Правда - Максим Чертанов 3 стр.


— А, — сказал Ленин. — Тогда, конечно, я за первую. — Он обожал клубы, а рыцарей полагал бесполезными и унылыми болванами.

— Однако Феликс придерживается второй.

— Вот как! — сказал Ленин. Он возвел глаза к потолку и поскреб подбородок. Любому дураку было очевидно, что присоединяться всегда следует к той позиции, которую занимает наиболее влиятельное лицо. — Пожалуй, я ошибся. Вторая формулировка, без сомнения, четче.

— Вы очень быстро все схватываете! — восхищенно сказал Кржижановский. — Некоторым для этого требуются годы.

— Просто я люблю учиться новому... — рассеянно пробормотал Ленин. — А скажите, батенька, основная масса народу у вас за кого? За Цедербаума или за Железного?

— В разных вопросах по-разному, — ответил Кржижановский, — но в общем и целом, как видно из голосований, большинство согласно с товарищем Феликсом.

— Вот и прекрасно. Можете сразу и меня записать к этим большевизанам.

— Как вы сказали?

— А как их еще называть? Ведь их больше. А те, другие, — меньшевизаны...

— Ах, это вы замечательно придумали! — Кржижановский был в восторге. — Мы предложим это название Феликсу Эдмундовичу. Большевизм как течение политической мысли и как политическая партия... Только, пожалуй, большевизаны и меньшевизаны — это не совсем то. Почему-то приходит на ум половой вопрос.

— А как, кстати, у вас относятся к половому вопросу? — поспешно осведомился Ленин.

— Да в общем великолепно относятся. Только чтобы без этой, знаете, буржуазности, без собственнических инстинктов...

Владимир Ильич подумал, что все-таки попал куда нужно. Если и было в половом вопросе что-то ему ненавистное, глубоко враждебное, так это именно буржуазные собственнические инстинкты — как со стороны мужей по отношению к дамам, так и со стороны дам по отношению к нему самому. Несколько повеселев, он сказал:

— Тогда пусть будут большевисты и меньшевисты. Тут, кажется, половым вопросом не пахнет.

— Прекрасно, прекрасно! — вскричал Кржижановский. — Скажите, а вы не находите, что «большевики» и «меньшевики» были бы еще элегантнее?

Ленин великодушно согласился, что да, элегантнее. После этого обоюдная симпатия между ним и Кржижановским еще возросла. А за окнами уже темнело; утомительное заседание, кажется, подходило к концу...

Когда последний из выступавших завершил свою речь и вернулся на место, Ленин с облегчением подумал, что можно наконец спросить пива, но ошибся: полагалось еще спеть хором. Все встали... «Это, конечно, железный шляхтич придумал. Музычка была довольно бойкая, однако слова... Но мы поднимем гордо и смело знамя борьбы за рабочее дело... Какое рабочее дело? Не видел тут ни одного рабочего... Да и знамени тоже... Чушь, архичушь! За лучший мир, за святую свободу... Ну вот, опять „святую“! Надеюсь, хотя на колени вставать не заставят — пол в этой пивной ужасно грязный...»

— Вам нравятся слова? — шепнул Кржижановский.

— Сроду не слыхивал такой архичу...

— Это я написал.

— ...десной, грандиозной поэзии, — не моргнув глазом отозвался Ленин.

Отзвучали последние слова гимна, и участники съезда начали расходиться, но возможность поговорить с Железным Феликсом представилась далеко не сразу: то один, то другой делегат, подскочив или подкравшись сбоку, с выражением подобострастным и робким задавал ему какие-то вопросы, а некоторые, как заметил наблюдательный Ленин, даже пытались поцеловать магистру руку, каковые попытки тот, надо отдать ему должное, пресекал категорически. Ленину отчаянно хотелось пива, и он уговорил Кржижановского выпить по кружечке. Но пиво, как часто бывает в Англии, оказалось теплое, некрепкое и только усилило жажду. Они вышли из паба; была пыльная жара... Революционеры кучками стояли и беседовали о том о сем. Щуплый рябой грузин все так же торчал у дверей, переминаясь с ноги на ногу, и держал свой лоток. На лице его было тупое страдание. («Бедняга еще и слаб рассудком, — шепнул Кржижановский Ленину, — мы все принимаем в его судьбе живейшее участие».) Из жалости Кржижановский и Ленин взяли у него по мандарину. Мандарины были зеленые и тоже противные, но утоляли жажду все-таки лучше, чем пиво. Глухонемой, бурно жестикулируя, замычал что-то; Кржижановский потрепал его по голове.

