Около полуночи он, завернувшись в широкий плащ, стоял у ворот небольшого особняка, куда приходил регулярно в последние несколько лет. На стук молоточка вышел лысый пожилой лакей, с поклоном проводил его в гостиную. Граммофон играл похоронный марш Шопена. Медиум и собратья уже ждали его. Их было немного: Лондон кишел спиритическими кружками, но он не нуждался в большом обществе и не желал, чтоб его общение с бесплотным миром становилось предметом обсуждения досужих сплетников. Его партнеры — пожилой немецкий банкир, сумасшедшая старая дева-англичанка и остальные в том же духе — были молчаливы и нелюбопытны.
Горничная обнесла гостей жиденьким сладким чаем. Угощения к чаю не полагалось. Вошла хозяйка дома — медиум, худая мрачная женщина в черном шелковом платье. Она называла себя m-lle Лия; Дзержинский знал отлично, что она вдова лондонского мясника по фамилии Джонс, но все это не имело значения: двери в тонкий мир открываются лишь избранным, и не важно, чье тело и чьи голосовые связки послужат проводником и отмычкой. Он и сам обладал неплохими медиумическими способностями, это проявилось еще в отрочестве — вся его напряженная, наэлектризованная душа была словно создана для бесстрашного проникновения в иные миры — но медиуму, к сожалению, не дано слышать и помнить того, что в трансе произносят его губы; медиум — глухое и слепое орудие, а Дзержинский не любил быть орудием в чужих руках, предпочитая использовать других людей — всех, кто попадался на пути.
В этот вечер у него было к духам несколько практических вопросов. В частности, ему хотелось услышать какую-либо информацию относительно Ленина: можно ли хоть немного доверять этому балаганному буржуа, или же следует остеречься. Нет, он, разумеется, в решениях руководствовался собственным интеллектом, но не отрицал, что и духи могут дать неплохой совет. Нужно только знать — кого и о чем спрашивать. Хотя в революционных кругах над спиритизмом было принято смеяться, Дзержинский знал (благодаря разветвленной агентурной сети он знал все), что многие «товарищи» пробовали общаться с душами умерших революционеров прошлого, надеясь, что те укажут им правильный путь и остерегут от ошибок. Но они были неумны и, как правило, вызывали тень Маркса — вот уж у кого бы Дзержинский в последнюю очередь стал просить помощи! Ведь духа невозможно принудить говорить о предметах, которые его не волнуют. «Старый болтливый еврей не способен толковать ни о чем, кроме своих семейных делишек, его даже из „Капитала“ не упросишь процитировать — да и что проку в этом „Капитале“! Эта масонская книга еще глупей, чем Библия. А манифест, от которого поросячьим визгом заходились три поколения русских подпольщиков? „Призрак бродит по Европе“ — ах, какое глубокомыслие! Масоны вообще глупы — надо ж так извратить и опошлить идею тайного рыцарского союза!»
Опустили портьеры, погасили почти все свечи, в комнате воцарились тишина и полумрак. M-lle Лия села, закрыла глаза, ее грудь сильно вздымалась, лицо было приторно-вдохновенное. Напряженным голосом она потребовала, чтобы все взялись за руки. Дзержинский поморщился: прикосновения чужих людей были ему неприятны. Рука соседа слева была теплой и липкой, соседа справа — влажной и холодной как лед. Что-то заскрипело, что-то словно пронеслось в нагретом воздухе комнаты... M-lle Лия задышала шумно, с присвистом; раздался печальный вздох, и скрипучий старческий голос прошелестел по-английски: «Не мучьте меня, прошу...» Старая дева громко всхлипнула — это был голос ее покойной сестры. Сеанс начинался удачно.
С терпеливой скукой в сердце Дзержинский выслушал нежную перебранку двух старух, затем — советы, которые давал банкиру его тесть, бывший при жизни удачливым биржевым игроком. Иногда из этих чужих излияний удавалось почерпнуть ценные сведения, но на сей раз ничего заслуживавшего внимания сказано не было. Сестра-старушка передала, впрочем, привет от почившей королевы Виктории, но Дзержинский не видел, какую практическую пользу можно было из этого извлечь. Виктория ли, Эдуард ли, — все это слишком далеко от российских дел. Биржа его тоже мало интересовала: в финансовых вопросах он был слаб. Добывать деньги — удел таких, как Ленин... Кто явится сегодня? К большому огорчению Дзержинского, ему ни разу не удалось установить связь с кем-либо из своих царственных предков. О, как хотел бы он услышать голос Марины или Димитрия! Но, по-видимому, слишком велика была толща времен, отделявшая его от них.
