Янтарная комната (сборник) - Дружинин Владимир Николаевич 4 стр.


В среде пленных набирает силы комитет «Свободная Германия». Создали его сами немцы, бывшие военнослужащие вермахта и эмигранты, люди разных убеждений, но жаждущие покончить с войной, создать Германию без Гитлера.

— В семье Фюрста молятся на Гитлера. Да, Фюрст — сын портного, простого трудящегося человека. В Германии есть и рабочие-нацисты… Для вас странно?

Он снял очки. На меня смотрят умные глаза, усталые от ночного чтения, немного печальные. Я сказал себе: вероятно, такими были первые немецкие социалисты, те, кто окружал Маркса.

— Ленин, — Вирт бережно погладил книгу, — предостерегает против догматизма Нужно считаться с действительностью. Что ж, Гитлер дал портному работу — шить офицерские мундиры. Чем больше офицеров, тем больше мундиров. Логично?

Он жадно проник во все детали биографии Фюрста. Тот вырос среди мундиров, напяленных на манекены. От погон, от золотого шитья исходило, сияние власти, силы. Папаша Фюрст мечтал, конечно, вывести сына в люди. Сын стал офицером! До Гитлера это и не снилось. Сказочное время настало для старого портняжки, когда его Эрвин, офицер армии фюрера, красовался в Париже, потом в Осло, когда почта приносила посылки с диковинной заграничной снедью, с вином, шелками.

В своей роте Фюрст свирепствовал почище иного барончика. Сам всюду совал нос. Поражения его только ожесточили.

— Да, он уже не верит в победу. Если вы ему скажете, что Гитлер не сдержал своих обещаний, он согласится, Где молниеносная война? Пшик! Где изоляция России? Тоже блеф. Да, но признать это вслух? Исключено! Присяга, офицерская честь и тому подобное. А хуже всего вот что: Фюрст считает, что вся Германия гибнет… Айн момент, я позову его.

Утлая перегородка затряслась. Вошел Эрвин Фюрст и встал навытяжку, выставив грудь, откинув крупную голову. Крепкая нижняя челюсть, нос с горбинкой, холодок голубых глаз, копна белокурых волос. Он напомнил мне арийских молодчиков в военной форме, изображениями которых пестрят немецкие журналы. «Здоров! — подумал я с неприязнью. — Отъелся на чужих хлебах».

Я коротко сказал, что мне нужно. Хотя мы оглашаем списки пленных, на той стороне его, Фюрста, все-таки считают мертвым и прославляют его. Мы хотим опровергнуть легенду. Для этого со мной прибыл фотограф.

Фюрст не изменил позы. Я напрасно пытался поймать его взгляд. Он смотрел куда-то поверх моего плеча, в одну точку. Я не ощутил в нем враждебности. Нет, скорее безразличие. Он как будто и не слышал меня.

— Вашей семье, я полагаю, не безразлично, живы вы или нет, — прибавил я.

Он шевельнулся.

— Вы слышите? — спросил я.

Метелица уже бегал вокруг Фюрста, целился, подталкивал плечом.

— Хорошо. Ради них, — произнес Фюрст глухо.

— Снимайте, — приказал я.

Метелица щелкнул фотоаппаратом.

— Еще не все, — сказал я. — Прочтите это.

Я дал Фюрсту письмо, подписанное «Буб». Он читал медленно, чуть двигая губами.

— Вас интересует его судьба? — произнес он недоверчиво и опять отвел взгляд. — Да, был такой. Мои креатуры?

Он повел плечом.

Я протянул руку, чтобы взять бумагу у Фюрста. Он еще не расстался с ней. Он читал снова, лицом к окну, как будто разглядывал листок на свет. Потом нехотя подал мне. Пальцы его дрожали.

— У меня есть копия, — сказал я и открыл планшетку. — Могу подарить на память.

Фюрст смешался. Он поблагодарил нерешительно и даже с испугом. Собрался сказать что-то, но не смог и четко, истово откозырял.

В тот же вечер Михальская отстукала текст листовки о Фюрсте. Федя Рыжов, наш «первопечатник» (очень уж архаично выглядела его ручная «американка»), к утру сдал весь тираж.

А утром задребезжали стекла: наши ударили по Саморядовке. Немцы бежали.

Поток наступления, задержавшийся там, хлынул дальше на запад, к зубчатому лесному горизонту, над которым вздымались черные обелиски дыма. Черные, зловещие обелиски над горящими деревнями.

По пятам ринулись танки, самоходные пушки. Летчик, взявший на борт связки листовок, с трудом нашел отступающие остатки немецкой авиаполевой дивизии. Медленно разжимая пальцы, он выпустил из пачки наши листовки одну за другой. Крутой воздух вырвал их, и они долго плыли, прежде чем опустились на землю.

