— И не пытайся, — продолжала она развивать свою интересную мысль. — У меня трое мужчин в доме, и дробовик висит, и собаку на ночь спускаем.
Говоря все это тихим, спокойным голосом, она продолжала наступать и подошла наконец так близко ко мне, что теперь уже я начал пятиться.
Так, лицом друг к другу, мы шагали, точно танцующая пара, до самых ворот. Как только я оказался на улице, ворота захлопнулись и громко загремели затворы.
Я даже плюнул от злости:
— Фу, дура какая!
Растерянный и оскорбленный, я пошел по улице дальше и долго еще слышал грохот запоров, которыми хозяйка защищалась от нападения приезжих разбойников.
Улица была пуста, и, по-видимому, никто не видел моего позора, но все-таки на первом же перекрестке я свернул за угол. Кто знает, что еще могло прийти в голову этой решительной женщине...
На улице, на которую я свернул, замечались признаки делового оживления. Возле приземистого кирпичного домика стояли три подводы, груженные мешками и ящиками. Домик был маленький, с необычайно толстыми стенами, с окованной железом, настежь открытой дверью и узким окном, заделанным крепкой решеткой.
Он напоминал старинную часовню, но над дверью висела очень современная вывеска: «Товары для покупателей. И. М. Малокрошечный».
Упомянутые на вывеске товары, видимо, и лежали на трех подводах. Я рассудил, что кому-нибудь надо же их разгружать. Возле подвод не было никого. Лошади встряхивали подвешенные к мордам мешки и помахивали хвостами.
Я поднялся по ступенькам и осторожно заглянул в открытую дверь. Отсюда, со свету, там казалось темно. Невольно сняв картуз, я шагнул внутрь. Сыростью и холодом пахнуло на меня.
— Закрыто! — грубо сказал мне кто-то из темноты. — Не видите — товар разгружаем.
Из дверей обезьяньей походкой вышел огромный парень с длинными руками и низким лбом. Криво ставя огромные ноги, он сошел по ступенькам, взял с подводы большой мешок и без всякого усилия вскинул его на спину. Тут только с некоторым опозданием он сообразил, что кто-то посторонний стоит и смотрит на него. Держа мешок на спине и, по-видимому, совсем не чувствуя его тяжести, он уставился на меня.
— Тебе чего? — спросил он.
— Может, помочь грузить надо? — пробасил я. Мне почему-то казалось, что работу дадут скорей человеку, говорящему басом.
Он стоял неподвижно и в упор на меня смотрел. Чувствовалось, что в слабой его голове идет мыслительный процесс. Процесс этот шел трудно и медленно. Наконец все-таки он все понял и принял окончательное решение.
— Ты, парень, шагай отсюда, — сказал он. — Мы, знаешь, одного такого сводили в лес, так он уж просил, просил, чтоб живым отпустили, — еле выпросил.
— Слушайте, — заговорил я, — я ж ничего... Только помог бы вам. Хоть не за деньги, мне все равно. Покормите или хлеба дадите.
Он смотрел на меня и думал. Мне казалось, я слышу, как мысли со скрипом ворочаются в несовершенной его голове. Все-таки в конце концов он понял, о чем я говорю, но ничего убедительнее истории с моим предшественником так и не нашел.
— Еле выпросил, — повторил он с удовольствием. — Уж просил, просил, чтоб живым отпустили! — И, не обращая больше на меня внимания, исчез со своим мешком в черном отверстии двери.
Я опять огляделся, не видел ли кто-нибудь, как меня прогнали. Но на улице не было никого. Удивительно сонный был этот город Пудож...
Должен сказать, что, кроме тех мыслей, о которых я здесь рассказал, была у меня еще одна мысль — даже не мысль, собственно, а ощущение. Вопреки тому, что мне нечего было продать, что у меня не было ни одной знакомой души, что мне никто не мог прийти на помощь и ясно было, что никто меня не возьмет на работу, — я не чувствовал, что положение мое безнадежно. Наоборот, в глубине души я знал, что все благополучно, что скоро я пообедаю и удобно переночую. Знал я также, что должен попробовать все, и, когда ничего не удастся, тогда получу право прибегнуть к этому выходу. Очень важно, что я буду вынужден к нему прибегнуть. Так как все-таки этот последний выход существовал про запас, я не волновался по-настоящему из-за своих неудач, а только делал сам перед собой вид, что волнуюсь. Во мне было как бы два человека. Первый горевал, что продать нечего, пытался устроиться на работу, огорчался неудачами. А второй спокойно ждал, пока первый все это проделает, чтобы потом предложить простой и верный выход. Верный и единственный! Единственный. Стало быть, я ни в чем не виноват и поступил так по необходимости. Тогда уж никто меня не осудит, не осужу себя и я сам. Наконец теперь, казалось мне, настал момент использовать этот выход. Больше никаких возможностей не было.
Я дошел до ближайшей скамейки, сел и впервые отчетливо и ясно, не скрываясь от самого себя, подумал, что теперь мне придется идти к Катайкову.
