Расплата - Семенихин Геннадий Александрович 4 стр.


Веня не двинулся с места от смущения.

— Бери, бери, а то тебе идти будет трудно, — прикрикнула она.

— Так как же тебя зовут? — потупившись от неловкости, спросил Якушев.

— Цаган. Это слово по-калмыцки «Светлая» означает.

Первые шаги по занесенной песком земле нелегко давались Вениамину. Он прошел метров двести и, устало дыша, остановился. Все происходившее казалось ему каким-то причудливым, лишенным реальности сновидением: и дорога на север, и разыгравшаяся буря, и, наконец, эта молодая женщина, явившаяся в трудную минуту на помощь, с которой он шагал теперь по степи, напрягая волю и силы, чтобы не упасть у нее на глазах от слабости. Когда они остановились передохнуть, Веня заглянул в ее темные глаза и озадаченно спросил:

— Как же ты очутилась в этой глуши после Саратовского университета?

— Так я его не закончила, — послышался грустный голос.

— В родные края потянуло, что ли? «К кибитке кочевой», как писал Пушкин?

Цаган грустно вздохнула:

— Нет… Просто вышла замуж и бросила учиться.

— Так ты была замужем? — опешил Веня.

— Два раза даже, — горько улыбнулась Цаган. — А теперь одна. Первый мой муж умер от холеры пять лет назад. Я его очень любила и до сих пор люблю. Жаль, детей мы не нажили. А второй… — Она вдруг приостановила шаг и горько усмехнулась: — Второго звали Бадмой. По-нашему «Бадма» — это «Лотос». Но он был плохим человеком. Много пил арыки — так нашу калмыцкую водку из молока называют, а иногда и еще короче: тепленькая. Играл в очко, дрался. Один раз он обыграл в карты таких же, как сам, хулиганов и отправился домой в это самое становище, где живем мы теперь. Шел с карманами, набитыми деньгами. Шел к своей матери покаяться, у меня прощения попросить. Да только… — Она остановилась, и в черных узких ее глазах Веня увидал слезы: — Да только… догнали его проигравшие картежники, ограбили и тринадцать ножевых ран нанесли. Прокуроры судили их потом. Одному расстрел вышел, двоих по тюрьмам отправили. Вот я и одна теперь осталась. Хотела уехать в Саратов. Да только мать этого Бадмы, ослепшую от горя, стало жаль. Помрет она, если уеду. Уж очень убивается по сыну. Как к живому, по ночам к нему с молитвами обращается.

— А ты?

Женщина резко качнула головой. Обида и ненависть метнулись в ее глазах.

— Нет, — сказала она глухо. — Не могу я его простить. Жизнь он мне испортил.

Ветер вдруг сник так же неожиданно, как и обрушился на эту пустынную степь. Песок тихо и мирно, словно нашалившийся котенок, лежал теперь у их ног. Меньше чем в километре Якушев увидел несколько островерхих кибиток и догадался, что это и есть становище. С десяток стреноженных лошадей паслось тут же. Приближение его и Цаган к становищу вызвало там шумное оживление. Потревоженные голоса его обитателей громко раздавались в воздухе. Со всех сторон навстречу бежали люди: старики, женщины, босоногие ребятишки, утиравшие на ходу носы. Два сонных волкодава для порядка пролаяли, но, видя, что никто на пришельца не гневается, вернулись на свои исходные позиции. Рябоватый кривоногий калмык, лет за сорок, дружелюбно протянул Якушеву черную от солнца, обветренную, с твердой, грубой кожей руку, сказал:

— Ты Суворов, парень.

— Почему Суворов? — опешил Вениамин.

— А потому что пошел через буран, как Суворов через Альпы.

Якушев опустил голову:

— Да уж какое тут геройство. Потерял всякую ориентировку, заблудился, выбился из сил, и если бы не Цаган…

— Цаган — это добрый дух нашего становища, — улыбнулся сквозь мелкие прокуренные зубы человек, оказавшийся председателем колхоза «Улан хальмг», что означало в переводе «Красный калмык». — Она многим сделала добро. Мы ее никуда не отпустим до самой осени. А осенью, когда подготовимся к зимовью, пусть решает, как ей подскажет совесть. Хочет, пускай едет в университет, потому что у нее орден за труд и дорога туда открыта. Хочет, пусть остается с нами. Она у нас свободная душа.

