Весь двор был разноцветный. Его устилали письма, в конвертах и без конвертов, смятые, разорванные, затоптанные сапогами. Вероятно, в этом доме помещалось почтовое отделение.
Но тут же были и жилые квартиры. Откуда-то доносился плач. Детский голос сказал просительно:
— Штилль, муттерхен! Зи зинд хир![34]
Шурка подполз к одному из подъездов, заглянул внутрь. Лестничная клетка! Под лестницей, накрывшись какими-то рогожами, сидело на корточках несколько гражданских. Из кучи выглянула девочка и тотчас же опять нырнула под свои рогожи.
Шурка нахмурился, осторожно прикрыл дверь. Разве это правильно: им, Шуркой, пугать маленьких детей?
Юнга оглянулся. Его командир неподвижно стоял у стены, нагнув голову и глядя в одну точку. О чем он думает? Наверно, вспоминает план Пиллау?
И город-то штурмует, руководствуясь какой-то одному ему понятной штурманской прокладкой. Судя по всему, прорывается не просто к гавани — к определенному месту в этой гавани!
В затылок Шурке жарко дышали солдаты. Они постепенно скапливались во дворе и, шурша письмами, переползали под стенами. На середину двора залетали шальные пули.
Мокрые гимнастерки дымились. Из-за крыш уже поднялось солнце.
Старший сержант, командир взвода, то и дело вскидывал глаза на Шубина, ожидая его приказаний. Нужды нет, что тот не пехотинец, а моряк. Авторитет и обаяние волевого офицера скажутся в любых трудных условиях и объединят вокруг него солдат.
Шубин выглянул из-под арки ворот, что-то прикинул, сравнил. Потом обернулся и сделал несколько шагов от ворот внутрь двора. Он улыбался.
И вдруг, будто трескучим ветром, сдуло у него с головы фуражку. Кувыркаясь, она отлетела в угол двора.
Но Шубин продолжал стоять. Заглянув снизу, Шурка с ужасом увидел, что глаза его командира закрыты. Он стоял и качался. Потом упал.
Ему не дали коснуться земли, подхватили под руки.
Боцман трясущимися руками пытался оказать первую помощь. Со всех сторон протягивались бинты из индивидуальных пакетов.
Несколько солдат, грохоча сапогами, кинулись по лестнице на чердак. Из окна с лязгом и звоном вылетел пулемет. Вместе с ним упал и пулеметчик. Это был немец-смертник, оставленный на чердаке для встречи десанта и прикованный цепью к пулемету.
Но Шурка не смотрел на него. Он не сводил глаз со своего командира. Лужа крови медленно расползалась под ним, захватывая все больше разноцветных конвертов.
К Шубину протолкался Чачко с автоматом на шее. Фланелевка его была разодрана в клочья, из-под нее виднелась тельняшка. Увидев распростертое на земле неподвижное тело, он отшатнулся, потом отчаянно закричал, будто позвал издалека:
— Товарищ гвардии капитан-лейтенант!
— Тише ты! — строго сказал старший сержант, поддерживая голову Шубина. — Отходит гвардии капитан-лейтенант.
Минуту Чачко остолбенело стоял над Шубиным. Багровое, лоснящееся от пота лицо его исказила гримаса. Но он не зарыдал, не заплакал, только длинно выругался, сдернул с шеи автомат и ринулся со двора обратно, в самую свалку уличного боя…
Появились санитары.
Перекинув через плечо автомат, Шурка бежал рядом с носилками. Санитары попались бестолковые. Шарахались от каждой пулеметной очереди, встряхивали носилки. Бежавший с другой стороны Фаддеичев ругал их высоким рыдающим голосом.
При толчках голова Шубина странно, безжизненно подскакивала, и юнга все время пытался уложить ее поудобнее.
Только бы донести до госпиталя! Только бы живого донести!
Шурка стоял в коридоре особняка, где быстро, по-походному, развернули полевой госпиталь, и смотрел в окно на канал и свисавшие над ним ветки. В зеленоватой воде отражалось многоугольное, из красного кирпича здание крепости.
За плотно прикрытой белой дверью находился гвардии капитан-лейтенант. Только что ему сделали переливание крови — перед операцией.
