— Правда, был бунтовщик я, а вот теперича желаю искупить свою вину, — отвечал ему Перфильев, исподлобья посматривая на Симонова. — Ежели не верите мне, верьте бумагам. Я же передал вам письмо губернатора Бранта.
Умный Симонов только плечами пожимал, он прекрасно знал то, как губернатором Рейсндорпом был направлен ловить Пугачева каторжник Хлопуша и что из этого вышло. «Наивные в Петербурге люди, а уже про Бранта с дурнем Иваном Андреевичем и говорить не остается», — думал Симонов.
— Что ж, надеешься Пугачева изловить?
— Изловить мне одному невмочь. А вот казаков от него оторвать да мутню в шайке самозванца пустить — завсегда возможно.
— Ну, что ж, поезжай, — сказал Симонов и раздумчиво провел по стриженным в бобрик черным волосам своим ладонью. — Я бы не послал тебя в сию экспедицию, ибо она, на мой взгляд, бесполезна, даже вредна! Но раз эта идея относится до графа Орлова, то препятствия чинить не могу. Одно тебе посоветую: помни присягу! И еще возьми в память: у Пугачева шайка отпетых голов, у ее же величества — в триста тысяч армия. Кто будет в выигрыше-то?
Вскоре Петр Герасимов был направлен Симоновым на нижнеяицкие форпосты, а Перфильев, взяв с собою казаков Фофанова и Мирошихина, выехал в Берду.
4
В приемной Бибикова толпились офицеры. Среди них бравый лейб-гвардии конного полка подпоручик Гавриил Романович Державин. Когда дошла до него очередь, он явился в кабинет, щелкнул шпорами и вытянулся перед Бибиковым в струнку.
— Очень рад, очень рад! — сказал Бибиков, затягиваясь трубкой. — Слышно, изволите быть стихотворцем? Что ж, и то дело!
— Сие междуделье, ваше высокопревосходительство. Прежде всего есть я покорный раб ее величества и защитник отечества нашего. Кроме сего, имею в Казанской губернии личные интересы, как-то: небольшое именьице, а наипаче того драгоценность — старушку мать… Сим руководясь, желал бы там, на месте, под вашим руководством проявить священные чувства, свойственные всем истинным сынам родины. Словом, великое у меня желание быть полезным вашему высокопревосходительству в походе похитителя императорского имени — казака Пугачева.
Бибиков слегка поморщился на излишнее красноречие офицера и сказал:
— Желание ваше почтенно, однако должен огорчить вас, что опоздали: все места нужного мне обер-офицерства заполнены.
Державин возвращался домой обескураженный. Лопнула его надежда повидаться со старухой матерью, да и деньжонок в командировке прикопить. Небогатому офицеру в гвардейском полку служить было трудно, там весело было лишь богачам да искусным картежникам. И если б не состоятельная дама, с которой молодой Державин был в близких отношениях, ему пришлось бы в жизни весьма туго.
Жил офицер Державин в маленьких «покойчиках» на Литейной, в доме Удалова. Войдя во двор, он еще раз осмотрел свою ветхую карету, которую недавно купил в долг. «Хоть бы какую клячонку завести либо полкового, отслужившего свой век коня, а то просто срам, выехать в люди не на чем». Он вошел в покойчик, послал денщика за возницей, бегло пересмотрел рукописи, задержался глазами на сером листке с началом оды, полюбовался блестящими английскими сапогами с серебряными шпорами и, как подана была лошадь, поехал на Васильевский остров, где жила «дама сердца».
— Не выгорело, любезная Степанида Порфирьевна! Ау, не выгорело! У генерал-аншефа без меня ловкачи нашлись, — печально пробасил он, целуя руки еще не старой, с высокой прической и с томными глазами женщины.
— Ну вот и слава Богу! — чуть не всплакнула она от радости. — Это пречистая Богородица мою молитву услыхала. В этакую страсть ехать! Вот поди-ка послушай, Гаврюшенька, что люди мои говорят в кухне. С Ладожского канала, из моего именьица, только что прибыли, харч привезли.