— Хороший Коба, хороший... — проговорил он рассеянно. — О, наконец-то! Товарищ Ильич, скорей, скорей — он, кажется, освободился и уходит...

И Глеб Максимилианович, ухватив нового товарища под руку, стремительно повлек его представляться вождю. В своей пылкой речи он отозвался о Ленине как о вдумчивом, энергичном человеке, специалисте в области электричества и синематографии, крупном промышленнике и предпринимателе — Владимир Ильич, чей основной и оборотный капиталы вместе взятые никогда еще не превышали пяти тысяч рублей, был весьма польщен, — а также блестящем остроумце, с ходу придумавшем прекрасный термин «большевизм».

Однако Феликсу Эдмундовичу новый термин не понравился, о чем он заявил с присущим ему убийственным высокомерием, притом обращаясь исключительно к Глебу Максимилиановичу, а Ленина как будто и не замечая вовсе, словно тот был не более чем назойливой мухою. Ему с первого взгляда — а взгляд у него был острей орлиного — сделался неприятен этот вульгарный субъект.

— Это bon mot; не пройдет и суток, как его будут повторять все, — ничуть не смущаясь, парировал Ленин, сразу ответивший Феликсу Эдмундовичу полной взаимностью: он не терпел попугайской напыщенности и шляхетского высокомерия. — Хотите, побьемся об заклад?

— Я никогда не заключаю пари, — с легкостью солгал Феликс Эдмундович: он отлично понимал, что новое словечко привьется. «Впрочем, не стоит отказываться от услуг этого простака, — подумал он, — деньги всегда нужны. Достаточно того, что я поставил его на место». И он, обратив на Владимира Ильича свои удивительные зеленые глаза, мгновенно сменил тон и проговорил дружелюбно: — Мы всегда рады новым людям. — Речь его — когда он этого хотел — звучала обволакивающе, как журчание ручейка, с мягкостью почти женской, и даже акцент полностью исчезал. — Уверен, вам не придется пожалеть о том применении, которое мы найдем вашим талантам...

— И моим капиталам? — усмехнулся Ленин. «Болван сам лезет в сети», — подумал Феликс Эдмундович и сказал:

— Если такова будет ваша воля... Мы не уповаем на пожертвования. Но и не видим нужды отказываться от них — разумеется, в том лишь случае, когда предложение исходит от чистого сердца...

«Блеф сработал, — с облегчением подумал Ленин, — однако с этим типом придется нелегко: интриган и сволочь прожженная». Внезапно у него возникло неприятное ощущение, будто кто-то, стоящий за спиной, прислушивается к их разговору; он обернулся. Но позади никого не было, кроме глухонемого с мандаринами. «Показалось», — решил он.

Далее Феликс Эдмундович, сославшись на занятость, в крайне учтивых выражениях попросил разрешения откланяться и предложил новому партийцу встретиться «как-нибудь», дабы в спокойной обстановке обсудить детали предполагаемого сотрудничества. (Он не назначил даты для аудиенции, ибо намеревался предварительно кое с кем проконсультироваться.)

Они попрощались за руку. Ленин придавал рукопожатиям большое значение, можно сказать, коллекционировал их: он был убежден, что по ним можно понять характер человека. Но такой руки, как у Железного Феликса, никогда еще ему не встречалось. Она была расслаблена и мягка, но причиняла боль; она была холодна как лед, но от нее оставалось ощущение ожога.

Кржижановский тронул Ленина за плечо:

— Милости прошу послезавтра вечерком ко мне в гостиницу, товарищ Ильич. Соберутся некоторые товарищи...

— Чтобы еще раз спеть хором?

— Ну, почему же непременно хором? Вино, закуска... В картишки по маленькой...

— А! Буду непременно.

— Я стою в «Бедфорде».

— До завтра, Максимильяныч!

2

Ночь. Он стоит на мосту, смотрит в черную маслянистую воду. На нем мягкая шляпа и длинное пальто. Он знает: за ним — филер. Он привык к опасности, она его возбуждает; но ему ненавистен этот чужой, желтый, липкий город с его холодной пышностью. Он идет, стуча каблуками по деревянным мостовым, ныряя в подворотни и переулки, кружа и петляя, чтобы замести следы. В одной из подворотен ему слышится странный тонкий звук; он уже избавился от слежки и никуда не торопится, но этот звук заставляет его вздрогнуть всем телом. Он оборачивается и видит у стены темный ком тряпья. Именно оттуда доносится жалобный звук. Это плачет ребенок — не младенец, а ребенок лет десяти, судя по голосу.