Прежде всего следовало узнать, где он живет. Спросить у кого-нибудь было стыдно. Мне казалось, что тот, кого я спрошу, подумает: этот юноша спешит на сытые кулацкие хлеба, хочет быть на побегушках у кулака и кормиться его подачками.
Обезьяноподобный верзила время от времени выходил из магазина, легко вскидывал на спину мешок или ящик и исчезал опять в черном отверстии двери. День шел над улицей спокойно, обычно, неторопливо. Лошади мордами подкидывали овес в мешках и помахивали хвостами, куры с достоинством, без жадности поклевывали траву; из ворот высунула морду свинья, посмотрела на меня, сморщила пятачок и скрылась.
Надо было действовать. Я твердо решил, что спрошу у первого же прохожего. Решил я легко, потому что никто по улице не проходил. Когда еще пройдет кто-нибудь! По местным условиям прохожего можно было долго ждать.
И вдруг совсем рядом со мной скрипнула калитка, и на улицу вышел худой пожилой человек в сером костюме, с резной тяжелой тростью в руке. Я не думая встал, подошел к нему и выпалил:
— Скажите, пожалуйста, где живет Катайков?
Он наклонил голову и посмотрел на меня. Именно к нему обращаться не следовало. У него было приятное умное лицо. Он, вероятно, плохо видел и привык носить пенсне. Красная полоска пересекала переносицу, и по бокам шли две перпендикулярные полоски от зажимов. Как человек близорукий, он всматривался в мое лицо очень внимательно. От этого мне было особенно неловко. Я ждал, что он начнет меня расспрашивать, кто я, откуда взялся и зачем мне нужен Катайков. Но он отвел глаза и суховато сказал:
— Вторая улица налево, по правой стороне последний дом. Голубая краска.
Он поклонился любезно и равнодушно и пошел, больше не обращая на меня внимания.
Дом Катайкова сразу бросался в глаза. Не очень большой, шесть окошечек по фасаду, он выглядел новеньким, свежим, будто его только что принесли из игрушечного магазина. Он был обшит тесом и выкрашен в голубую краску. Вокруг окон шли резные наличники, тонкой, как кружево, резьбы — видно, работы хорошего мастера. Такая же резьба шла вдоль скатов крыши и маленького балкончика в мезонине. И самый дом, и забор, и калитка — все было целое, крепкое, свежеокрашенное.
Я сначала прошел, будто прогуливаясь, по другой стороне улицы, обошел квартал и, подойдя опять к дому, собирался войти в калитку, но в это время из калитки вышел Катайков и пошел мне навстречу. Я еще не приготовился к разговору и растерялся. Мостки были слишком узки для двоих. Чтобы разминуться, нам обоим пришлось стать боком. Конечно, я мог сойти с мостков, но именно потому, что все мое будущее зависело от Катайкова, именно потому, что мне предстояло обратиться к нему с просьбой, я не сошел. Мы разминулись, и я надеялся, что он меня не узнал, не обратил на меня внимания. Тогда бы я попозже пришел снова, будто бы в первый раз. Но он вдруг оглянулся.
— А! — сказал он. — Здравствуй еще раз, молодой человек!
— Здравствуйте, — сказал я.
— Ну как, — поинтересовался Катайков, — побывал у дяди? Как тебя приняли?
Он все понимал. Лицо его было серьезно и спокойно, как будто он задавал самые простые вопросы, а внутри в нем таился смех. Я это ясно чувствовал.
В эту секунду я еще мог все спасти. Надо было улыбнуться весело и чуть-чуть виновато и сказать что-нибудь вроде того, что, мол, да, действительно, странный человек дядя. Еле оттуда ноги унес. «Я ведь к вам, Тимофей Семенович. Вы говорили, что можете устроить меня. Так вот — выручайте. Сами понимаете, у дяди не погостишь».
Думаю, что он усмехнулся бы и сказал:
«Что ж, пойдем, мое слово крепко».
Мы вошли бы в голубую калитку, меня бы накормили и уложили спать, а утром мы договорились бы с ним о работе. Не знаю почему, но уверен — он дал бы мне нетрудную работу и хорошо бы платил.
Может быть, если бы я не почувствовал скрытого его смеха, я бы так и сказал. Но я чувствовал смех и бесконечную уверенность в себе этого человека. И потом я помнил дядю, его жену и детей, щели в полу и деревянную миску с картошкой.
— Хорошо приняли, — сказал я. — Они ведь меня в первый раз видели, только слышали обо мне. Бабка писала. Но обрадовались, конечно.
— Так, так... — Он смотрел на меня чуть прищурив глаза, внимательно и спокойно. Он и сейчас понимал все. Он-то знал дядю. Но он не дал мне почувствовать, что понимает. Он соглашался на то, чтоб я не продавал своих. — Так что поживешь, — сказал он утвердительно и спросил: — А ты не ко мне ли шел?
