Шестеро вышли в путь - Рысс Евгений Самойлович 11 стр.


Стал я свои капиталы считать, а у меня до двух рублей рубля не хватает. А пароход знаешь сколько стоит? Да и есть ей надо в дороге. Теперь думаю так: если у нас в Колове ребят будить, так еще неизвестно, сколько у них деньжат соберется; а второе — это то, что шум по селу пойдет. Непременно отчим проведает. Вот я и решил: пойду-ка я вместе с ней. Здесь у вас все же народу больше и люди независимые.

— Правильно, — сказал Андрей. — Где ж ты ее оставил?

— Так, видишь ли, — сказал, смущенно улыбаясь, парень, — тут еще не конец рассказу.

— Ну, ну, — сказал Андрей, — рассказывай дальше.

— Вот мы с ней задами да огородами выбрались из села и пошли. А она-то еле идет. Напугалась очень — это одно, и второе — ей шагать больно. Били ее там ужасно.

— Ей восемнадцать-то есть уже? — спросил Андрей.

— Восемнадцать исполнилось. Оттого она и сказать решилась... А только ты зря так рассуждаешь. Тут на закон смотреть нечего. Тут, видишь ли, патриархально-монархический семейный уклад — вот что. По закону, она, конечно, совершеннолетняя, а только у нас в Колове ей жить не дадут. Или кольями забьют, или такую жизнь устроят, что сама в реку кинется. У нас, видишь ли, деревня грубо-скандально рвет ростки нового быта. Так что ты не на то смотри, что ей восемнадцать лет, а на то смотри, как уберечь девчонку.

— Ладно, — сказал Андрей, — давай дальше.

— Вот, значит, протащились мы версты четыре, а Натка и говорит: «Слышу я, говорит, стучит телега. Погоня!» Я сперва думал — ей метится, но потом голову преклонил — слышу, стучит. Мы с дороги сошли и в кустах спрятались. И вот представляешь — едут, двух коней запрягли. Свою в пристяжку, а в корень взяли у Бойкова. Есть у нас такой — кулак не кулак, а крепенький. И человек шесть на телеге. Отчим и его друзья. Все мужики серьезные. Мы их тихенько пропустили и думаем, что делать. Натка вся дрожит, плачет, да и я струхнул. Попадись им ночью-то на дороге, так живой никто не уйдет. Вот и стали лесом пробираться. А лесом у нас знаешь, как идти... Минуту идешь — десять из болота выбираешься. А как к городу подходить стали, опять Натка испугалась. Кажется ей, что непременно на каждой улице ее поджидают. Ну, я ее на кладбище спрятал, там ей все-таки спокойней, и прибежал.

Избач из Колова пригладил рукой волосы, смущенно улыбнулся и сказал:

— Вот теперь все.

Мы начали быстро одеваться. Как бы ни повернулось дело, было ясно, что беготни хватит всем.

— Деньги есть? — спросил Харбов.

— Рублей восемь, — сказал Мисаилов. — На билет хватит, но надо с запасом дать. Еще рупь-другой не помешали бы.

Мы все, уже одетые, стояли, ожидая приказаний. В дверях я увидел тетю Шуру. Не знаю, когда она вошла, но, видно, раньше, потому что, как выяснилось, все уже поняла.

— Ладно, — сказала она, — покаюсь. Отложила пятерку. Думала крышу чинить. Возьми, если такое дело...

Для приличия пошарили в карманах и мы. Это был чисто символический жест. Все мы прекрасно знали, что денег в карманах нет.

Вася и тетя Шура передали деньги Харбову. Решено было трешку оставить в доме. Червонца Нате хватит и доехать до Петрозаводска и прожить день-другой, если получится какая-нибудь задержка. Харбов сел к столу писать письмо в губком. Александра Матвеевна собрала узелок в дорогу для Наты и сунула избачу ломоть хлеба и кусок сала. Очень быстро все было готово. Решено было так: Харбов и Мисаилов идут на кладбище. Избачу лучше на улице не показываться; пусть сидит у нас, чтоб не было улик, если встретим Наткиного отчима. Мы все тоже идем вместе с Харбовым и Мисаиловым, чтобы на обратном пути у девушки был достаточно сильный конвой. Ночует Натка у тети Шуры, днем в обеденный перерыв мы ее провожаем за город километра два, дальше она доходит до Подпорожья и вечером пароходом отбывает в Петрозаводск.

Все было хорошо продумано, и все получилось не так.

