В морях твои дороги - Игорь Всеволожский 11 стр.


— Отдай письмо!

— А разве оно твое? — спросил Фрол. — Мы думали — не твое. Ты что же, знаменитость, будешь в балете танцевать? — Фрол вытянул вперед руки и прекомично изобразил готовящуюся упорхнуть балерину. — Или «тру-ля-ля, тру-ля-ля»? — пропел он фальцетом.

— Отдай! — взвыл Авдеенко.

— Ну-ну, не вздумай реветь! Держи свою писульку. — Фрол с презрением протянул письмо. — Артист!

Авдеенко схватил листок, смял его и разревелся, плюхнувшись на заднюю парту.

Мне не нравилось, что Фрол прочел чужое письмо, но еще больше не нравилось слезливое послание. Я уважал артистов и любил театр. Но разве для того, чтобы быть артистом, не нужно учиться? Подумаешь — «заставляют без конца учиться»! Ведь и на артиста надо учиться не год и не два!

— Ну, ладно, — сказал Фрол, взглянув на всхлипывающего Авдеенко. — Проревется и перестанет. Диктуй!

Он протянул мне книжку, раскрыл тетрадь и обмакнул в чернила перо.

— Ну, что же ты?

— Что тебе диктовать?

— Что хочешь.

— Пиши, — сказал я, раскрывая книгу: — «Жара тропического дня начинала спадать. Солнце медленно катилось к горизонту…»

— Постой, ты не самым полным.

Я стал читать медленнее. Но Фрол все же не поспевал, буквы разбегались по бумаге, как мыши, а кляксы догоняли их, словно большие черные кошки.

— «Подгоняемый нежным пассатом, клипер нес свою парусину и бесшумно скользил по Атлантическому океану…»

— А ты не можешь каждое слово отдельно, да пояснее, по буквам?

Я стал читать так медленно и так громко, что даже глухой разобрал бы каждую букву и написал бы без всяких ошибок:

— «Пусто кругом: ни паруса, ни дыма на горизонте…»

— «Гаризонте» или «горизонте»? — переспросил Фрол.

— Го-ри-зон-те.

— А я думал — «гаризонт». Давай дальше!

— «Куда ни взглянешь — все та же безбрежная водяная равнина, слегка волнующаяся и рокочущая каким-то таинственным гулом, окаймленная со всех сторон прозрачной синевой безоблачного купола…»

Я увлекся и, позабыв о том, что Фрол просил выделять каждое слово, продолжал читать залпом:

— «Воздух мягок и прозрачен; от океана несет здоровым морским запахом. Пусто кругом. Изредка разве блеснет под лучами солнца яркой чешуйкой, словно золотом, перепрыгивающая летучая рыбка, высоко в воздухе прореет белый альбатрос, торопливо пронесется над водой маленькая петрель, спешащая к далекому африканскому берегу, раздастся шум водяной струи, выпускаемой китом, и опять ни одного живого существа вокруг…»

— Вот здорово! — прервал меня Фрол. Он больше уже не писал. Да и мог ли он поспеть за мной, несшимся по строчкам «Морских рассказов» Станюковича со скоростью торпедного катера! — Как это там? «Несет здоровым морским запахом… Воздух мягок и прозрачен». А ведь я это чувствую, Кит. Бывало выйдем на катере ранним утром. «Фрол, — скажет усыновитель, — ты чувствуешь, какая красота?» — «А как же ее не чувствовать, товарищ старший лейтенант?» И тяну носом воздух. А ветер вокруг нас так и рвет, так и рвет! Винты гудят, пена позади так и клубится… Эх, Кит, до чего это здорово! А ты знаешь, мои-то, наверное, не сидят на месте, все, поди, в море да в море… к крымским берегам… Кит! (Тут я заметил, что Авдеенко, сидящий на задней парте, больше не всхлипывает, а, навострив уши и широко раскрыв глаза, слушает Фрола.)

— А?

— Если писать с ошибками, выгонят из училища?

— Выгонят.

— Правду говоришь? А ну-ка погляди, что у меня получилось.

— У тебя, Фрол, ничего разобрать невозможно.

— Да ты слепой, что ли?

— «Воздук мягок и прозрачен»… Зачем ты пишешь «воздух» через «к»?

— Разве? Ну-ка дай мне сюда, переправлю.

