказать: «Я жду, что вы мне об этом расскажете».
— Во всяком случае, вам приходится опасаться какой-то мести барона? — проговорил адвокат.
— Нет, — возразил Стенсон с внезапной силою в голосе. — Я знаю то, что мне сказал врач.
— А что, врач сказал, что дни его сочтены? Что ему стало хуже? Я видел его сегодня утром: должно быть, его еще хватит надолго.
— На несколько месяцев, — ответил Стенсон, — а мне еще надо жить годы. Я показывался врачу вчера… Я показываюсь ему каждый год…
— Так, выходит, вы ждете смерти барона, чтобы сделать какие-то важные признания? Но вы же знаете, считают, что он способен умертвить людей, которые ему страшны: что вы на это скажете?
Лицо Стенсона изобразило удивление, но Гёфле показалось, что это было деланное удивление, простой знак вежливости, потому что оно сменилось тайным беспокойством, которое старик все же не мог скрыть: Стенсон умел быть сдержанным, но не умел притворяться.
— Стенсон, — сказал ему адвокат искренне и проникновенно, взяв его за обе руки, — вас тяготит какая-то тайна. Откройтесь мне как другу и рассчитывайте на меня, если надо положить конец несправедливости.
Несколько мгновений Стенсон колебался, потом, отперев ящик секретера, ключ от которого у него был в кармане, показал Гёфле маленькую запечатанную шкатулку и спросил:
— Вы даете мне честное слово?
— Даю.
— Вы клянетесь священным писанием?
— Священным писанием! Ну так что же?
— Так вот… Если я умру раньше, чем он… откройте, прочтите и действуйте… после моей смерти!
Гёфле взглянул на шкатулку: на ней были написаны его имя и адрес.
— Вы позаботились о том, чтобы это передали мне? — сказал он. — Благодарю вас, друг мой. Но только если жизнь ваша в опасности, то зачем же медлить и что-то скрывать? Послушайте, дорогой мой господин Стенсон, я, кажется, начинаю понимать… Барон…
Стенсон знаком показал, что не будет ему отвечать. Гёфле, однако, продолжал:
— Уморил голодом свою невестку!
— Нет, — вскричал Стенсон убежденно, — нет, нет! Этого не было!
— Но когда она подписывала некое показание касательно ее беременности, ее к этому вынудили?
— Она подписала его по своей доброй воле. Я при этом присутствовал и сам подписал этот документ.
— А что сделали с ее телом? Его бросили собакам?
— О господи! Да разве же я там не был? Ее похоронили как христианку.
— Вы похоронили ее сами?
— Своими собственными руками! Но вы чересчур любопытны! Отдайте мне шкатулку!
— Вы, что же, сомневаетесь в моей клятве?
— Нет, — ответил старик, — держите ее при себе и ни о чем больше меня не спрашивайте…
Он пожал еще раз руку Гёфле, подошел к огню и снова совершенно оглох или притворился, что ничего не слышит.
Чтобы хоть немного отвлечь его и надеясь склонить его потом к каким-то признаниям, Гёфле начал рассказывать ему о той тяжбе, которая утром была предметом его разговора с бароном. На этот раз ему пришлось писать все вопросы, а в ответах старика сквозила присущая ему ясность ума. По его словам, минеральные богатства горы, которая была предметом спора, принадлежали соседу барона, графу Розенстейну. Он изложил все свои основания и, порывшись в своих папках, очень аккуратно надписанных и разложенных, предоставил ему доказательства. Гёфле заметил, что таково его собственное убеждение и что он будет вынужден поссориться с бароном, если тот станет навязывать ему это заведомо проигранное дело. Он добавил к этому кое-какие соображения относительно худой молвы, ходившей о его клиенте, но так как Стенсон ничего, казалось, не слышал, а письменная форма общения исключает возможность застать собеседника врасплох, Гёфле вынужден был отказаться от дальнейших расспросов.
Вернувшись в медвежью комнату, Гёфле задумался над тем, надо ли посвящать Христиана во все, что произошло между ним и Стенсоном, и, взвесив все, решил, что должен молчать. К тому же в эту минуту он и вообще-то не был склонен к каким бы то ни было излияниям. В голове его проносилось множество странных мыслей, множество противоречивых предположений. Мозг его напряженно работал, словно ему поручили какое-то трудное и путаное дело. И вместе с тем все обстояло совершенно иначе: Стенсон не позволял ему даже быть любопытным. Запрещение это, правда, ни к чему не приводило, и Гёфле не властен был угомонить рождавшиеся у него волнующие гипотезы. Адвокату не составило большого труда хранить молчание — Христиан в эту минуту был занят, ему не только не пришло в голову о чем-нибудь расспрашивать Гёфле, но он начисто забыл даже весь бывший меж ними разговор и был поглощен своей пьесой. К тому же он впал в глубокое уныние, и когда адвокат спросил его, нашел ли он способ обойтись без слуги, Христиан ответил, что напрасно ищет его уже в течение часа. В крайнем случае он, конечно, мог бы без него обойтись, но это повлекло бы за собою немало несообразностей и пропусков в мизансцене. Это было очень утомительным делом, и предстояло столько всего обдумывать и решать, что он уже готов был отказаться от своего замысла.