Он возвращается, подходит ближе — теперь сквозь тряпье ясно видны очертания детской фигурки, — нагибается, сдергивает платок, которым закрыто лицо ребенка. Это девочка. Она бледна и худа. Глаза у нее черные, как смородина. Он поднимает ее на руки — она совсем ничего не весит. Тряпки плохо пахнут, он разматывает их, бросает на землю, снимает с себя пальто, закутывает девочку и несет. Она уже перестала плакать.

В гостиничном номере тепло, топится печь. Он ощупывает босые ноги девочки, они холодны как лед. Он говорит ей, чтобы она не боялась. Но это лишнее: она совсем не боится, не плачет и спокойно позволяет себя раздеть и уложить в постель. Они в русском городе, но говорят не по-русски, и его ничуть не удивляет, что девочка понимает его родной язык. Она говорит ему, что мать заставляет ее заниматься проституцией, а он говорит, что ей больше никогда не нужно будет возвращаться к матери, и рассказывает, как она будет жить в большом светлом доме и играть с другими детьми. Потом, закутанная в одеяло, она спит; он осторожно ложится рядом и обнимает ее одной рукой. Он счастлив; он думает о том, как завтра поведет ее в кухмистерскую, накормит, купит ей пирожных, платьев, живого котенка. Его обволакивает дрема. Он засыпает.

Просыпается он резко, словно от толчка, и острое отчаяние охватывает его: опять ее украли! Как всегда! В темноте он шарит рукой по постели: постель пуста. Ломая спички, он зажигает свечу, смотрит вокруг себя: в номере он один. От гостьи осталась лишь влага на простынях; понятно, это вода, ведь он вынул из реки утопленницу. Кашляя, он встает, берет полотенце и начинает промокать им влажные пятна. Полотенце все сильней разбухает, становится скользким и уже ничего не впитывает, а кровь безостановочно расползается по простыням. Руки его стали липкими; он подносит их к лицу, не веря своим глазам, смотрит — ладони испачканы кровью, откуда столько крови, он же ей ничего не... В ужасе он хватает подушку, хватает пальто, скатывает трубкой ковер — а стулья падают, больно ушибая его, шкафы хлопают рассохшимися дверцами, и в номере стоит невообразимый грохот, который вот-вот услышат другие постояльцы и вызовут консьержа, — бросает всю эту кучу тряпок на постель и наваливается всем телом сверху, чтобы унять кровотечение, но упругие тряпки выскальзывают из рук. И вот уже дверь трещит и выгибается под ударами, а в щель под нею просачивается струйка темной маслянистой жидкости и дразнит его, словно высунутый язык, и он с криком падает на пол...

Он сел на постели, бешеными глазами оглядел просторную, чистую спальню: разумеется, он в своей лондонской конспиративной квартире, дважды тайной — от полиции и от «товарищей», коим надлежит считать, будто он живет в дешевом пансионе. Он был весь мокр от липкого пота, сердце бешено колотилось, руки комкали на груди нательную рубаху. С досадой сбросил с ночного столика раскрытую книгу. Он был все еще несколько нетверд в русском языке (окружающие полагали, что он — недоучившийся гимназист — вообще иностранных языков не знает, и он не опровергал этой удобной для него неправды) и много читал вечерами, чтобы пополнить словарный запас, а мракобеса Достоевского выбрал специально, желая лишний раз поупражняться в ненависти и умении обуздывать се, когда необходимо для дела. Что-что, а таиться от других он умел. Если б не сны! Но он и тут подстраховался: за всю свою жизнь не провел ни одной ночи с женщиной, которая могла б услышать его бред... Холод рассудка скрывает пламень сердца. Рим потерял в его лице нового Игнатия Лойолу — тем хуже для Рима! Тем хуже для чужого желтого города и чужой холодной страны, которые ему предстояло завоевать. Он выпил воды — сердцебиение унялось. Взмолился: пусть ОНА — если уж не хочет оставить его в покое — приснится не так.

...Каникулы, летний полдень, берег речки Усы, вода прозрачна, воздух колышется от зноя, слышен томный звон кузнечиков, солнце — красными пятнами сквозь закрытые веки. Они только что купались, и капли воды еще не обсохли на их загоревших руках и ногах, а ее длинные темные волосы совсем мокрые — она опять окуналась с головой, хотя мать всякий раз бранит ее за это.