Князев, с забинтованной головой, пришел в госпиталь. В коридоре ему удалось перехватить какого-то врача и поговорить с ним. Шурка не слышал разговора, но видел, как оттопырилась нижняя губа врача и еще больше осунулось худое, серое от пыли лицо Князева. Плохо дело!
— Не приходит в сознание, большая потеря крови, — сказал Князев, подойдя к юнге. — Насчитывают шесть или семь пулевых ранений! Другой бы уже умер давно…
Воображению Шурки представился раненный в прошлом году торпедный катер, из которого хлестала во все стороны вода. Гвардии капитан-лейтенант сумел удержать катер на плаву, спас от потопления. Кто спасет гвардии капитан-лейтенанта?
Князев ушел и увел с собой боцмана. Но юнге разрешено было остаться. Да и как было не разрешить ему остаться?
Шурка занял позицию в коридоре у окна, напротив шубинской палаты, и стоял там, провожая робким взглядом проходивших мимо врачей. Новые партии раненых прибывали и прибывали.
Сердобольные нянечки покормили юнгу кашей. Торопливо поев, он снова стал, как часовой, у дверей. Конечно, это было против правил, но ни у кого не хватало духа прогнать его, — таким скорбным было это бледное, худое, еще по-детски не оформившееся лицо.
Где-то за стеной тикали часы. Они, вероятно, были большие, старинные, и бой у них был красивый, гулкий. Сейчас они старательно отмеривали минуты жизни гвардии капитан-лейтенанта, и Шурка ненавидел их за это.
Шесть или семь ранений! Можно ли выжить после семи ранений?
Хотя гвардии капитан-лейтенант всегда выходил из таких трудных переделок!
Однажды в присутствии Шурки он сказал Павлову:
«Конечно, я понимаю, что рано или поздно умру, и все-таки, знаешь, не очень верю в это!»
А сейчас гвардии капитан-лейтенант лежит без сознания, воля его парализована — корабль дрейфует по течению к роковой гавани.
Только бы он пришел в себя! Мозг и воля примут командование над обескровленным, продырявленным телом и, быть может, удержат его на плаву.
О, если бы он очнулся хоть на две или три минуты! Шурка стал бы на колени у койки и шепнул на ухо — так, чтобы никто не слышал:
«Не умирайте, товарищ гвардии капитан-лейтенант! Вам нельзя умирать! Ну скажите себе: „Шубин, живи! Шубин, живи!“ И будете жить!..»
Накрытого белоснежной простыней гвардии капитан-лейтенанта провезли мимо Шурки на операцию, потом через час с операции.
Юнга так и не увидел его, хотя поднимался на цыпочки. Гвардии капитан-лейтенанта заслоняли врачи. Они шли рядом с тележкой и, показалось Шурке, прерывисто дышали, как заморенные лошади после тяжелого пробега.
В коридоре зажглись лампочки, санитарки начали разносить ужин. Будничная жизнь госпиталя шла своим чередом, а двери палаты были по-прежнему закрыты перед юнгой. Командир его никак не сдавался — не шел ко дну, но и не всплывал.
За окном стемнело.
Лишь в начале ночи заветные двери распахнулись, и врачи вышли из палаты. До Шурки донеслось:
— И без того долго держался. Был безнадежен. От этого «был» у Шурки похолодело внутри.
— Да, железный организм!
— А по-моему, слишком устал. Он так устал от войны…
Переговариваясь, врачи прошли по коридору. Шурка, будто окаменев, продолжал стоять на своем посту у дверей.
Тиканье часов наполнило уши, как бульканье воды. Часы за стеной словно бы сорвались с привязи, стучали оглушительно и быстро.
Из палаты вышла сестра.
— А ты все ждешь? — сказала она добрым голосом и вздохнула. — Нечего тебе, милый, ждать! Иди домой! Иди, деточка!
Она сделала движение, собираясь погладить юнгу по голове.
Но он уклонился от ее жалостливой ласки. Рывком сбросив с себя больничный халат и нахлобучив бескозырку, стремглав кинулся к выходу из госпиталя.