Достигли ли они цели? Читают ли их немцы? Как подействовала на них новость? Эти вопросы я задавал себе уже в звуковке.

Теперь вся надежда на тебя, Коля! Давай газ, ищи, как можно выгадать время, обойти главные, запруженные машинами дороги. Дошла листовка до цели или нет, все равно надо нагнать солдат из авиаполевой гитлеровской дивизии.

6

— Хана! — сказал Охапкин. — Приехали. Волоча ноги, нахохлившись, он ходил вокруг звуковки, именно вокруг, хотя препятствие выросло впереди, шагах в пяти от радиатора.

Мы вышли из машины: майор, Шабуров и я. Коля продолжал свое круговое движение — признак крайней растерянности. Карта сулила нам здесь мост. Но то, что мы увидели, было скорее скелетом моста или его призраком. Под дырявым, как решето, перекрытием синели проталины. От мартовских оттепелей река размякла, было бы сумасшествием довериться льду.

Путь один — через мост. Но мыслимо ли?… Какие-то смельчаки уже проехали. Внизу, на льду, валяются обломки настила, сбитого колесами. Наверно, каждый шофер, оглядываясь назад, называл себя счастливцем.

Лобода подбежал к мосту. Брови его поднялись. Он круто повернулся.

— Решай! Ты хозяин.

Эти слова произвели поразительное действие. Коля подтянулся, поправил ушанку, застегнул куртку и, лихо подмигнув мне, ступил на мост. Прошелся, потрогал носком сапога полусгнившие доски, потом, не говоря ни слова, влез в кабину. Дверца захлопнулась. Майор открыл ее.

— Нет, — сказал Охапкин. — Без вас.

— Не дури, — ответил Лобода и занес ногу на ступеньку.

— Все. — Коля выскочил на дорогу. — Не пойдет дело, товарищ майор.

— Да ты что!..

— Раз я хозяин…

Лобода готов был рассердиться, но вдруг лицо его просветлело.

— Ладно, — кивнул он. — Езжай.

Шабуров шагнул к машине. Майор удержал его.

— Распоряжается водитель, — промолвил он раздельно и необычно тихо.

Сейчас Коля не храбрился, не подмигивал. Он шагнул в кабину и нажал стартер. Ноющий звук родился где-то в недрах машины. Она словно жаловалась нам, трясясь от страха. Со стуком откинулась левая дверца.

Было немного стыдно стоять на дороге и провожать глазами машину. Опасность большая. Иначе Коля не оставил бы нас тут. Дверцу он открыл, чтобы можно было выпрыгнуть, если машина начнет падать. Но успеет ли он? И куда прыгать?

Ломались, проваливались, сыпали на лед труху хлипкие доски, кроваво-рыжие на изломе. Обнажался переплет балок, тоже подточенных гнилью. Коля рассчитал точно: машина двинулась по ним, как по рельсам. Но вот путь все уже. Взрывом авиабомбы перекрытие выкушено до середины, надо податься влево, еще влево…

Прыгать некуда, разве что в реку. В полынью. С многометровой высоты. Перила снесены, звуковка идет по самому краю.

Мост отчаянно трещит. Кажется, наступил его конец. Сейчас немногое отделяет машину и водителя от гибели — какой-нибудь дюйм. Правее, Коля, хоть чуточку правее! Я вижу, как задние колеса порываются уйти от карниза, но срываются, откатываются опять влево. Машина уже не двигается дальше. Левое колесо повисло над пропастью, оно судорожно вертится, и я с ужасом думаю о том, что будет, если оно перестанет вертеться…

На миг все ушло из глаз, кроме того отчаянно кружащегося, мокрого, отмытого талым снегом колеса. Машина напрягалась, стонала. Вот-вот ее силы иссякнут, и тогда…

Я зажмурил глаза, и как раз в это мгновение колесо поднялось на балку. Снова с ледяным звоном захрустело дерево. Машина двинулась.

Минут пять спустя мы добрались до машины. Я стал приводить в порядок вещи, сдвинутые качкой на мосту и сброшенные на пол кузова. Чувство у меня было такое, словно я вернулся в родной дом.

«Мы целы, целы, черт побери!» — пело внутри, хотя опасности подвергался один Коля. Таково слияние судеб у друзей на войне. Даже тряска в родной машине была хороша. Радовало все: и печурка, помятая в одном месте осколком, и сияние приборов, и мешки с сухим пайком — хлебом, гречей, фасолью, мукой — на полочке под самым потолком.