Державин прошел в кухню, там обедали трое крестьян. Один из них, бородатый, пронырливого обличья приказчик, на вопрос Державина стал рассказывать:
— Да вот, ваше благородие, дела-то какие! Дела прямо пакостные! Володимирского полка гренадеры, коих в Казань гонят, в роптание пришли. Как проезжали мы через селенье Кибол, сделали ночевку на постоялом дворе, вот там и слышали… Гренадеры-то в ямские подводы укладывались в дорогу, да и говорят громко, никого не страшась. «Вот, — говорят, — вызвали нас из армии, чтоб при свадьбе Павла Петровича быть в Питере. И хошь бы за это беспокойство по чарке водки подали, губы помочить, а замест благодарности по окончании торжества заставили нас, солдат, на Неве сваи бить, как строилась набережная дворцовая. Ну да ладно!.. Только бы нам, — говорят гренадеры, — до места доехать да не замерзнуть, а мы от этакой худой жизни все свои ружья сложим пред царем, что появился в низовых местах… Царь он али не царь, — нам, да-кось, наплевать», — говорят.
— Ах, мерзавцы! — возмутился Державин. Полное лицо его стемнело. — И что же ты… ужели смолчал, слыша все сие?
— А чего мне гуторить? Нешто это мое дело? Мое дело сторона, — ответил бородатый приказчик, прожевывая кашу и рыгая.
Попивая чуть погодя ароматный кофе со своей приятельницей и с отменным аппетитом пожирая румяные, легкие, как вата, пышки, Державин говорил:
— Крамола, крамола, Степанида Порфирьевна! Всюду крамола, даже в армии. Вот времена пошли!.. Я не сказывал вам, свидетелем какого ужасного случая года с два тому назад, в июле месяце, мне быть довелось?
— Ой, не стращай меня, Гаврюшенька! У тебя вечно случай. Да ты лей больше сливочек-то, пеночку-то… Ужо я тебе кружовничного варенья наложу, ты ведь сластена у меня!
— Этот случай отменный, Степанида Порфирьевна, уж дозвольте… Вызван я был со своей ротой на плац-парад в три часа утра. Стоим, ждем. И через часа два со стороны Песков слышим — кандальные цепи лязгают. Видим, в самом истерзанном облике двенадцать лучших гренадер ведут закованных, тринадцатый — унтер-офицер. Прочли им указ императрицы и приговор. Они на ее жизнь будто бы умышляли. И тут взялись за них каты! Великое избиение учинено им было кнутьями, а после сего обрядили, до полусмерти избитых, в рогожное рубище, повалили в кибитки и — прямо в Сибирь! Настрадался я, глядючи на все сие происшествие.
— Ой, ой! — всплеснула руками женщина.
— Да… Многие на жизнь матушки покушались, и все больше, представьте себе, — военные дворяне. Не угодна им государыня. Они бы не прочь Павла Петровича императором иметь… А теперь вот Пугачев. Беда! Не уявися — что будет!
Перед ним, просительно потявкивая, крутилась на задних лапках ученая Мимишка в теплой кофточке. Державин стал швырять ей в рот маленькие кусочки сахару, она ловко ловила их на лету. Желтенький пушистый кенарь звонко распевал в клетке, топилась голландская печь, босая девчонка поливала герань и колючие кактусы; в переднем углу горела лампада, на шкафу стоял пыльный самовар.
— Ну, благодарю за угощенье! Теперь позвольте мне счеты и приходно-расходную книгу вашего приказчика, учиню учет ему.
— Ой, ненаглядочка моя!.. Спасибо на заботе. А я тебе четыре пары бельеца из ярославского полотна сготовила. Монашка вышивает гладью вензеля твои. И с короной. Ну и долговязый же ты, батюшка! Я как прикинула твои исподние штанцы, так они от самого полу мне до подбородка. Да ты прямо Петр Великий будешь!
— Нет, Степанида Порфирьевна, сей чести не удостоился. В моем росте до Петра Великого вершка не достает…
— Что ты, что ты, Гаврик! А мне, грешнице, думается, ты на вершок длиньше его.
Возвратясь домой, Державин с изумлением увидел в полковом приказе высочайшее повеление явиться ему к Бибикову. Через три дня он уже выезжал в Казань. И странно — отправляясь в путь, Гавриил Романович вовсе не испытывал радости по сему случаю. Напротив, с ним было такое, словно он взвалил себе на плечи груз — чужой и нелегкий. И даже мысль о возможности свидеться наконец с родной матерью мало успокаивала его.
5
Пугачев принимал в золоченом зальце главного судью — старика Витошнова, Максима Горшкова и думного дьяка Почиталина. Горшков зачитывал Пугачеву донесения, полученные из разных мест, а также изустно докладывал вместе с Витошновым разные сведения о победоносных действиях отдельных отрядов.
Пугачев узнал, что на протяжении прошлого ноября захвачены заводы: Катав-Ивановский, Симский, Усть-Катавский, Юрюзанский и другие. Он приказал немедленно направить в каждый завод своих управителей, поручив им лить, где можно, пушки, мортиры, брать порох, ядра, оружие, казну — и все это под верной охраной высылать в Берду. И чтобы в заводах и всюду читались вгул, где есть люди, его манифесты и указы.