Александра Матвеевна открыла дверь, и мы вышли на улицу. Минуту мы постояли прислушиваясь. Тихо было в Пудоже. Город спал, сонный уездный город, освещенный красным ночным солнцем. Даже собаки не лаяли. Тишина и покой.

Но стоило нам на шаг отойти, как нас окружили люди. Появились они внезапно, их было человек пятнадцать. Видно, кроме приехавших из Колова, нашлись у Наткиного отчима и в Пудоже верные товарищи. Они скрывались за крылечками, за кустами, за деревьями, а теперь вышли и стояли вокруг нас, все коренастые, крепкие мужики, с серьезными хмурыми лицами, все в самой поре — лет сорока, сорока пяти.

Они стояли неподвижно. Оружия у них — во всяком случае, на виду — не было. Двое держали в руках кнуты. Стояли неподвижно и мы, шестеро.

— Пошли, ребята, — спокойно сказал Харбов, будто не замечая их. — Не опоздать бы...

— Не опоздаешь, гражданин секретарь, — сказал широкоплечий, коренастый крестьянин с широким скуластым лицом. У него в руке был кнут. Он похлопывал кнутовищем по сапогу и, сделав шаг вперед, стоял перед Харбовым, прямо глядя ему в лицо. — Вы что же безобразием занимаетесь! Детей у родителей крадете, девушек к распутству склоняете...

Мы, пятеро, подобрались к Андрею. Драка могла начаться в любую минуту. На первый случай мы защищали тыл.

— А вы, гражданин, кто такой? — с интересом спросил Харбов. — И о чем говорите? О каких девушках?

Харбов спокойно сел на крыльцо и, положив руку на колено, ждал, пока ему объяснят, в чем дело.

— Я Стрюков, — сказал человек с кнутом, — крестьянин села Колова. А говорю я про Нату Фомину, мою дочь неродную, которую ваши мальчишки в распутство втянули и из дому увели. Так вот сделайте уважение: верните мне дочь, и разойдемся миром.

— И большая у вас девочка? — спросил Харбов. — Сколько лет?

— Лет ей восемнадцать, — ответил Стрюков. — Да ты мне зубы не заговаривай! Восемнадцать ей или сколько, а она мне дочь!

Ночью в Пудоже громко звучат голоса. Казалось, крепко спят пудожане за окнами, а проснулись легко. Поднимались занавески, окна открывались, любопытные лица выглядывали на улицу.

— Восемнадцать?.. — с удивлением протянул Харбов. — Это, гражданин Стрюков, дело другое. Она уже человек взрослый, сама за себя отвечает. Если с ней что-нибудь помимо ее воли сделали, тогда это преступление, преступников надо к суду, и я, если желаешь, тебе помогу. А если она сама что сделала тебе не по вкусу, это уж извини! Закон за нее. И закон, и суд, и милиция. Понял меня?

— Понял, — сказал Стрюков. Он помолчал минуту и поиграл желваками скул. — Я тебя очень хорошо понял, гражданин секретарь! Только, видишь ли, нет такого закона, чтобы девчонку из дому в распутство сманывать! И ты меня зря пугаешь. Вот здесь нас пятнадцать крестьян, а кликнем клич — еще столько придет. И я понимаю, что ты сейчас к ней идешь. Туда, где она спрятана. Так вот и мы за тобой пойдем!

— Безобразничаешь, Стрюков, — сказал Харбов равнодушным голосом и, повернувшись к нам, кивнул головой: — Пошли, ребята!

Вшестером молча мы шагали по улице, окруженные полукольцом молчаливых, хмурых крестьян. Я не понимал, куда нас ведет Харбов. Он шел уверенно, неторопливо, сунув руки в карманы, поглядывая по сторонам. Во всяком случае, конечно, не на кладбище. В милицию? Нет. Мы свернули в другую сторону. Мы подошли к укому комсомола. Харбов не торопясь вынул из кармана ключ, отпер дверь, пропустил нас всех внутрь, вошел сам и запер дверь изнутри.

— Садитесь, ребята, — сказал он, войдя в свой кабинет, снял стекло с большой лампы «молния», достал спички из ящика стола, зажег фитиль, подышал на стекло, погрел его на огне, опустил и не торопясь отрегулировал фитиль. Комната ярко осветилась.

Искоса, не поворачивая головы, я глянул в окно. Оно было забрано решеткой: в укоме хранились личные дела комсомольцев. На улице против окна стоял Стрюков и его товарищи. Все ли они были здесь, я не знаю. Во всяком случае, несколько человек мне были видны.