Говорливый дух биржевика наконец покинул комнату, и после непродолжительной паузы из уст медиума полилась округлая, ясная французская речь. (Никто из присутствующих не понимал по-французски, это было очень удобно.) Дзержинский с радостью узнал этот мужской голос: Огюст Бланки. Он приходил на зов часто, был немногословен и точен в ответах, и Дзержинский его очень ценил: человек, первым провозгласивший идею партии как рыцарского ордена профессиональных революционеров, заслуживал того, чтобы к его мнению прислушались.
— Я приветствую моего друга, — сказал Бланки. — Сегодня моего друга ждет хорошая ночь. Да здравствует свобода, равенство и братство!
Дзержинский вздрогнул: эти слова подтверждали, что медиум не притворяется (m-lle Лия, она же миссис Джонс, определенно была глупа, но все ж он никогда до конца не верил ей, как никому вообще не верил) и в комнате действительно находится выходец с того света: никто из живущих не мог знать о том, что еще он намерен предпринять нынче ночью после завершения спиритического сеанса.
— Что хотел бы знать мой друг?
Дзержинского несколько смущало, что великий революционер постоянно говорил о нем в третьем лице — звучало лакейски, но, в конце концов, у духов могут быть свои представления об этикете. Он сказал, стараясь тщательно выговаривать слова и употреблять простейшие грамматические конструкции — почему-то с духами принято было разговаривать, как с детьми или слабоумными:
— Вчера в нашу организацию пришел новый человек. Огюст, ваш друг хочет знать — можно ли доверять ему?
— Друг никому не доверяет, — откликнулся Бланки, — друг умен. Друг прав. Революционер не доверяет никому, кроме себя.
— Да, разумеется, — нетерпеливо сказал Дзержинский. — Но друг хочет знать — опасен ли тот человек?
— Рыжий человек опасен. Друг должен остерегаться. Все рыжие опасны. Возможно, рыжий человек происходит из знатного семейства.
— Что за вздор! — вспыхнул Дзержинский. — Простите, Огюст...
— Пусть друг спросит рыжего человека — кто была его мать?
— А кто была его мать? — вкрадчиво поинтересовался Дзержинский.
— Пусть друг спросит рыжего человека, кто был его отец...
— Друг понимает, что вы, Огюст, сегодня не в настроении, — сказал Дзержинский. Он был разочарован. — Скажите о будущем друга, Огюст. Что вы видите?
— Друга ждет великое будущее, — сказал Бланки. Он всегда говорил это. — Вижу статую друга.
— В Санкт-Петербурге?
— Нет. Другой город. Моска... Мос...ква, — с запинкой выговорил француз.
— Огюст, вы ничего не путаете?
— Нет. Лу... Лубианка. Прекрасная статуя из бронзы. Горожане приносят цветы к подножью статуи.
— А дети? — жадно спросил Дзержинский. — Дети приносят цветы?
— О да. Дети. Много, много детей. Темно, темно... — забормотал призрак. — Темно... меч карающий... чистые руки, чистые ноги, чистая голова... Темно, темно... Придет человек без двух пальцев на руке... Вижу! Чернь собралась на площади... чернь хочет свалить статую друга... Друг упал... Чернь ликует...
— Вот как?
— Друга поставят обратно, — успокоил призрак. — Человек без пальцев уйдет, придет меч карающий, и друг будет снова стоять на площади, и дети будут приносить цветы к ногам друга. Ныне и присно и во веки веков. Однако друг должен простить меня — я должен идти. Другой друг призывает меня. Друзья не дают мне ни минуты покоя, — сказал он довольно сварливым тоном.
— Кто? — ревниво нахмурился Дзержинский. — Кто призывает вас, Огюст? Уж не рыжий ли человек?
— Женщина. Русская женщина. Вера.
— Засулич? И эта карга туда же? — усмехнулся Дзержинский. — Что ж, Огюст, друг благодарит вас...
— Свобода, равенство и братство, — отозвался призрак слабым, тающим голосом. M-lle Лия в изнеможении откинулась на спинку стула. Банкир жалобно залепетал:
— Герр Феликс, ну хватит же, хватит, вы сломаете мне пальцы...