— Можно ли к вам, государь? — приоткрыв дверь из прихожей, спросил Падуров.
— Входи, входи, полковник! Что скажешь?
— Я не один: привел двух выборных от преклонившихся вашему величеству жителей Бугуруслана.
Пугачев приосанился. В горницу вдвинулись маленький, лысый, в больших сапогах, Давыдов и высокий, пучеглазый Захлыстов. Оба повалились Пугачеву в ноги.
— Что за люди? — спросил Пугачев, приказав им подняться.
— Я депутат Большой комиссии, ваше величество, Гаврило Давыдов, ясашный крестьянин. Вот на мне и знак депутатский золотой, как у Падурова, Тимофей Иваныча, мы с ним вместях в Кремле-то, в Грановитой палате-то, сидели… — Он снял с шеи тоненькую золотую цепочку с депутатским знаком и показал его Пугачеву. Затем, мотнув головой на стоявшего истуканом своего соседа, продолжал: — А этот верзила-то Захлыстов прозывается, житель из Бугуруслана. Оба мы посланы от жителей града челом бить, и хлеб с пирогами вам жителями досланы… Да, грешным делом, наши лошаденки схрумкали в дороге хлеб-от с пирогами, и нам-то понюхать не доспелось. Ах, ах!.. Прости уж, батюшка! Ежели не гневаешься за пирог-от, я дале буду сказывать…
— Толкуй, толкуй. Пирог новый испечем! — сказал Пугачев, вслушиваясь в торопливую речь депутата.
— Я тебе по правде, я уж врать не стану — я ведь депутат, эвот и значок у меня золотой. А сам-то я грамотей. Шибкий грамотей я, у попа учился, — тараторил лысый, низенький мужичок в длиннополом заячьем тулупчике. Он, видимо, знал себе цену, старался вести себя независимо — то подбоченивался, то выставлял вперед ногу в непомерно большом сапоге, то подхватывал спускавшиеся рукава. — Живу я, значит, в Бугуруслане, и пронеслась там молва, что на Яике император объявился. А я, прямо сказать, не верю. Знаю, что Петр-то Федорыч давно умер, доподлинно мне это ведомо. А вскорости и от государыни указы воспоследовали, что якобы появившийся — не кто прочий, как Емельян Пугачев, беглый с Дону казак.
Пугачева покоробило, он повел плечами, испытующе прищурил глаза на говорившего. И все присутствующие зашевелились, закашляли.
— Я и этому веры не дал, — наморщив прыщеватый лоб, продолжал как ни в чем не бывало мужичонка. — Все манифесты врут! Катерина и о Петре Федорыче публикацию давала, что скоропостижно помер, мол. Врет! Убили!.. Орловы его убили… Я-то знаю, я депутат Большой комиссии…
— Стой, Давыдов! — прервал его Пугачев. — Царица врала, и ты заврался, мелешь, как мельница. Как же меня убили, когда вот он — я?.. Пред тобой сижу.
— Батюшка, ваше величество! — запрокинув бородатую лысую голову и ударяя себя в грудь, закричал Давыдов. — Да теперичь-то, как своими очами-то тебя узрел, так и я в разум пришел, теперичь-то и я вижу, что ты царь Петр Федорыч! А ведь издаля-то не видно. А башки-то наши темные, вырабатывают плохо. И вот, ваше величество, извольте слушать… Намеднись наехали на наш Бугуруслан сто калмыков со своим старшиной, Фомою Алексеевым, разграбили все обывательские домы, и мой домишка претерпел, выгнали весь народ на площадь, спрашивают: «Кому служите?» Тут мы, старики, ответствуем: «Прежде служили государыне, а ныне желаем служить государю Петру Федорычу». — «Ну, коли желаете послужить батюшке, — говорит тут калмыцкий старшина, — так выберите от себя сколько-то человек да пошлите к самому государю для поклона и объявите самолично верноподданническое свое усердие». Вот нас двоих, самолучших людей, и выбрал народ-от, и пирогов напекли тебе, батюшка… Да вишь, с пирогами-то чего стряслось: лошади почавкали! Ах, ах, ах!
— О чем же просите, бугурусланцы? — спросил Пугачев.
— Стой ужо! — встряхнул рукавами Давыдов. — А просим мы тако, ваше величество: воспрети наш Бугуруслан впредь зорить и жечь, да не можно ли, батюшка, каким способом награбленное возворотить?