— Значит, так, — сказал, раздумывая, Харбов. — Можно позвонить в милицию, да жалко девчонку. Уж если милиция ввяжется — дело пойдет. Следствие, свидетели, показания... А тут все же семейная история. Мать, как ни говорите, родная. К нам ее приводить и думать нечего. Если они сразу не догадались сторожевых оставить, так уж сейчас-то сообразили. Прямо отправить Фомину в Подпорожье? Во-первых, она устала, наволновалась; во-вторых, этот Стрюков мог на дорогу выслать заслон...

— Подожди, Андрей, — вмешался я. — Да как мы до нее-то доберемся? Стерегут ведь.

— Это не большое дело, — сказал Харбов. — Отсюда мы выберемся. Вот куда ее отвести?

— К Каменским, — сказал Вася. — На их дом не подумают.

— Можно, — сказал Харбов. — А в Подпорожье ее на санитарной повозке можно отвезти. Повозка закрытая, и никому в голову не придет... Ладно, пошли. — Он погасил лампу. — Подождите, хочу я еще с этим субчиком переглянуться.

Мы сидели молча. Тихо было на улице, потом в белом квадрате окна показалось лицо Стрюкова. Оно медленно приблизилось и прижалось к решетке. Прямоугольное лицо с выпирающими скулами и жестким ртом. Лицо злого, упрямого человека. Харбов приблизил с другой стороны свое весело улыбающееся лицо. Они посмотрели друг на друга. Медленно отодвинулось от окна лицо Стрюкова. Перестал улыбаться и Харбов.

— Через год-другой кулачок будет, — сказал он хмуро. — Зверь человек! Плохо, если такой до власти дорвется!

Мы вышли во двор. Андрей отворил маленькую калитку в углу. За ней был крошечный садик, заросший сиренью. Тихо мы протиснулись сквозь кусты. Андрей отодрал гнилую доску забора, отодвинул в сторону вторую. Еще несколько заборов нам пришлось перелезть, прежде чем мы выбрались на площадь. Теперь уже быстро и уверенно мы прошли короткой улицей, миновали старую кирпичную церковь и оказались на кладбище.

Натка спряталась было, увидя идущих людей, но Андрей просвистел «Мы кузнецы...». Натка высунулась, узнала Андрея и кинулась к нам.

Она была совсем молоденькая. Я даже удивился, что ей исполнилось восемнадцать. Глаза у нее были такие наивные, что странным казалось, откуда взялась у нее воля противостоять скуластому человеку с квадратным лицом.

— Ой, товарищ Харбов, — заговорила она, — а эти-то здесь? Вы их не встретили? А я слышу — идут, ну, думаю, пропала: они.

Очень она была испугана и несчастна.

— Ладно, Натка, — сказал Харбов, — не горюй. Обойдется. Самое страшное позади.

— Ой, товарищ Харбов, товарищ Харбов! — повторяет Натка и всхлипывает. — Не знаете вы, что за люди. Это же ужас какой! Ведь они же убьют, не задумаются...

Она припадает к Харбову и начинает всхлипывать совершенно по-детски. И Харбов гладит ее по голове и все повторяет:

— Ладно, Натка! Что было, то прошло. Теперь хорошее будет. Не горюй, Натка!

Когда мы подходим к дому Каменских, там уже предупреждены. Сема Силкин — быстрый гонец, примчался раньше нас и разбудил Ольгу и Юрия Александровича. Ольга спокойна и деловита, а Юрий Александрович в восторге. Он сам зажег примус, поставил чайник, достал зачем-то домашние туфли, старый халат и порывается уступить собственную постель.

Нату поят чаем. Юрий Александрович, видимо, надеется рассказать ей несколько аналогичных историй, происшедших в средние века, но она засыпает прямо за столом; ее ведут и укладывают спать, а мы отправляемся домой.

Мы проходим задами и огородами, так что патруль, выставленный Стрюковым, нас не видит. Мы спим часа три, пьем чай и как ни в чем не бывало в положенное время выходим из дому, чтобы идти на работу. Товарищи Стрюкова разошлись, видно поняв, что мы обманули их. Но сам Стрюков сидит на крыльце и тяжело поднимается, когда мы выходим.

— Провел ты меня, гражданин секретарь, — медленно говорит Стрюков. — Что ж, бывает по-всякому. Случилось так, что твоя взяла. Будет и так, что моя возьмет. Тогда уж не обижайся!