Он переправил «к» на «х», посадил огромную кляксу, рассердился и, вырвав из тетради листок, смял его и бросил под парту.

— Диктуй все сначала. Только помедленнее. Понимаешь? Я не хочу, чтобы меня выгоняли! — стукнул он кулаком по парте. — Пусть Авдеенко выгоняют!

Авдеенко, словно угорь, выскользнул из класса.

В опаловом колпаке вспыхнул свет, старшина Протасов не раз заглядывал в класс, а я все диктовал «Человека за бортом». Фрол, пыхтя, злясь и ломая перья, по нескольку раз переспрашивал каждое слово и сам не раз повторял его, прежде чем написать на бумаге. Хотя он и наделал ошибок, но меньше, чем в первый раз.

— Поставь мне отметку, — предложил Фрол, когда я подчеркнул все ошибки.

— Что ты, Фрол! Как я могу тебе ставить отметки?

— А ты поставь, тебе говорят!

Я поставил ему три с плюсом вместо трех с минусом, которые ему причитались. Фрол был счастлив и не скрывал своего счастья: подышал на листок с диктантом, чтобы он поскорее просох, аккуратно сложил его и спрятал в карман.

Прозвучал отбой, и мы отправились в кубрик, где я, торопливо раздевшись и сложив по всем правилам одежду, ткнулся носом в подушку и заснул, как убитый, без всяких снов.

* * *

Сурков и Кудряшов не раз нам рассказывали, что матросы на их кораблях в перерывах между боями сидели над книжкой: одни готовились, как только кончится война, пойти в высшее морское училище, чтобы стать офицерами, другие — в какой-нибудь другой вуз. Мы внимательно слушали воспитателей, и нам становилось стыдно. Люди воюют и успевают учиться, а мы только учимся — и сплошь да рядом плохо готовим уроки Мы горячо осуждали лодырей. И как весело и радостно было отчетливо ответить выученный урок по истории, решить на доске трудную задачу, найти на карте города, острова и реки, прочесть наизусть большое стихотворение!

В такие дни, когда все шло гладко, мы были довольны преподавателями, а преподаватели — нами.

С каждым днем в училище прибавлялось что-либо новое. Однажды на площадке парадного трапа появился написанный масляными красками портрет адмирала Нахимова во весь рост. В другой раз нас позвали выгружать множество ящиков. Мы снесли их в комнату; на двери появилась надпись «Библиотека», и на следующий день пришли столяры, чтобы сделать книжные полки. Через несколько дней библиотека была открыта. Все стали читать запоем.

Как-то Горич пришел с заговорщическим видом, приказал нам построиться и повел всех в дальний конец коридора, к наглухо запертой двери. Он достал из кармана ключ и велел дежурному открыть дверь.

Мы очутились в военно-морском кабинете. Там стояли модели кораблей, катеров и подводных лодок, развешаны были по стенам морские карты. Мы рассыпались между столами.

Военно-морской кабинет был делом рук Горича, и он им очень гордился.

Он часто стал запираться в кабинете после занятий с Фролом, с Забегаловым или с Девяткиным, и появлялась парусная яхта или гребная шлюпка с тщательно выточенными миниатюрными веслами.

Адмирал приказал назначить заместителей старшин из воспитанников. Заместителем Протасова был назначен Девяткин. Это не понравилось Фролу: он должен был подчиняться Юре. Но Юра не возгордился, и Фрол поостыл.

Начальник и офицеры изо всех сил старались сделать училище похожим на корабль. Оно всегда отличалось корабельной чистотой. Я никогда не подумал бы дома вымыть полы, а тут, вооруженный шваброй, надраивал палубу.

По субботам, во время большой приборки, новый заместитель старшины не командовал и не распоряжался, а сам, засучив рукава и брюки, первый вооружался шваброй и ведром с водой и показывал всем пример, как надо драить палубу так, чтобы она блестела. И класс, и кубрик, и наш участок коридора, и парадный трап, которым мы, как старшие, владели, сверкали такой чистотой, какой славятся корабли на флоте. И если Авдеенко возмущенно заявлял, что дома его никто никогда не заставлял мыть полы, это всегда делали другие, — Юра спокойно отвечал, что он тоже дома даже не прибирал за собой тарелок. И Авдеенко, морщась и боясь запачкаться, лениво тер шваброй пол. Все остальные охотно участвовали в авралах. Наблюдавший за нами Кудряшов подбадривал нас, говоря, что мы бы с нашим усердием не посрамили даже его «морского охотника». Но тут же добавлял, что нерадивых (он намекал на Олега) матросы не потерпели бы.