— Право же, — сказал он Гёфле, который пытался его подбодрить, — клянусь вам клятвой фигляра, что игра не стоит свеч; другими словами, я только измучаюсь совершенно бесславно и заставлю барона попусту истратить на меня деньги. Все равно дело провалилось, не будем же больше о нем думать. Знаете, что мне остается сделать, господин Гёфле? Отказаться от мысли об успехе в этих краях, все упаковать и уехать подобру-поздорову в какой-нибудь город, где я поищу себе другого слугу, который мог бы мне стать подручным и был бы достаточно благочестив, чтобы сдержать клятву, которую я от него потребую, пить одну только воду, даже если вино будет струиться потоками по горам Швеции!
— Черт побери! — сказал Гёфле, очень огорчившись при мысли, что потеряет своего соседа. — Если бы я мог хоть немного растормошить этих куколок… Только мне Этого не суметь.
— А ведь нет ничего проще. Попробуйте: указательный палец — в голову, большой — в руку, средний — в другую руку… Ну и отлично! Как раз то, что надо! А теперь, в знак привета, поднимите руки к небу!
— Это-то нетрудно, а вот сочетать жесты со словами! А потом, что говорить? Я ведь могу сымпровизировать только монолог!
— Это уже много. Послушайте, защищайте кого-нибудь, забудьте, что вы господин Гёфле, смотрите на фигурку, которую приводите в движение. Говорите, и совершенно естественно движение ваших плеч и положение всего корпуса передадутся кончикам пальцев. Надо только проникнуться сознанием реальности burattino и воплотить в нем вашу индивидуальность.
— Проклятие! Вам-то легко говорить, но когда человек не привык… А ну-ка попробуем. Допустим, что я кого-то защищаю… Только кого же мне защищать?
— Защищайте барона, которого обвиняют в убийстве брата!
— Защищать? Я бы предпочел обвинять.
— Если вы будете обвинять, то впадете в патетику, а если вы будете защищать, то можете рассмешить.
— Согласен, — сказал Гёфле, вытягивая руку, которая держала марионетку, и жестикулируя. — Я говорю речь, слушайте. «Какие обвинения вы можете выставить против моего клиента? Вы ставите ему в вину такой простой, такой естественный поступок, как избавление себя от одного из членов семьи, который мешал. Но с каких это пор человек, который любит деньги и тратит их, вынужден уважать это вульгарное соображение, которое вы называете правом на жизнь? Право на жизнь! Но мы требуем его для себя, и тот, кто говорит «право на жизнь», утверждает право на такую жизнь, какая ему желательна. Поэтому, если мы не можем жить без большого состояния и без привилегий, которые дает высокое положение, если без роскоши, без замков, без влияния и власти мы можем погибнуть от стыда и обиды, подохнуть от скуки, как говорят простолюдины, у нас есть право, мы требуем себе это право и будем им пользоваться — будем убирать с нашего пути все, что мешает процветанию, расширению, блеску нашей нравственной и физической жизни! За нас говорит…»
— Выше! — сказал Христиан, который смеясь слушал сатирическую речь адвоката.
— «За нас говорит, — повторил Гёфле, повышая голос, — традиция древнего мира, начиная с Каина и кончая великим королем Биргер-Ярлом, который уморил голодом двух своих братьев в замке Нючёпинг[78]. Да, господа, на нашей стороне старинный северный обычай и славный пример нравов русского двора за последнее время. Кто из вас осмелится противопоставить такую мелочь, как нравственность, великим государственным соображениям? Государственные соображения, господа; знаете ли вы, что такое государственные соображения?»
— Выше, — продолжал Христиан, — выше, господин Гёфле!
— «Государственные соображения, — вскричал Гёфле фальцетом, ибо голосом он не мог взять верхних регистров, — государственные соображения — это, на наш взгляд…»
— Еще выше!
— Черт бы вас побрал! Я с вами тут горло надорву! Благодарю покорно, хватит с меня, если надо так подвывать.
— Да нет же, господин Гёфле! Я же не прошу вас говорить выше, а вот уже целый час добиваюсь, чтобы вы подняли выше вашу руку, а вы не хотите понять, что если будете держать марионетку так, на уровне груди, никто ее вообще не увидит и вы будете играть для себя одного!
Посмотрите на меня: надо, чтобы рука у вас была выше головы. Итак, начинаем диалог! Я — адвокат противной стороны, и я обрываю вашу речь, потому что не могу сдержать своего негодования. «Я больше не в силах это слушать, и если судьи, заснувшие в своих креслах, могут вынести подобное злоупотребление человеческим словом, то, несмотря на показное красноречие моего знаменитого и страшного противника, я…» Так прерывайте же меня, господин Гёфле! Надо всегда прерывать!