Так жарко, что им не хочется есть, хотя они улизнули из дому еще до завтрака. Утром, пока зной не был так силен, они бродили по лесу с ружьем в надежде подстрелить кролика, но им быстро наскучила эта бесплодная забава. Теперь ружье лежит на траве рядом с другими пожитками: книга, салфетка, надкушенное яблоко. И они лежат друг подле друга, болтая беспечно. Ему двенадцать лет, ей одиннадцать.

Ей хочется пить, а вставать лень, и она, приподнявшись, перегибается через него и тянется к яблоку. Он хватает ее за руку, толкает, щиплет, щекочет. Она заливается смехом. Это все понарошку. Они устраивают шуточную схватку из-за яблока. Он много сильней ее и быстро оказывается сверху. Ее кожа пахнет солнцем и травой. Тяжкая истома овладевает им, он не хочет продолжать возню и отпускать ее тоже не хочет. Она хохочет и мотает головой, в мокрых тяжелых косах запутались травинки. Глаза у нее черные, как смородина. Весь дрожа, он прикасается сухими губами к ее щеке. Он еще никогда в жизни не испытывал такого счастья.

Вдруг все рушится: она начинает с бешеной силой извиваться под ним, отталкивает его, вырывается — растрепанная, злая, вся в слезах — и отскакивает от него, и кричит, что он гадкий, гадкий мальчишка и она все расскажет матери. Он в ужасе, раздавлен, поражен — почему она так рассердилась? Он ничего ей не сделал плохого. Она же его самая любимая сестренка и прекрасно об этом знает: он всегда защищал ее перед матерью и старшими сестрами. Он мечтает убежать с нею вдвоем куда-нибудь далеко — в Америку или Африку. Она — самое дорогое, что у него есть.

А она продолжает кричать и плакать и ругать его самыми скверными словами, словно деревенская девчонка, лицо ее искажено от злобы. Он наконец понимает: это оттого, что он, по ее мнению, как-то нехорошо прижимался к ней. Matka Boska, какой вздор! Он же просто любит ее, просто не может без нее жить. Он никогда не пытался подглядывать за сестрами в купальне, как это делает его старший брат. Она для него — как маленькая мадонна, как ангел.

Он хочет сказать ей об этом, но не находит нужных слов, ведь он еще ребенок. Да и она ничего не хочет слушать, затыкает уши, топает ногами, визжит. Потом поворачивается и бежит прочь, бросив через плечо, что сейчас же нажалуется. Он страшно напуган. Этого нельзя допустить, ведь тогда их разлучат, не позволят уходить из дому вдвоем на целый день, как раньше. Воображение мгновенно рисует ему ужасные картины: его отсылают в город, отдают в подмастерья, забривают в солдаты, сажают в крепость, ссылают в Сибирь, ее увозят насильно в монастырь. Как успокоить ее? Она убегает. Он в отчаянии. Он уже не соображает, что делает, не помнит, как в его руках оказывается ружье. Оно тяжелое. Дымок вырывается из обоих стволов, отдача толкает его в плечо.

Дым рассеивается. Он вскакивает на ноги, бежит к ней. Она лежит ничком, голова повернута вбок, ресницы мокрые. На спине ее рубашки расплывается жирное красное пятно. Он падает на колени, непослушными руками пытается перевернуть ее, приподнимает ее голову. Она еще дышит и даже в сознании. Давясь, она пытается что-то сказать. Он склоняется ниже, берет ее руку, шепчет, что все будет хорошо, он сейчас побежит за помощью, умоляет ее чуточку потерпеть. Срывает с себя рубашку, прижимает к ране — кровь не унимается. Зовя на помощь, он кричит что есть силы, охрип от крика, но берег реки пустынен, а усадьба далеко, за лесом. Он силится поднять ее на руки, но она слишком тяжела для него. Нельзя медлить и секунды, но он не может оставить ее здесь одну. Ее губы белые, пульс тянется в нитку — жизнь уходит. Она вдруг произносит почти внятно: «Помоги мне... Фелек, помоги...» Она не проклинает его, она даже не поняла, что случилось. Слезы застилают ему глаза, он вскакивает, сломя голову бежит в усадьбу, воет, спотыкается о корни, падает, расшибается, он весь в крови — ее и своей, — взахлеб лепечет молитвы, путая слова, подымается, бежит, падает снова...

Назад Дальше