Янтарная комната (сборник) - Дружинин Владимир Николаевич 7 стр.


Фронт звал нас все громче. В деревушке, наполовину сожженной, бросились в глаза следы совсем недавнего боя. В кювете, вздыбившись, застыл подбитый немецкий танк, ствол его пушки навис над шоссе подобно шлагбауму. Яростно треща, горел дом с наличниками на окнах, с резным крылечком. Некому тушить. К нижней ступеньке крыльца приткнулся солдат в валенках, обшитых красной кожей, в теплой куртке и ушанке. Казалось, он спит.

За деревней, на обтаявшем холмике, — кучка немцев, взятых в плен. Я сошел с машины. Все долговязые парни, молодые, с отупелыми, странно одинаковыми лицами. Изодранные шинели. Сквозь прорехи белеют бинты.

— Сосунки, — сказал усатый военфельдшер, подходя к ним. — «Катюша» поцеловала слегка. Что, толковать с ними желаете? Бесполезно. Видите, обалдели, не смыслят.

Немцы стояли не двигаясь, молча.

— Сколько вам лет? — спросил я ближайшего.

Он не шевельнулся. «Живы ли они?» — мелькнула дикая мысль. Немец будто врос в землю, взгляд его водянистых глаз не выражал решительно ничего. Взгляд мертвеца.

«Ему не больше восемнадцати, — подумал я. — Верно, свеженький, из тыла и сразу под огонь «катюш». Надолго запомнит эту встречу».

В сумерки мы добрались до передовой части. Здесь снег еще не сошел: зарывшись в нем по ступицу, притаились маленькие, почти игрушечные, противотанковые пушки-«сорокапятки». С бугра просматривалось плоское поле, там маячили, тонули во мраке черные фигурки — уходящие гитлеровцы. «Сорокапятки» задорно глядели на них.

К нам подбежал длинноногий бородатый майор в расстегнутой куртке. На груди серебрился орден Александра Невского.

— Чем черт не шутит, — сказал майор. — Не ровен час, контратака.

— У них танки? — спросил я.

— Два. — Майор жадно затянулся папиросой. — В сущности, полтора, — поправился он. — Один мы кокнули, ковыляет кое-как.

Подошла Михальская.

— Поработаем, — сказала она.

— Антифрицы. — Майор оглядел нас с интересом. — Учтите, у них шестиствольный миномет.

Охапкин уже разворачивал звуковку. С вечера ударил мороз, дорога поскрипывала.

— Стоп! — крикнул Шабуров. Он соскочил на дорогу и шел рядом с машиной, держась за крыло.

Теперь она повернулась рупорами к противнику. Укрыться негде. Рядом, за обочиной, заросли, но туда не сунешься: снег слишком глубок.

— Я первая, — заявила Михальская и вошла в кузов. Затарахтел движок.

Рупоры грянули военный марш. Потом раздался голос Михальской, оглушающий, совсем чужой.

— Вы, наверное, уже слышали меня, — начала она. — Вы называете меня «небесной фрау». Я говорила вам с самолета. Я предупреждала вас, что и под Ленинградом вас ждет разгром. Вы тогда не верили. И вот вы убедились.

Вся ночь наполнилась ее голосом. Немцев не видно, их поглотила темнота. А может быть, их и нет вовсе? Оттуда ни выстрела, ни ракеты.

Охапкин что-то говорит мне. Его губы шевелятся.

— Удирают самосильно! — кричит он мне в самое ухо. — Не оглядываются.

— На что вы рассчитываете? — Звуковка грозно вопрошает молчащую ночь. — Бегство не спасет вас. Для вас нет спасительного рубежа.

Около меня приплясывает, дышит на руки Коля. Ноги его в новых сапогах скользят, он хватает меня за рукав.

— Блеск! — слышу я. — Видели у майора?… А что, орден Кутузова выше или нет?

— Выше, — отвечаю я, не задумываясь.

— Холодно! — Коля отпустил мой рукав. — Зима опять… Пойду в кабину.

Рупоры умолкли. Машина стала как будто меньше. Потемнела, начала сливаться с ночью. Острый щелчок дверцы — словно точка, звуковая точка после передачи.

— Бензин душит, — сказала Михальская. Она жадно вобрала в себя студеный воздух.

— До чего же тихо, — сказал я.

— Провалились они, что ли? — неспокойно откликнулся майор.

Его тянуло к нам. Словечко «антифрицы» он произносил без иронии. Он тревожился за нас, порывался помочь нам, подать совет.