— Прошу прощения, — сказал Дзержинский. Он хотел еще побеседовать с Робеспьером или Бонапартом, но видел, что медиумистка слишком устала. В другой раз. Сейчас его ждет хорошая ночь, если верить другу Огюсту.
Распрощавшись со спиритами, он вышел за ворота. Пробило час. Дул холодный, пронизывающий ветер. Кутаясь в плащ, он шагал по освещенным улицам Ист-Энда. Из подворотен женщины провожали его зазывными взглядами. Он быстро, презрительно, исподлобья оглядывал их и, не замедляя шага, летел дальше. Все было не то.
На углу Уайтчепл-роуд и Осборн-стрит он увидел то, что нужно. Она была тоненькая, хрупкая; головою едва доставала ему до груди. Личико круглое, совершенно детское... Когда она привела его в свою жалкую каморку, он объяснил ей, что от нее требуется. Обычно они скоро понимали его желания и, как умели, старались угодить. (В душе они, конечно, смеялись над его причудами, но ему это было безразлично.) Эта же оказалась на редкость тупа — видимо, только что из деревни.
— Как вы говорите? Я должна плакать и ругать мою мать? Но за что?
— Что ты делаешь? — он поморщился. — Я не просил тебя раздеваться. Не трогай меня. Отойди от биде. Сядь на пол и плачь.
— Но вы же меня не бьете, не щиплете. У вас красивая борода, и от вас хорошо пахнет. Почему нужно плакать? Я не умею.
— Ты — маленькая девочка, неужели не понятно? Мать выгнала тебя на панель. Ты не хочешь заниматься проституцией.
— Никто меня не выгнал... — проворчала она, но все же попыталась сделать то, чего он добивался: села, скорчившись, в углу комнаты и стала тереть кулаками сухие глаза.
— Что ты здесь делаешь, детка? Тебе холодно?
— Угу... Моя мать...
— Она больше никогда не заставит тебя. Не бойся меня.
— Я не боюсь.
— Тебе холодно? — он нагнулся, поднял ее на руки — волна безумной нежности затопила его сердце, — положил на постель. — Не бойся, Банда, милая! Я не сделаю тебе больно, не сделаю тебе плохо, не сделаю ничего, что ты не хочешь. Я хочу построить дом, большой дом, где будут жить такие, как ты, беспризорные девочки... ну, и мальчики, наверное, тоже...
— Работный дом? Но я не хочу в работный дом. Я мечтаю устроиться в хороший бордель, чтоб не надо было стоять на улице и мерзнуть.
— Идиотка... — Он едва сдержался, чтоб не придушить ее. — Это будет детский дом. Тебе не нужно будет торговать своим телом, поняла? Никто не посмеет тебя мучить. Сейчас ты будешь спать, а я буду оберегать твой сон. А завтра мы пойдем в кухмистерскую. Я куплю тебе пирожных, платьев, живого котенка...
— Терпеть не могу кошек. Они царапаются. Лучше купите мне шелковые чулки. И шляпку. Ведь вы же добрый, правда? Вы дадите мне еще два фунта на чулки и шляпку?
— Хорошо, хорошо! — простонал он в отчаянии. — Чулки и шляпку. Я тебе все куплю. Ты будешь жить в большом светлом доме, тебя научат читать и писать, ты будешь ходить в школу.
— Фу, как скучно... — Улыбаясь, она протянула к нему руки. — Мистер, может, хватит дурачиться? Я уже достаточно ругала мою мать... Да у меня и матери-то отродясь не было... И ни в какую школу я не хочу.
Отчаявшись чего-нибудь добиться от нее, он со вздохом предоставил ей совершать с его телом все те грубые и бестолковые действия, которым она была обучена. Даже миг последнего содрогания оставил его абсолютно равнодушным: все свелось к гигиенической процедуре. Что за мерзкий суррогат — эта раскормленная английская телка вместо хрупкой славянской русалочки с глазами черными, будто смородина... Друг Огюст обманул его — ночь вышла отвратительная. А значит, друг Огюст и в остальном мог ошибиться. Рыжего человека, конечно, следует опасаться, как следует опасаться всех и каждого, но полагать, будто тот знатного происхождения... ничего глупей придумать невозможно.