— Она у нас еще молодой и красивый, — встрял в их разговор какой-то седенький, припадающий на левую ногу старик.

Сама Цаган, пунцовая и растревоженная похвалами, потупившись, стояла рядом с ними, изредка бросая на Вениамина смущенные взгляды.

— Эх, — шумно вздохнул председатель и заскорузлыми пальцами коснулся шрама на левом виске, — был бы ты года на четыре постарше, мы бы тебя никуда не отпустили из становища без такой жены.

Веня зарделся, а Цаган, чтобы хоть как-нибудь замять этот разговор, с наигранным безразличием произнесла:

— Да хватит тебе шутить, дядя Бадма. Поговорим о деле. У него остались на развилке дорог два товарища. Они тоже попали в буран, и, что с ними произошло, мы не знаем. Надо им помочь, дядя Бадма.

Седоватый крепыш весело блеснул глазами:

— А кто сказал, что не надо? Какой калмык бросит людей в беде, да если они с Дона. Успокойся, парень, сейчас я пошлю туда верховых. Пять коней занаряжу, чтобы твоих дружков выручить да инструменты сюда доставить. Иди спокойно отдыхать, парень. Тебя Цаган в свою кибитку проводит. Пойдешь туда на постой?

— Пойду, — спокойно согласился Якушев, — она мне жизнь сегодня спасла.

Верховые ускакали вечером, но так и не вернулись. Они сказали, что товарищей Якушева доставят в соседнее становище, где им будет просторнее и удобнее ночевать. Цаган как-то смущенно усмехнулась при этих словах. А потом они ели сваренную на очаге баранину, жирную и сочную, которую называли по-калмыцки коротким словом «махан». А на таганке тем временем закипала невиданная джамба. Запах степного чая, замешанного на многих неизвестных Якушеву травах, дурманяще бил в ноздри, а пряный вкус джамбы с каждым новым глотком пьянил и волновал, возвращая утраченные за тяжелый день силы.

Успокоившееся после бури небо простиралось над безгранично широкой степью, и трудно было поверить, что всего несколько часов назад оно было угрожающе темным от промчавшегося над землей урагана. Опустив плечи, сидела в центре людей, окруживших огонь, Цаган. Лицо ее в, отблесках пламени, вырывавшегося из-под большого чугуна, в котором закипала джамба, было задумчивым и грустным. Двумя ладонями она держала широкую белую расписную чашку и односложно отвечала на расспросы о том, как нашла в степи среди бушующего ветра неожиданного гостя.

А потом, когда котел с джамбой был опустошен, пожилой калмык, видно самый старый среди обитателей становища, запел песню. Медленно раскуривая длинную трубку, слушал его сидевший близко от Якушева председатель колхоза. С такими же тонкими длинными трубками в зубах кружком располагались вокруг огня старухи с задубелыми от степных ветров лицами. Да и некоторые молодые калмычки тоже не вынимали трубок изо рта.

Тем временем в небе ярко заблестели звезды, табунком окружившие бледный серпастый месяц, и Веня, наклонившись к своей соседке, шепотом спросил:

— Скажи, о чем это он поет?

Цаган задумчиво улыбнулась и перекинула длинные косы себе на грудь.

— Он поет о том, как хорошо, что в нашем становище появился прекрасный гость. Мель шулма, пославший на нас ураган, напугался и улетел, а звездам и месяцу дал дорогу на тихом ночном небе. И все небо покрылось ими, а их человеку не сосчитать: по среди этих звезд, есть одна самая яркая и чистая… — Цаган вдруг запнулась и замолчала.

— Нет, ты переводи, пожалуйста, все, — настойчиво попросил ее Веня.

— Ну, в общем, тут он поет обо мне, — потупилась Цаган, — а что поет, не мне об этом говорить, а тебе знать необязательно.

— Нет, ты говори, — упрямо настаивал Веня.

— Какой ты, честное слово, — вздохнула Цаган. — Гостю нельзя отказывать по нашим законам, только в этом твое спасение. — И, наклонив голову, засмеялась. — Он поет, как ураган обрушился на степь, хотел тебя запугать, но ты оказался храбрым, а потом к тебе на помощь пришла Цаган, я, значит, — закончила она горячим шепотом. — Теперь ты должен встать и поклониться нам всем.

— Благодарю за совет, иначе бы я просидел как пень, — шепотом откликнулся Якушев.