Вдруг звуковка выделилась из мрака. Облака раздвинулись, показалась половинка луны с прозрачным, оттаявшим краешком. Отчетливее забелело снежное поле впереди, голое, враждебное. Гитлеровцев нет, они далеко.

— Вы сюда встаньте, — сказал майор Михальской. — В случае чего — в кювет.

— Тихо ведь, — ответил я, чтобы ободрить себя. На меня тоже действовала эта непонятная тишина. И ненужный свет луны. Сейчас моя очередь, движок уже остыл, кузов проветрен. Там, в кромешной тьме, копошится Шабуров.

— Включаю, — сказал он.

Я вошел и плотно захлопнул за собой дверцу. Движок встрепенулся, сонно разгорелась лампочка, соединенная с микрофоном.

Вещать из машины очень неудобно. Не только из-за паров бензина, выбрасываемых движком. Собственный голос не слышен, его топит рев репродукторов. Неудобно, а иногда жутко бывает здесь, в наглухо закупоренной машине, охваченной ночью, неизвестностью. С робким светлячком-лампочкой. А может быть, луна уже за тучей? Да, наверно, за тучей, ведь просвет был небольшой. Если так, то хорошо. А если нет? У немцев шестиствольный миномет, и им нетрудно, в сущности, засечь нас по звуку, накрыть нас.

— Внимание, внимание! — начал я. — Даем вести с фронта.

Я читаю сводку. Я чувствую, как движутся мои губы, ощущаю мускулы гортани, давление воздуха, но голоса, моего голоса, точно не существует. Грохочет другой голос. Он бьет в уши, он сжимает голову, как тяжелый шлем. Он разливается необъятным океаном, и я на дне этого океана.

Сводка закончена. Тихо, по-прежнему тихо. Лампочка меркнет, я отодвигаю штору. Да, луна спряталась. Теперь листовку о преступлениях фашистов. О сожженных заживо в Титовке, о пытках, об издевательствах над советскими людьми.

— Палачи не уйдут от расплаты! — грозит, сотрясаясь, звуковка.

Внезапно микрофон выпадает из пальцев, я уже не сижу на ларе, я на полу. Какая-то сила отчаянно трясет звуковку, словно налетел ураган. По инерции я еще произношу слова, отпечатавшиеся в памяти, но рупоры наверху молчат.

В ту же секунду я очутился на улице. Как это произошло, не знаю, очевидно меня вытолкнул Шабуров. Дорога безлюдна. Где Михальская? Где майор?

Отвратительный вой заставил пригнуться, кинуться к кювету. Шабуров дернул меня за плечо, я упал и растянулся в кювете, на ломком снегу. Близко, в кустарнике, лопались мины.

Шестиствольный… «Это второй залп», — сообразил я. От первого умолкла звуковка. Я поднялся, сплевывая снег. Рядом вырос майор, потом, опираясь на него, встала Михальская.

Она побежала к машине. Звуковка дрожала, мотор жил. Охапкин, вероятно, пустил его в ход, как только миномет начал стрелять. Ох, отчаянный Колька! Первая пачка мин разорвалась за другой обочиной шоссе, звуковка наша заслонила тех, кто стоял у кювета и возле «сорокапяток». Осколки достались ей. Но это выяснилось потом. Я не заметил пробоин в борту, не успел заметить, так как Михальская рванула дверцу кабины и крикнула:

— В машину! Живо!

Звуковка понеслась на предельной скорости. Я глядел в окно. Дорога повернула, опоясывая холм. Лязгнули тормоза.

Мы с Шабуровым вышли. Со мной столкнулась Михальская. Она задыхалась.

— Надо вынести его, — сказала она.

Коля лежал в кабине. Он сполз с сиденья, ноги его подогнулись, голова откинулась на спину. Крови почти не было. Мы не сразу разглядели ее — она тоненькой струйкой сочилась из ранки на виске, едва приметной.

Мы вытащили Колю и внесли в кузов. Он застонал. Я развернул на полу матрац, и мы положили на него Колю.

— Вы с ним будете… — сказала мне Михальская. Она села за руль, за ней послушно пошел в кабину Шабуров.

Стало быть, Михальская вела машину. А мотор включил Коля, включил последним усилием, раненный…

Машину подбрасывало. Я придерживал голову Коли. Он опять застонал.