— Нет, Стрюков, не будет! — весело говорит Харбов. — Твоя не возьмет, и не думай!

Не сильно бьет Стрюков кнутовищем по сапогу. Чуть движутся желваки на его лице да подрагивает рука, держащая кнутовище.

А в десять часов утра из ворот больницы выезжает санитарная двуколка. Больничный кучер, молодой парень, сидит на козлах и обменивается шутками с прохожими. Возле дома учителя Каменского он останавливается, закутанную в платки больную выводит под руки сам учитель, и она залезает под брезентовый верх. Прежде чем соседи успевают опомниться, двуколка уже уехала. В горести, что пропустили такую новость, соседи бросаются к учителю. Кто заболел, чем? Учитель спокойно объясняет, что приехала знакомая из деревни, больна грыжей; придется, наверное, операцию делать.

А санитарная двуколка между тем минует больницу и выезжает из города. Кучер начинает нахлестывать лошадь, ничуть не заботясь о покое больной. Двуколка едет прямым путем в Подпорожье.

Вечером кучер приходит в уком. Он докладывает секретарю, товарищу Харбову, что поручение укома выполнил. Девушку посадил на пароход, дождался, пока пароход ушел, и она ему с палубы помахала рукой. Девушка кланяется и благодарит.

В тот же вечер в Домпросвете делает доклад для молодежи заведующий уездным отделом здравоохранения. Он говорит много и интересно о достижениях медицины и о том, как плохо обслуживалось население в царской России. Заведующий здравотделом, молодой человек канцелярского вида, аккуратно листает блокноты и книжки, приводит цифры монотонным, вялым голосом. Но, кончая доклад, он откладывает блокноты и книжки в сторону, подходит к краю сцены и вдруг говорит очень искренне и просто.

— Товарищи! — говорит он. — Я буду с вами откровенен, потому что молодежь должна знать, как много трудного ей предстоит, и еще потому, что молодежь не из пугливых. Мы получили в наследство от царской власти огромную страну, разоренную бездарным многовековым хозяйствованием. Положение, товарищи, очень тяжелое. Мы с вами живем в диком краю. Достаточно вам сказать, что по Карелии медведи дерут в год три тысячи восемьсот голов скота. В нашем уезде не обслужено школами сорок процентов населения. Уезд не землеустроен, и мы не можем провести землеустройство, потому что нет землемеров. В городе врачей не хватает, а в уезде до этого года не было ни одного врача, да и сейчас на весь уезд только два. В уезде восемь акушерок, все кандидаты на пенсию, только одиннадцать фельдшеров, почти нет ветеринаров. Площадь уезда беспредельно велика, и при скудных разъездных средствах ее нельзя даже изучить. На многие километры друг от друга отстоят серые деревеньки, зимой занесенные снегом, куда не только врач, но и фельдшер не заглядывал десятки лет. Сто четырнадцать женщин родили детей в этом году, а акушерская помощь была оказана в больнице трем и на дому — четырем. Даже в городе на сто человек детей тридцать пять не доживают до года. Сейчас в уезде эпидемия бешенства, есть случаи, когда бешеные собаки и волки кусают людей, а пострадавших мы вынуждены отправлять на прививки в Ленинград. Я говорю это вам, товарищи комсомольцы, для того, чтоб вы поняли: вам есть, что делать в нашем уезде!..

Мы пришли после доклада домой взволнованные. Сема Силкин принял окончательное решение поступать на медицинский факультет. И даже Тикачев заколебался: не заняться ли и ему медициной?

— Знаете, ребята, чего я не понимаю, — сказал я. — Вот мы с вами говорим про будущее. Очень скоро все будет красиво и хорошо. Гладкие дороги, катера на озерах, дома со стеклянными стенами. А тут вот Стрюков Натку погонялкой избил за то, что она в комсомол записалась. А видали, как его товарищи на нас смотрели? Убили бы, если б могли. И докладчик говорит: медведи, бешеные собаки. И нет врачей, фельдшеров, землемеров, агрономов. И чуть не половина детей не учится. И треть детей умирает...

Я замолчал. Сема Силкин с удивлением смотрел на меня.

— Ну и что же? — спросил он. — Конечно, поработать придется. Мы же и не говорим, что это легко. Важно то, что мы знаем, как сделать. Это ведь самое главное.

— Начать бы скорей! — вздохнул Тикачев. — Взяться бы наконец за работу...

Назад Дальше