Шабуров молча осматривал усилитель. Я не выдержал.

— Сегодня он заслужил орден, — сказал я. — Честное слово! Талант наш Колька!

— Парень золотой! — отозвался Шабуров. — И мог пропасть ни за что! Ни за грош, ни за денежку. Из-за гастролей этих… Из-за проклятой чепухи… Люди воюют, а мы — тру-ля-ля… Фрицев потешаем…

Я смешался. И вдруг в памяти ожило недавнее: Шабуров порывается сесть в машину…

— Однако если бы не майор, — сказал я, — вы бы поехали вместе с Охапкиным.

— Ах, вот вы о чем!.. Так я ради него, чудака… Оказать помощь в случае чего… И вообще, — голос его стал резче, — не обо мне речь. Меня-то все равно нет.

Он опустился на ларь рядом со мной. Нас подбрасывало на выбоинах, сталкивало, он дышал мне табаком в лицо.

— Очень просто, нет, — повторил он. — Оболочка одна… Вот как они…

Он смотрел в окно. Там, качаясь, проплывал редкий лес, и на талом снегу среди нетронутых, свежих березок лежали убитые. Наши убитые.

— Наступление, — услышал я дальше. — А им уже все равно. Вот и я… Ну, доедем до Берлина! — крикнул Шабуров и сжал кулаки. — Мои-то не воскреснут.

Видение за окном уже исчезло. Лес пошел гуще, черным пологом задернул мертвых. Шабуров все смотрел туда.

— У каждого потери, — жестоко перебил я, так как очень боялся, что Шабуров разрыдается. — У меня отец умер в блокаду. А мы все-таки существуем и должны существовать.

«Меня нет», — повторялось в мозгу. Эти слова неприятно кололи. Потом протест сменился жалостью.

Жить на войне трудно. И надо, чтобы человеку было чем жить на войне. Шабурову нечем, и это страшно. Пожалуй, это самое страшное на войне. Он мог бы жить местью, если бы ему дали гранату, поставили к орудию…

— Ну снова рапорт напишу. Что толку! Уперся майор, как… Ничего, я добьюсь!

Что-то новое шевельнулось во мне.

— Правильно! — сказал я. — И добивайтесь, коли так. Меня-то майор не послушает, а то…

Он схватил мои руки:

— Нет, нет!.. Не понимаете вы… Он всегда со смехом к вам: писатель, мол… А по сути, уважает вас.

— Ладно, — сказал я, отвечая на пожатие. — Ладно… Я все, что смогу…

До сих пор я был на стороне Лободы. Сейчас я уверял себя, что Лобода несправедлив к Шабурову.

А Лобода тем временем беседовал в шоферской кабине с Охапкиным. Чаще доносился глуховатый, иногда срывающийся тенорок Коли, он что-то с воодушевлением рассказывал майору.

Окно темнело, близился час ужина. Я обдумывал, как лучше завести разговор с майором о Шабурове. Но все сложилось по-другому.

Мы въехали в Титовку.

Эта лесная деревушка не упоминалась в сводке боевых действий. Известна она стала теперь, когда наши вошли в нее и увидели догорающие костры на месте домов.

Теперь костры погасли. Они лишь дымили кое-где. Тянуло гарью, и к этому примешивался еще какой-то запах, тошнотворный, сладковатый. Я ощутил его, как только вышел из машины. Из мрака вынырнул коренастый белесый лейтенант в угловатом брезентовом плаще.

— Вижу, машина ваша… — сказал он, переводя дух. — Генерал Лободу ищет.

Он увел майора куда-то в темноту, наполненную скрипом орудийных колес, хлюпаньем шагов.

— Ряпущев, адъютант генерала, — сказал Шабуров. — Николай, рули-ка подальше.

Однако мы не могли отвязаться от томящего запаха. Он настигал всюду, вся сожженная Титовка дышала им.

Шабуров мрачнел. Мы догадывались, отчего такой запах. Коля, отпросившийся разузнать, сообщил: на краю деревни сгорел сарай с людьми. Фашисты заперли жителей Титовки, не успевших убежать в лес, и подпалили.

— Наш майор там, — сказал Охапкин. — Он в комиссии, акт пишут… Там одна женщина с ума сошла. — Глаза Коли округлились. — Сына сожгли.

Обычно Коля вечером, перед сном, читал, шевеля губами, затрепанный томик рассказов Чехова и поминутно спрашивал у меня значение загадочных слов: «горничная», «акции», «исправник». Сегодня ему не читалось. Он покопался в моторе, потом подсел ко мне.

— По-немецки хощу ущиться, — заявил он. — Товарищ лейтенант, поущите меня.