— Скоро, Коля, скоро, — сказал я, силясь увидеть в темноте его лицо. — Приедем в медсанбат, Быстрова тебе перевязку сделает…

Он не слышал меня. Нет, я не видел его лица, но знал, что мои слова раздаются в безучастной пустоте.

— Ерунда, Коля, — сказал я. — Царапина. Мы еще воевать будем, Коля. Нам до Берлина с тобой…

Он стонал и временами двигал руками, будто смахивал что-то с лица. Сквозь ушанку я ощущал живое тепло.

Палатки медсанбата, большие, мягкие, словно опустившиеся на землю облака, возникли у самого шоссе, в серой мгле. Подбежали две низенькие плечистые санитарки с носилками.

Мы ждали. Вышел седой прихрамывающий санитар с тазом, плеснул из него и заспешил обратно. Красноватое пятно осталось на снегу. За тонкой стенкой палатки кто-то, захлебываясь, кашлял. У соседней палатки разгружали машину с красным крестом, выносили раненых.

Вышла женщина в туго перетянутом халате, бледная, с вызывающе четкими черными бровями, с длинными ресницами.

— Привезли? — спросила она. — Оха… как фамилия?

— Охапкин, — сказала Михальская.

— Возьмите его документы. — Женщина в халате строго оглядела нас и прибавила: — Смертельный исход неизбежен. Пробит череп. Мы нашли выходное отверстие.

Нашли… Как будто это может что-нибудь изменить! Мгла обступила меня.

— А когда… — Михальская отстранила Шабурова. — Когда наступит исход?

— Не возьмусь определить. Несколько часов, а возможно, и день.

— Мы приедем за ним, — сказала Михальская. — Чтобы похоронить.

Ее пошатывало. Мне показалось, она страшно устала. Я коснулся ее локтя.

— Капитан Быстрова! — позвал кто-то из палатки, и женщина в халате исчезла.

10

На обратном пути я сидел в кузове против Шабурова, Михальская гнала вовсю. За лесом вставало багровое солнце, освещало изуродованный осколками движок, пробоины в обшивке, в ларе, в железной печурке.

Я видел Колю, его живое тепло еще не остыло на моих ладонях.

— Быстрова! — с горечью проговорил Шабуров. — Она и не знает его.

— У него мать в Ленинграде, — сказал я. — Больше никого нет.

— Орден ей пошлем.

— Какой? — не понял я.

— Дадут посмертно! — отрезал Шабуров и стукнул по столу.

— Ему все равно теперь, — сказал я.

— Зато ей не все равно, — возразил Шабуров запальчиво. — Мы с майором добьемся.

«Он по-своему был привязан к Коле, — подумал я. — Ворчал на него, злился на его невинные выдумки и все же…» Сейчас он скажет, пожалуй, что Коля погиб напрасно, что мы патефонная служба, — оседлает своего конька. Я не хотел этого и сказал:

— Видите, мы тоже в бою. На самом передке. В самом пекле.

Шабуров расстегнул китель и вытащил из внутреннего кармана сложенный лист бумаги. Руки его тряслись. Он медленно развернул бумагу, глянул и медленно разорвал вдоль. Затем сложил обе половинки и разорвал еще раз — поперек.

Обрывки упали на пол. Это был очередной рапорт Шабурова с просьбой отчислить его от нас и перевести в артиллерию.

11

В то же утро на батарею «сорокапяток» пришли три перебежчика и заявили, что их звала в плен «небесная фрау».

Мне не довелось увидеть их. Звуковка отправилась в Ленинград, в капитальный ремонт. Вел ее Чудинов, степенный немолодой солдат, осторожно объезжавший каждую промоину. Я ехал с ним в качестве пассажира: меня командировали на фронтовую радиостанцию.

Обратно Чудинов привез меня, через два с лишним месяца, в разгар июня.

Звуковка резво бежала по добротному сухому проселку. Большой шмель жужжал в кузове, ударяясь о стекло. За окном проносились эстонские хутора. Они пестрели среди молодой зелени, напоминая разноцветные грибы сыроежки.

Со мной сидел Шабуров. Совсем другой Шабуров, чисто выбритый, бодрый, соскучившийся по друзьям, по действующей армии. По пути он приглашал в кабину и сажал на колени белоголовых эстонских ребятишек, угощал их пайковыми леденцами.