Когда он вновь вышел на улицу, то уже не чувствовал к маленькой проститутке злобы. Бедный ребенок. Она не будет смеяться над ним и никому не расскажет. Она была очень даже мила, когда лежала, прижав колени к животу, с ножом под левой грудью. Он укрыл ее одеялом, чтоб было теплей, поцеловал в лоб. Если б она позволила ему заботиться о себе, все завершилось бы иначе. Никому не нужно было это липкое соитие, и кровь на лезвии никому не нужна. Он бы оберегал ее сон несколько часов, а потом ушел, как обычно, оставив щедрое вознаграждение. Да, досадный инцидент. Зевая, он медленно шел медленно по направлению к своему дому, и ему рисовались огромные хрустальные дворцы, где дети сидят за партами и учат таблицу умножения.
ГЛАВА 2
Тайна происхождения Ленина. Ленинский план. Новые тайны Дзержинского. Революционный эрос.
1
Ленин проснулся в архипревосходнейшем настроении. Лежащая рядом женщина — белая, сдобная, как булка, — мурлыкала и лениво потягивалась. Он не помнил, как ее звать, да это было и не важно. Во сне он играл довольно удачно, и там еще были какие-то девицы, трефовые и бубновые, которые танцевали на столах очень завлекательно и пели тоненькими голосами, высоко вскидывая ноги в черных чулках.
Избавившись от дамы, он со вкусом позавтракал в крохотном кафе на первом этаже своей гостиницы. Предстояло провернуть массу делишек. Эх, как он потреплет этих революционеров! Вспомнив о Железном Феликсе, он пожал плечами, насмешливо фыркнул: «Напыщенный тип, опереточный рыцарь плаща и кинжала! Впрочем, полячишки все такие, гонор у них в крови... Но — пройда первостатейная, этого у Феликса не отнимешь. Бородка-то — сразу видать — приклеенная...»
Справедливости ради заметим, что Владимир Ильич и сам нередко прибегал к маскараду: мужья-рогоносцы гонялись за ним по всей Европе, и, чтобы сохранить свободу передвижения, ему приходилось держать в чемодане коллекцию париков, усов и бород. Вчерашний cocu был очень, очень зол и сложением напоминал гориллу; подумав о нем, Ленин вновь поднялся к себе в номер и украсился окладистой извозчичьей бородой, а шляпу нахлобучил на самые брови. Теперь можно было выйти в город и заняться повседневными делами, не подвергая себя опасности. Прежде всего нужно было исполнить то, что Владимир Ильич делал всякий раз, когда образовывался маленький излишек наличности (увы, это случалось нечасто): отправить деньжат единственной женщине, которую он по-настоящему любил. Это была русская женщина, старая, толстая, уютная, — та, что дала ему имя и заменила мать, когда его орущим, завернутым в кружевной куль младенцем подкинули ей, а потом тянула его на свои гроши, из сил выбивалась. Она же вписала ему в документы и отчество, в честь своего любимого брата-сапожника, Ильи Родионыча. Так он и стал Ильичом — и очень ему шло это простоватое и вместе с тем лукавое прозвание! Кухарка Лена, баба Лена, Алена Родионовна! Добрейшая душа! А что за булочки стряпала... А какие сказки рассказывала ему вечерами... Вот уж, наверное, не думала баба Лена, не гадала, что тридцать лет спустя одна из этих сказок внезапно станет для Володи путеводной звездочкой, назначенной освещать его неугомонную жизнь...
Ему вспоминается: он лежит уже в кроватке, а баба Лена, присев у изголовья, вяжет чулок — быстро-быстро шевелятся блестящие спицы в пухлых руках — и рассказывает, по своему обыкновению перевирая и путая все, что ей доводилось слышать, мешая города и столетья...
— В стародавние времена это было; на море-окияне, на острове Буяне стоял чудный светлый город и звался Китеж-град.
— Баб Лена, а где это — остров Буян?
— Говорят же тебе, неслух: на море, на окияне... Не было на земле русской града краше Китежа: текли там молочные реки с кисельными берегами, а дома все были из золота, в каждой лавке продавали орехи и семечки, а ели китежане одни французские булки да монпансье, и что ни день, то была у них ярманка с каруселями. Был во граде том дуб зеленый, а вкруг того дуба ходил ученый кот на златой цепи и песни пел женским голосом.