Он бежал по длинному коридору, потом по лестнице, наклонив голову, громко плача. Не помнил уже о том, что он военный моряк, а моряку не положено плакать. Он никогда и не плакал раньше, не умел. И вот…
Гвардии капитан-лейтенант, Шуркин командир, самый счастливый человек на Балтике, — был! Его нету больше, нет!
А за этой дикой, разрывающей душу мыслью неотступно бежала другая: что же будет теперь с Мезенцевой? Как он, Шурка, сумеет сообщить, рассказать о смерти своего командира его вдове?
КНИГА ВТОРАЯ
МЕЗЕНЦЕВА И ЛАСТИКОВ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1. Орден вдов
Иногда возникает скачок в чередовании событий.
Где-то погиб человек — при загадочных обстоятельствах, вдали от своих близких, — и последний кусок его жизни, очень важный, пропал для них, провалился во мрак.
Так случилось с Викторией. Прощальный поцелуй, объятие на вокзале, и все! Почти сразу — ей показалось, что сразу, — она узнала, что Шубина нет.
Что-то твердили ей о песчаной косе, о немце-смертнике, прикованном цепью к пулемету, — она не понимала ничего. При чем здесь коса, цепь, пулемет? Для нее Шубин умер в тот день, когда они прощались на перроне Балтийского вокзала. Больше она не увидела его, и он умер. Только привкус горечи и ощущение боли остались на губах, — с такой силой они поцеловались на прощанье.
В детстве Виктория пережила крымское землетрясение. Она приехала в Алупку с отцом накануне, поздно вечером. Воздух был удивительно плотным, почти вязким. Массой расплавленного асфальта навалился он на побережье. И ритм прибоя был странным — с какими-то провалами, как пульс больного. Что-то надвигалось — не то с моря, не то с гор…
И это ощущение повторилось спустя много лет — предчувствие надвигающейся катастрофы. Да, катастрофы! Ибо лишь с нею можно сравнить обыденный факт: где-то умер человек!..
Вечером Виктория, придя домой со службы, подошла в шинели и берете к радиоприемнику, включила его. Только после этого она стала раздеваться.
В ту весну каждый вечер был праздничным — ровно в двадцать передавались приказы Верховного Главнокомандующего. Потом гремели салюты и небо расцвечивалось фейерверком.
С трудом переводя дыхание — очень спешила, боясь опоздать, — Виктория услышала знакомый голос радиокомментатора.
Она остановилась с полотенцем в руках, но швырнула его на стул, разобрав первые слова. Речь шла об очередной победе войск Третьего Белорусского фронта и Краснознаменного Балтийского флота.
Голос звучал, как труба горниста над бранным полем:
— «…командование решило перерезать косу. Со стороны залива был высажен десант в составе батальона морских пехотинцев, со стороны моря — стрелковый полк на гвардейских торпедных катерах».
Виктория стояла, напряженно вытянувшись, прижав руки к груди.
Гвардейские торпедные катера!
— «После ожесточенных уличных боев, — продолжал греметь голос, — войска Третьего фронта овладели городом и крепостью Пиллау, последним оплотом гитлеровцев на Земландском полуострове. Удар сухопутных частей, при поддержке кораблей и подразделений Краснознаменного Балтийского флота, привел к уничтожению тридцатипятитысячной группировки противника и полному очищению полуострова. Десантники и военные моряки ценой значительных потерь в личном составе обеспечили успех этой операции, вписав золотыми буквами свои имена…»
Виктория опустилась на стул. Сердце ее так колотилось, что она должна была обеими руками держаться за него.
«Значительные потери»! Она была военным человеком, умела читать сводки. Вся коса, наверно, залита кровью наших солдат и моряков.
Борис?.. Нет, не может быть!
Но ночью опасение перешло в уверенность. Виктория вставала с постели, ходила взад и вперед по комнате, грея в руках осколок снаряда, подаренный Шубиным. «Станешь бояться, посмотри — и пройдет», — сказал он. Но он был счастлив на море. А этот бой происходил на суше, на какой-то песчаной косе.
И когда спустя несколько дней на пороге комнаты появился дрожащий от волнения Шура Ластиков, а из-за спины его выглянул незнакомый капитан-лейтенант, тоже с бледным, удрученным лицом, Виктория не спросила ничего. Только поднялась и схватилась за горло.