— Зачем тебе?

— А я бы им сказал, чтобы не смели… Найдем, кто это сделал, так плохо будет.

Я взглянул на Шабурова. Он желчно кривил губы.

— Мы предупреждали, Коля, — ответил я.

И объяснил ему: решено привлекать к ответу военных преступников — поджигателей, грабителей, палачей.

Майор вернулся ночью. Впопыхах выпил кружку чаю; от оладий, разогретых Колей, отказался. Некогда. Надо ехать в Вырицу, на новый КП, куда сейчас перебирается наше хозяйство.

— Генерал приказал срочно дать листовку, — прибавил он. — Об этом… Ох, мерзавцы! — Он зажмурился. — Это все-таки нужно видеть, писатель. Ну, в добрый путь!

Он простился с нами и выбежал.

На ночлег мы стали на сухом, свободном от снега пригорке, среди елей. Ветер теребил их, на крышу звуковки падал дождь, минутный весенний дождь. А запах из Титовки все еще чудился мне. Он словно сочился в машину. И, закрыв глаза, лежа на своем ларе, я видел мысленно то, чего не успел увидеть в Титовке.

Среди ночи мы вскочили. Что-то огромное, оглушающее разбило сон, машина качалась, большая еловая ветка мягко и грузно легла на крышу, потом соскользнула на землю, царапнув по стеклу.

Похоже, немцы из дальнобойных на ощупь обстреливали дорогу. Мы оделись, но взрывы уже заглохли, противник переносил огонь.

Утром Охапкин, прежде чем сесть за руль, развернул новую карту, еще чистую, не тронутую цветными карандашами. Ленинградская область вот-вот кончится, начнется Псковщина. Где-то там, в болотистых лесах, отступают солдаты и офицеры немецкой авиаполевой дивизии.

К обеду мы нагнали воинскую часть, которая только что завершила прочесывание леса. Бойцы отдыхали, сидя на пнях, на поваленных стволах у походных кухонь. За соснами чавкали топоры, вонзаясь в сочную древесину. Саперы чинили мост. Мы сыграли им несколько пластинок. Нам захлопали.

— Еще венок сплетут, — язвил Шабуров. — Офицерам патефонной службы.

Убрав пластинки, он достал из планшетки блокнот и старательно, крупным ровным канцелярским почерком написал очередной рапорт Лободе.

К нам постучали. Вошел капитан в казачьем башлыке, откинутом на спину, в кубанке, сдвинутой на затылок, — знакомый мне командир разведроты.

— Здравия желаю! — весело возгласил он. — Уши болят от вашей музыки. Ох, сила! У вас «Очи черные» есть?

— Никак нет, — сурово отрезал Шабуров.

— Жаль. Замечательная вещь! Добре, я Кураева сначала к вам направлю, — прибавил он неожиданно. — Может, почерпнете что-нибудь?

— Отлично, — ответил я, усвоив лишь то, что увижу сейчас Кураева.

— Штабной драндулет фрицевский, — сказал капитан. — В воронке застрял. Гитлер капут! — Он засмеялся.

Вскоре к звуковке приблизился конвой — три наших солдата во главе с сержантом Кураевым — и двое тощих пленных в зеленых шинелях. На одном шинель была длинная, чуть не до пят, у другого едва покрывала колени. Кураев поздоровался без тени удивления. Будто именно сегодня, в этот час он ждал встречи со мной.

Шофер и писарь сдались добровольно. Завидев наших пехотинцев, они вышли из машины и, крича «Гитлер капут!», подняли руки. В машине оказались бумаги. Кураев и солдаты набили ими вещевые мешки.

Я бегло опросил пленных. Они прибыли на передовую недавно, с пополнением. О «креатурах» Фюрста, об убитом перебежчике не имеют понятия. Но о Фюрсте, конечно, слышали. О «герое дивизии» им говорили еще в тылу.

Читали ли они нашу листовку о Фюрсте? Писарь, юный, косоглазый, похожий на озябшего кролика, ответил, переминаясь и стуча зубами:

— Нам показали вашу листовку перед строем. Фюрста у вас нет. Чистая пропаганда.

Как многие пленные, он произносит это имя с иронией.

— Но как же нет Фюрста? А фото?

— Нашли похожего, одели в форму, и вся игра! — сказал юнец с апломбом. — Пропаганда! — повторил он. — Мы тоже вас обманываем. На то война.

— А своим вы верите?

— Не всегда, господин офицер. Но Фюрст мертв, у командования точные сведения. Безусловно! Наш унтер-офицер — очевидец. Фюрст при нем покончил с собой. Приложил пистолет к виску и последней пулей…

Назад Дальше