Он встал и низко поклонился старику. Калмыки одобрительно закивали головами. Сидя на корточках, мужчины и женщины продолжали курить свои длинные трубки. А когда огонь стал уже угасать в очаге и под остывающим пеплом начали меркнуть головешки, председатель колхоза негромко сказал по-русски одному ему, чисто и ясно:

— Спокойной ночи, дорогой гость. Цаган проводит тебя на ночлег в кибитку.

Все быстро разошлись. Встала и Цаган, высокая и прямая, над пеплом костра.

— Идем, парень, — позвала она Якушева.

Звезды, отливая голубизной, смотрели на них с высоты, и было это небо до того манящим и загадочным, что Веня остановился как зачарованный, не в силах оторваться от его редкой красоты. Молодая женщина сделала к нему шаг и настойчиво повторила:

— Идем же. Ведь поздно, и очаг погас.

— Идем, — ответил Якушев безропотно, следуя за ней.

На самой окраине становища, чуть поодаль от всех других, чернела последняя кибитка. Внешне она ничем не отличалась от своих соседок, лишь над самым ее острым верхом слабо вращался под легким ночным ветерком жестяной флюгер. Пока они приблизились, месяц стал ярче и осветил узкий вход, занавешенный кошмой. Чуть согнувшись, Веня вошел в кибитку первым.

— Сними у входа туфли, — мягко сказала Цаган, и он послушно исполнил ее просьбу.

Под стертыми, опухшими от долгой ходьбы ногами он ощутил не земляной пол, а мягкую шерсть. Женщина зажгла электрический фонарик, и на мгновение желтый его свет вырвал из мрака ковер из овчины и высоко взбитые, положенные одна на другую подушки.

— Это твоя постель, юноша, — ласково проговорила Цаган, — располагайся и будь полным хозяином. Помни, у калмыков закон — все лучшее гостю.

Она не торопилась покидать кибитку, стояла перед ним, темная и прямая, как незажженная свеча.

— Останься, не уходи, — попросил неожиданно для себя самого Якушев. — Поговорим хоть немножко.

— Не могу, парень, — покачала она головой. — Я сейчас должна побыть возле больной мамы.

— Жалко, — вздохнул Веня. — У тебя такой ласковый голос.

Женщина сделала шаг к выходу, но неожиданно остановилась. Изменившимся голосом проговорила:

— Ты отдыхай, я, может быть, к тебе позднее наведаюсь.

Якушев ничего не успел ответить. Неслышными совсем шагами выскользнула Цаган из кибитки, оставив запах своих волос и земляничного мыла, которым пахли кончики ее пальцев. Под ее легкой ногой захрустел песок, добросовестно посыпанный у входа в эту крайнюю на становище кибитку, где, по всей видимости, ночевали одни лишь гости. Усталая дрема накатилась на Веню, и, обессилевший от трудного пути и неожиданной встречи с людьми этого становища, он мгновенно уснул. Однако первый его сон был недолгим. Он очнулся от того, что кто-то осторожно прикоснулся к его плечу. Раскрыв глаза, с минуту ничего не понимая, вглядывался в полумрак. Память мгновенно вернула прошедший день. В отверстие, что было проделано в одной из стен кибитки, он увидел небо с голубыми, уже выцветающими предутренними звездами, и, как ему показалось, в ту же минуту вся кибитка наполнилась тихим встревоженным шепотом. Голос Цаган нес ему волнение и радость.

— Это я пришла, — тихо зашептала молодая женщина, становясь коленями на край растеленной овчины. — Подвинься, парень, я тебя очень прошу, подвинься.

Ничего еще не понимая, Веня сдвинулся к самой стенке кибитки. И вдруг он услышал, как зашуршало длинное голубое платье с блестками, в котором Цаган была вечером, и она осталась совершенно нагой. Длинные косы замерли на ее голой смуглой спине. Опустившись на колени, она отыскала в полутьме его губы и стала их яростно целовать.

— Милый, хороший, — обдала она его жарким шепотом, — приласкай меня, если можешь… Горько мне одинокой. Ни ребеночка, ни любимого человека рядом.

Горячие руки Цаган обвили его шею. Она была рядом, вся трепетная, наполненная одним неутоленным желанием, перед которым меркли и отступали сейчас все преграды. На своей щеке он ощутил ее дыхание, услышал сбивчивую, прерывистую речь:

— Ты меня не отталкивай, парень, я ведь не такая противная. Просто огонь во мне, и его не затушишь… А ты мне полюбился сегодня сразу, когда я уводила тебя от бурана. Честное слово, полюбился.