Пугачев с просителями всегда был обходителен. Он сказал, обращаясь к бугурусланцам:
— Ну, спасибо вам, детушки! Я велю, Давыдов, дать тебе указ, чтобы никто никакой обиды не чинил вам. А что у кого пограблено, ты сам разыщи и отпиши в мою канцелярию — для резолюции. Стало, Бугуруслан к моей державе отошел?
— Так, ваше величество! — воскликнул Давыдов, выпучив глаза и запрокинув голову. — Со всеми селениями к тебе приклонился. Я уж в дороге столковался с мужиками: вот вернусь — бекеты везде выставим, солдатишек казенных ловить учнем, оружаться станем супротив катерининских отрядов.
— Благодарствую! Почиталин, заготовь указ Гавриле Давыдову, ставлю я его там своим атаманом, и под его команду нарядить отряд в тридцать казаков. Доволен ли, друг мой?
— Ваше величество! — Давыдов повалился на колени.
— В другой раз как поедешь ко мне с пирогами, так за лошадьми-то следи лучше. А то они у тебя сладкоежки.
— Да уж… Ах, ах, ах!.. Схрумкали, схрумкали, ваше величество! А пироги-то какие!.. С узюмом!
Давыдов и Захлыстов уходили обласканные. Пугачев сказал:
— Ну вот, господа атаманы! Как видите — зачинаются великие дела. Что ни день, все к нам да к нам преклоняются народы. Это восчувствовать надо! — Глаза его блестели, грудь от прилива чувств вздымалась. — А посему давайте-ка сегодня вечером поснедаем вместях, саблею учиним. А то как бы подарки-то, что атаман Арапов прислал нам, — белорыбицы разные да севрюжины провесные, — как бы, говорю, их тоже лошадки не схрумкали… Ась?
Вес засмеялись, засмеялся и Пугачев. Обратясь к Падурову, он сказал:
— Слышь-ка, полковник! А ты, как-нито, принеси-ка сюды… как ее… карту эту самую с городами да морями, кою мы взяли в Татищевой. Мы с тобой проверку учиним, что да что отошло к нам, какие заводы да жительства разные.
— Слушаюсь, ваше величество!
— Как-то, помню, зашел я в спальню сына своего любимого, а его граф Панин грамоте учит, карта на стене висит. «А ну-ка, Павлуша, — спрашиваю наследника своего, — покажь-ка, где Москва?» Он тырк пальцем. Я ему: «Верно, — говорю, — молодец! А где Питенбурх?» Он опять тырк пальцем. «Верно, — говорю, — хорошо стараешься. А где Киев-град?» Он тырк пальцем… «Врешь, — говорю, — это Уфа… Учись лучше, а то штаны спущу и выдеру. Не погляжу, что наследник!»
Все опять засмеялись, а Падуров, выждав, сказал, обращаясь к Пугачеву:
— Заждался вас, государь, дражайший наследник-то ваш. Вот как мы возле Оренбурга-то застоялись! Мы-то стоим, а время бежит, не ждет…
— Что задумал, полковник? Не тяни.
— Да что, ваше величество… Сказать правду, замечтался я этой ночью о всякой всячине… Взять, скажем, Москву. Слухи ходят, что и там ждет не дождется царя честной народ. А ведь Москва не Яик, государь.
Пугачев молчал, отдувался, как если бы кто внезапно подкинул ему на плечи нелегкую поклажу.
— Ты это зря, полковник, насчет Яика, — ввязался в разговор старик Витошнов. — Оренбург нам почище всякой иной столицы… Опять же, какой дурак вперед лезет, ежели у него враг за спиной во всеоружьи?
— А я так мекаю, — гулко заговорил Максим Горшков, воззрясь на Пугачева. — Оренбург, конечно, супротив Москвы птичка-невеличка… Одначе издревле сказано: не сули журавля в небе, а дай синицу в руки. Слыхал, Тимофей Иваныч?
— Как не слыхать, слыхал, — заволновался Падуров. — Только треба и то помнить: хоть тресни синица, а не быть ей журавлем! Чего зря ума болтать.
Спор оборачивался в перебранку. Пристукнув о стол ладонью, Пугачев сказал:
— Всякому овощу, детушки, свое время. А наша судьбишка такова: где силой, а где и терпежом бери. Нам еще над войском своим потрудиться предлежит. В дальнюю путину собираешься, упряжь как след быть изготовь да коня выкорми… Так-то, Падуров! — закончил он и миролюбиво потрепал полковника по плечу.