Потом она услыхала неприятный, скрежещущий, бьющий по нервам крик. Голос был незнакомый. Но это кричала она сама…
Вокруг, как ни странно, не изменилось ничего.
Люди каждый день спешили на работу, а с работы — к себе домой. Здания стояли на своих местах. По-прежнему светило неяркое ленинградское солнце. Иногда шел дождь. Было чуточку легче, когда дождь.
Да, все было, как прежде. Только, увидев лицо Виктории, люди, весело настроенные, с поспешностью гасили улыбку, как гасят папиросу в присутствии больного.
Лицо высокой худой женщины, которая шла, смотря только вперед, было неподвижно и очень бело, будто закоченело на ледяном ветру. Скорбь надменна! Она как бы обособляет человека, приподнимает над другими людьми.
И вместе с тем гордая Виктория стала тонкослезкой.
Однажды, возвращаясь со службы домой, она присела на скамейку в сквере напротив Русского музея. Вечер был тихий, но из-за крыш поднималась туча.
Дети, большеглазые, худенькие, с гомоном и писком носились вокруг.
Громыхнул гром, первый, майский. Мальчик лет пяти, бросив мяч, кинулся к своей матери, сидевшей на скамейке, уткнулся в ее колени.
— Налет, мама? Налет?
— Что ты, лапушка! Это гром.
Малыш пугливо, из-под материнской руки, посмотрел на небо:
— А чей это гром, мама? Наш или немецкий?
Сидевшие на скамейках с удивлением подняли глаза на женщину в морском кителе с погонами капитана. Она вскочила и, нагнув голову, быстро пошла, почти побежала в сторону Садовой.
Так жаль — до слез — стало этого малыша, который не знал еще, что такое гром, но уже знал, что такое налет!
И было жаль себя. Мучительно ныло, разламывалось на куски сердце: сына бы ей, сына! Чтобы хмурился, как Шубин, и улыбался, как он, и, протягивая ей осколок, говорил: «Если будешь бояться за меня, посмотри — и пройдет!»
Вот уж прозвучали и салюты девятого мая. Виктория ходила по празднично украшенным улицам и радовалась вместе со всеми. Но привкус горечи оставался на губах. Теперь он, этот привкус, всегда был с нею, чего бы ни коснулись губы.
И она безошибочно угадывала своих товарок, по признакам, почти неуловимым. Одна низко опустила голову, уступая дорогу мужчине и женщине, которые об руку шагали по тротуару, натыкаясь на прохожих, ослепленные своим счастьем. Другая поднесла платок к глазам. Почему? А! Увидала малыша, который подскакивает на руках у отца, загорелого, улыбающегося!
То был как бы тайный орден вдов — наподобие масонского. Стоило женщинам обменяться взглядом в празднично-шумной толпе, чтобы без слов понять друг друга…
Снотворным Виктория оглушала себя на ночь, но тем страшнее были пробуждения. Воющая тоска охватывала по утрам. Все делалось пугающе ясным, отчетливым, как при свете медленно опускающихся немецких «люстр».
Хотелось спрятаться с головой под одеяло, чтоб продлить немного миг забвения.
Потом снотворные перестали помогать. Виктория начала просыпаться по ночам. Это было ужасно. Во сне видела Шубина, разговаривала с ним, и вот пробуждалась одна — в тихой темной комнате!
Подушка, казалось, еще хранит вмятину от его головы. Губы пересохли и щемят, жаждая его губ. Плечи и руки тоскуют и томятся по его твердым ласковым пальцам.
Но его нет. По левую сторону кровати — стена, по правую — пустота. Безнадежно тикают часы-браслет у изголовья…
Да, время в ее внутреннем мирке остановилось. Оно остановилось на семнадцати двадцати — столько показывали круглые вокзальные часы, когда Виктория провожала Шубина.
А в большом, окружавшем Викторию мире время продолжало торопливо бежать вперед и вперед. Миновал 1945 год, за ним и 46-й. Осенью 47-го года вернулся из эвакуации Грибов и прочел вводную лекцию по кораблевождению, после чего у него побывал курсант Ластиков.