— Ленивый и нерадивый человек подводит товарищей, — говорил воспитатель.

Не знаю, доходило ли все это до Авдеенко.

По утрам Юра приносил свежую газету и до начала уроков прочитывал нам сводку Совинформбюро, а потом показывал на карте, как фронт продвигается к западу. Нас волновало то, что происходило за дальним хребтом, который был виден со двора в хорошую погоду. Наш класс первым захватывал в библиотеке «Красного черноморца», и мы читали вслух о боях, происходивших на подступах к Крыму. Здесь Фрол знал все: что такое «сейнеры», «мотоботы», как высаживается десант. Он радовался, когда в газете сообщалось о нашем соединении, об офицерах и матросах, с которыми он вместе ходил на катерах. Юра с чувством читал стихи:

Ночь… И море вздыблено норд-остом.

Вражий берег. Минные поля…

Знаем мы: не очень это просто

Город свой от немцев вызволять! Смелый штурм!

Вперед, на дело чести,

С палубы шагнул ты корабля.

Подлый враг не скроется от мести!

Под ногами — милая земля…

Фрол притопывал, будто под его ногами была земля, отвоеванная у фашистов.

— Эх, — говорил он, — наши катера там!

— Мой «Серьезный» — тоже, наверное, — подхватывал Забегалов.

— И мой батальон, — добавлял Девяткин.

Кудряшов, оказывавшийся тут же, подтверждал:

— Да, они выполняют боевые задания на пятерки. И, по-моему, нам будет стыдно, если мы будем отставать от своих старших товарищей — моряков и плестись на тройках, в хвосте. Следует и нам подтянуться. Ведь придет день — и мы отрапортуем флоту: «Смена растет и придет на флот знающими и образованными моряками». Не так ли?

Слова Кудряшова заставили многих из нас призадуматься.

Мы несли вахты, как на корабле. Нас назначали помощниками дежурного офицера, который встречает всех приходящих в училище — военных и «вольных» — и следит за порядком. Я чувствовал себя в такие дни совсем взрослым, вахтенным офицером, который отвечает за благополучие и порядок на доверенном ему корабле. У меня даже походка переменилась — стала более уверенной, четкой.

Однажды на вахте у знамени училища я стал мечтать, чтобы именно в эту минуту зашел в училище фотограф, заснял меня, а потом поместили бы снимок в газете. Или чтобы на меня напали какие-нибудь ворвавшиеся в училище диверсанты (я весьма смутно представлял себе, что за бандиты могут ворваться в училище). Я был убежден, что буду защищаться до последней капли крови и крикну им в лицо: «Умираю, но не сдаюсь!» Или чтобы в училище возник пожар и все про меня забыли, но я стоял бы среди дыма и огня. А когда станет рушиться потолок, я спрячу знамя на груди и выпрыгну в окно. И адмирал скажет: «Вы — настоящий нахимовец, Рындин. Я горжусь вами».

* * *

В воскресенье утром Протасов обрадовал нас:

— Сегодня идем в театр.

Фрол, густо намылив голову и подставив ее под холодную струю лившейся из крана воды, отфыркивался и сообщал Бунчикову, что уж если в театре устраивают пожар на сцене, так он настоящий, и чтобы тушить его, вызывают пожарную команду. Я не посовестился соврать, что однажды видел в театре корабль, плывший по настоящей воде. А Авдеенко хвастался, что он в театре бывал чуть не каждый день и видел и оперу, и драму, и балет, и даже оперетту. Что такое оперетта, он так и не сумел объяснить, как мы ни допытывались.

Когда мы, позавтракав, построились, перед тем как выйти на улицу, и Кудряшов, одетый по-праздничному, в черной тужурке и с черным галстуком на накрахмаленной сорочке, оглядел нас, он остался нами доволен.

Приехав в театр, мы с любопытством рассматривали большой зеленый зал с креслами, крытыми зеленым бархатом.

После третьего звонка заняли места в ложах. Рядом со мной сидели Фрол, Девяткин, Поприкашвили, а позади нас — Протасов и Кудряшов. Свет погас, дирижер взмахнул палочкой. Возле ложи в партере сидел молодой лейтенант. Он громко разговаривал с девушкой даже тогда, когда на него сзади зашикали.