И, отвечая на жаркие ее ласки, Вениамин крепче прижал женщину к себе, горячо зашептал в ее теплое ухо, поддаваясь неясному волнению:

— Цаган, милая, я тебя тоже люблю. Я тебя сильно люблю, слышишь!

В узкой прорези, заменявшей окно, что было проделано в стенке кибитки, все померкло: и похолодевшее звездное небо, опаленное дневной жарой, и табунки звезд, умирающих перед рассветом, и серпастый холодный месяц, их стороживший. Была только одна Цаган и ее покоряющий, зовущий шепот, он ощущал запах ее волос, смоченных каким-то душистым снадобьем, целовал ее широко раскрытые глаза.

Потом они лежали рядом. Молчаливая и покорная, успокаивающаяся от горячего дыхания Цаган широко раскрытыми глазами смотрела в конусообразный потолок кибитки. Где-то близко заржала лошадь. Ее ленивым лаем поддержал спросонья сторожевой пес, и снова на десятки километров окрест легла величественная степная тишина. Раскинув руки, разметалась смуглая обнаженная Цаган на мягкой душистой овечьей шкуре, безропотная и тихая, будто большая уставшая птица. Веня отчаянно ее целовал, а Цаган, отстраняясь от него, молчала. Потом в новом порыве она потянулась к нему сама:

— Парень, скажи, я тебе не противная?

— Ты, Цаган? — сдавленно засмеялся Веня. — Да как ты посмела это сказать. Ты самая первая у меня в жизни.

Она помолчала и грустно вздохнула:

— Я это поняла, Веня. Знаю, что ты никогда не вычеркнешь меня из памяти… Будешь говорить о любви другой, а вспоминать мои длинные косы, и то, как мы шли сквозь буран, и эту кибитку, и кошму.

— Цаган, — нелепо зашептал Якушев, — я тебя никогда не забуду, мы будем всегда переписываться… я…

Она остановила его речь движением смуглой руки и рассмеялась:

— Не надо, парень. В этом нет никакой нужды, потому что ты меня скоро забудешь. Законы жизни сильнее нас, Веня.

— Законы жизни нужно и можно ломать! — пылко воскликнул он, но Цаган грустно покачала головой и ничего не ответила.

— Если захочешь мне написать, обрадуюсь, — сказала она после долгой паузы. — Только, знаешь, адрес у меня какой?

— Давай я его запишу, — горячо прошептал Якушев.

— Зачем? — тихо засмеялась женщина. — Ты его и так запомнишь, потому что он простой: Калмыцкая АССР, Степь. Цаган.

Деловито застегнув на платье пуговицы, она села рядом, ласково взъерошила ему волосы.

А в полдень приехали друзья, и они все втроем снова отправились по своему маршруту в Яндыки на рекогносцировку места под будущее водохранилище.

Погруженный в свои воспоминания, Якушев не заметил, как серый осенний рассвет наводнил госпитальную палату, а вместе с ним заглянул в окна новый день мрачного фронтового отступления. Его соседи уже проснулись. Деловито покашливал политрук Сошников, зашуршала газета в руках у Вано Бакрадзе.

— Смотри-ка, Лука Акимович, — насмешливо проговорил грузин. — А наш юный Ромео уже изволил пробудиться. А где же его великолепная Джульетта, наша медсестра Леночка? По-моему, она вот-вот притопает сюда своими балетными ножками.

И действительно, дверь в эту минуту растворилась и на пороге показалась Лена с подносом в руках, на котором стояли тарелки с котлетами.

— Больные! — воскликнула она призывно. — А ну-ка, разбирайте свои порции.

Бакрадзе и Сошников не торопясь принялись за еду. Последняя тарелка предназначалась Якушеву. Девушка подошла к его койке и, насупившись, отворачиваясь от него в сторону, неласково сказала:

— Бери и ты. Персонального приглашения не последует. Невелика птица — стрелок-радист сгоревшего бомбардировщика, если он лежит в одной палате с летчиком и штурманом. А впрочем, все вы, как артисты погоревшего театра. Бери скорее. — Медсестра рассерженно встряхнула поднос и чуть было не вывалила завтрак ему на одеяло.

Назад Дальше