В звуковке пахло свежей краской, машина помолодела, но что-то ушло из нее вместе с Колей…

Наших мы нагнали в поселке, почти не тронутом войной. Они расположились в оранжевом доме с высокой, как башня, крышей. В доме было множество пустых ящиков, коробов, мешков, пачек плотной бумаги для обертки. Должно быть, хозяин, кулак, бежавший с немцами, грузил свое добро второпях, навалом. В одной комнате осталась репродукция «Сикстинской мадонны», под которой Михальская пристроила свою койку. В комнате Лободы — вешалка из бычьих рогов, круглый стол и сейф, содержавший, как выяснилось при вскрытии, пару черных перчаток и цилиндр. Машина «первопечатника» Рыжова лязгала своими натруженными сочленениями на веранде, среди горшков с кактусами. Один кактус был приспособлен Рыжовым под пюпитр, к нему он прикреплял рукопись, сданную в набор.

Без меня в хозяйстве Лободы появился еще один сотрудник — перебежчик Гушти. Я застал его на веранде, он отвешивал что-то на магазинных весах с красными чашками.

На кактусе белела бумажка. Гушти отмечал на ней вес своей порции масла, хлеба, сухарей. Ему полагался тот же солдатский паек, что и Рыжову. Получали они продукты разом, а потом делили. Операция эта, совершавшаяся нашими бойцами быстро, на глазок, у Гушти занимала добрый час.

Гушти стоял на коленях перед весами. Вид у него был такой серьезный, что я не сразу узнал его. Он полез в пакет за щепоткой фасоли и стал высыпать на чашку по зернышку, шевеля толстыми губами.

Я окликнул его.

— О господин лейтенант! — Гушти вскочил и вытянулся. — Все в порядке. Снабжение достаточное.

При этом он подмигнул и снова стал комиком Гушти. Он цитировал листовку. «Снабжение достаточное» — на это мы неизменно указывали, говоря гитлеровским солдатам о советском плене.

— Увы, нет шнапса и мармелада, — прибавил он, вздохнув.

— Ох, здоров жрать! — буркнул Рыжов. — Эссен, эссен[7] — первая забота.

Гушти между тем, снова приняв молитвенную позу, вешал фасоль. Простоватая, маслянистая улыбка сошла с его круглого лица — это был уже другой Гушти, невеселый и жадный. Губы его шевелились. Похоже, он считал зерна.

— Э, вовсе он не простофиля, — сказал мне о Гушти майор. — Это кажется только… А в общем полезный немец.

Михальская тоже была довольна работой Гушти. Ходячий словарь окопного жаргона! Записи Юлии Павловны сильно пополнились с появлением Гушти. Пришлось завести новую тетрадь.

— Взгляните, какие перлы! — восклицала она, листая ее. — Mit kaltem Arsch[8]. Значит, капут, гибель. А как немцы из рейха называют зарубежных немцев — чешских, румынских, польских? Beutedeutsche[9]. Правда, хлестко?

— Гушти развлекает вас, — заметил я.

— Сперва мы помирали с хохоту. Геринга он играет бесподобно. Но нельзя же без конца повторять одно и то же!

Она курила. Я подносил ей огонь, она, как всегда, с улыбкой отводила мою руку.

— Как Фюрст?

— Нового пока ничего.

Я не забыл Фюрста. Саксонец Вирт, выступавший у нас по радио, нередко приносил мне вести о нем. Хотя мне и не удалось за эти месяцы побывать в лагере военнопленных, я все же издали следил за житьем-бытьем обер-лейтенанта.

Его друг Луц еще в апреле примкнул к «Свободной Германии». В союзе с ним Вирт повел атаку на Фюрста, но обер-лейтенант уперся. Нет, он не выступит против Гитлера, не нарушит присяги! Пусть изменились его убеждения — он сохранит их при себе. Его бывшие подчиненные должны драться до конца.

— Другого выхода нет, — твердил Фюрст. — Германия рушится, к ней никто не придет на выручку. Русские — наши друзья? Красивые слова! — говорил он антифашистам. — Победители всегда одинаковы. Опять Версаль, голод, безработица… И русские, и англичане, и янки — все навалятся и скрутят нас по рукам и ногам.

Спорил он до изнеможения, до ссор и, разругавшись, ложился на койку. Возврата к карточному столу, к фон Нагеру, к фон Бахофену не было, да он и не стремился к ним.

Фюрст стал больше читать. Вначале он брал книги у Вирта с недоверием, с задором: погоди, мол, я разнесу твои авторитеты! Но вскоре увидел, что не в силах этого сделать. А бросить книги уже не мог.

Назад Дальше