— Этот офицер плохо воспитан, — оказал шепотом Кудряшов.

В антракте он повторил это и горячо стал доказывать, что разговаривать в театре, когда играет музыка или на сцене уже поднят занавес, — это значит быть плохо воспитанным человеком, и только невоспитанный человек будет стучать каблуками или передвигать стулья, усаживаясь, когда опоздает: ведь он мешает другим слушать, а музыкантам и актерам — играть.

Но никто из нас и не подумал бы нарушить тишину. Самые отчаянные, облокотившись на плюшевый барьер и опершись на руки подбородком, казалось, оцепенели, жадно ловя глазами происходящее на сцене, настороженными ушами — чудесные звуки. Я поглядел на Фрола. Передо мной сидел новый Фрол, совсем незнакомый, с задумчивым, мечтательным лицом. Вот что делает с человеком музыка!

Юра подался вперед, покачивая головой, и беспрерывно шевелились его пальцы, лежавшие на бархате барьера. А Авдеенко, наверное, представлял, что он поет там в черном фраке: «В вашем доме я встретил впервые…»

В антрактах мы разглядывали в фойе фотографии артистов. На нас все тоже поглядывали. Старик в золотых очках задал Бунчикову вопрос, сколько лет надо учиться, чтобы стать моряком. Вова заморгал, покраснел и смутился. Кудряшов тут же рассказал старику о нахимовцах, а когда мы вернулись в ложу, сказал:

— Нахимовец — будущий морской офицер, а морской офицер должен быть вежливым, общительным и воспитанным человеком. Вы пойдете в дальние плавания и будете встречаться с людьми, которые знают нашу страну только по газетам. Вы должны будете показать им, что такое советский человек.

Мы вернулись в училище, и разговоров хватило на целый день.

Фрол изображал дуэль Онегина с Ленским, нацеливаясь на Бунчикова подушкой, и требовал, чтобы Вова немедленно спел: «Куда, куда вы удалились…» Поприкашвили, довольно правильно уловив мотив, напевал: «Любви все возрасты покорны…» Все выдумывали небылицы, вроде того, что Олега Авдеенко разыскал директор театра и предлагал ему завтра же выступить на сцене, петь Ленского, что генерал Гремин похож на нашего Горяча и что старик, пристававший с вопросами к Бунчикову, обратился к Кудряшову с просьбой зачислить его в воспитанники училища. И мы хохотали до слез. Я и Поприкашвили завернулись в простыни, как в плащи, и разыграли сцену дуэли. Фрол несколько раз провозгласил хриплым басом: «Убит», тыча меня, лежавшего на полу, босой пяткой, а Авдеенко вспоминал: он в Большом театре в Москве слушал Козловского, и Козловский выходил раскланиваться с публикой после того, как его наповал убили.

— И мама сказала, что если я хочу быть скрипачом — я ведь на скрипке учился, — она пригласит самого лучшего музыканта, чтобы со мной заниматься. А отец…

— Послушай! — вспылил Юра. — Зачем ты тычешь всем в нос маму и папу? Вот я, например, — продолжал он горячо, — ни за что не хотел бы, чтобы меня только за отца уважали. Я бы добился… и я добьюсь, — оказал он с уверенностью, — чтобы мой отец мог мною гордиться. Я не знаю — может быть, музыку сочинять буду.

Кто-то хихикнул.

— Ну, чему смеетесь? — спросил Юра. — О Римском-Корсакове вы слышали?

— Слышали.

— Он был моряком. Другой композитор — Бородин, который написал «Князя Игоря», был химиком. А Цезарь Кюи — этот был инженер-генералом. Значит, можно быть моряком и в то же время музыкантом.

— Мой усыновитель Маяковского читал, — подхватил Фрол, — про советский паспорт. Боцман на аккордеоне играл, химист — на балалайке, а лейтенант пел: «О дайте, дайте мне свободу…» Ну и голосище же у него был! В бараке переборки шатались… Вот и мы можем устроить вечер.

— И показать, что и моряк может быть артистом, — добавил Юра.

— Отличная мысль! — сказал слушавший наш разговор Кудряшов. — Я поговорю насчет вечера с адмиралом.

Назад Дальше