И теперь у меня была возможность спасти положение. Он предоставлял ее мне. Не унизившись, не предавая дядю, я мог бы сказать:
«К вам».
«Насчет работы?» — спросил бы он. Он не стал бы меня унижать. Он помог бы мне с честью выйти из положения.
«Да», — сказал бы я коротко.
«Ну, пойдем». Дальше были бы щи, ночлег, работа; может быть, даже часть жалованья вперед.
Но я ответил иначе.
— К вам? — переспросил я. — Нет. А вы разве здесь живете?
Ну что ж, он не настаивал.
— Да, здесь, — сказал он, — в этом доме. Надумаешь — заходи. Я от своих слов не отказываюсь. А ты что ж, гулять идешь?
— Город хочу посмотреть. Думаю в лес выйти.
— Давай, давай! У нас в лесу хорошо. Осенью грибов много. Черники, брусники. Сейчас-то рано, конечно...
Он кивнул и только чуть-чуть улыбнулся. Самыми уголками губ. Потом пошел по тротуару, крепкий, неторопливый, уверенный в себе человек.
Зашагал дальше и я. Куда мне идти, я не знал. Теперь мое положение было действительно безнадежно.
Глава седьмая
ПЕРВЫЙ ЛУЧ
Город кончался в двух шагах от дома Катайкова. Передо мной был опять обрыв, и внизу светилась холодным светом вода широко разлившейся Водлы. Дома стояли, повернувшись к реке задами, жалкими огородиками, сарайчиками, сортирами. Удивительная красота была внизу, а дома будто не хотели смотреть на нее. Они отворачивались от дикого и прекрасного простора ради уюта убогих пудожских улиц. Я пошел по краю обрыва, ища места, где можно было бы спокойно, невидимо для посторонних, посидеть и подумать. Теперь действительно отчаяние охватывало меня. Отчаяние и страх. Мне казалось, что на поросших травой улицах этого города можно умереть от голода так же, как где-нибудь в ледяной пустыне. Если жители увидят меня, умирающего, то, может быть, только задернут занавески на окнах, чтобы не вышло потом неприятностей.
Я слишком мрачно смотрел на вещи. Но я устал, проголодался, ослабел. Да и слишком уж много мрачного пришлось мне увидеть за последние сутки.
Который был час? Солнце стояло еще высоко, но в мае в этих местах оно опускается очень поздно. До меня донеслось щелкание бича и мычание коров. Значит, уже гнали стадо домой. Сейчас мне даже не очень хотелось есть. Я устал так, что у меня ноги подкашивались. Я решил проспать эту ночь где-нибудь в кустах неподалеку от города. Далеко отходить опасно. Здесь, конечно, много медведей и волков.
«Утром придумаю», — успокаивал я себя. Есть же уком комсомола, уком партии, горсовет. Не может быть, чтоб дали мне помереть.
Я дошел до рощи, в которой мы беседовали с теткой, и, спустившись на несколько шагов по откосу, нашел в кустах удобную для спанья нору. Здесь меня никто не мог увидеть. Я нагреб сухих листьев под голову, укрылся курткой и заснул.
Мне снилось, что я слышу разговор. Слова были неразборчивы. Во сне до меня доходил только печальный тон разговора. Говорили два голоса — женский и мужской. Кажется, печальный был женский голос. Повторяю, слов я не разбирал, но тон был настолько выразителен, что я понимал чувства, которые слова выражали, так же ясно, как если бы слушал песню. Мужской голос звучал проще, обыденнее, деловитее, и все-таки и в мужском голосе мне слышалась скрытая, сдержанная печаль.
С этим чувством печали, навеянным на меня во сне, я проснулся. Под курткой было тепло, но я знал, что, как только скину ее, тепло рассеется. Сквозь ветки кустов я видел серый, с розовым оттенком свет белой северной ночи. Было тихо. Я думал, что разговор мне приснился, но вдруг совсем близко, над самой головой, услышал тот самый женский голос, который звучал мне во сне.
— А я не понимаю отца, — говорил женский голос. — Сорок лет прожить в Пудоже! Зачем? Ну хорошо — ученики письма пишут, фотографии присылают. Но сорок лет ходить по одним и тем же улицам! Не понимаю! Здесь красиво — лес, вода, но ведь всегда одно и то же. А что за лесом? Может, там еще лучше. Может, там такая красота, что про эту и вспоминать не захочется. А если даже там ничего хорошего, так все-таки ведь другое. Вот у нас ель, береза, осина. А где-то там, скажем, пальмы кокосовые, финиковые, араукарии... — Девушка (я был уверен, что это совсем молодая девушка) засмеялась. — Я ведь не знаю, что такое араукарии. Кажется, растение. А может, зверек какой-нибудь. Например, котенок с крыльями. Утром открываешь окно, а на подоконнике котята сидят. Прилетели пожелать доброго утра... Так я вот что говорю: может, все эти араукарии и не лучше осины, но надо же посмотреть. Может быть, лучше. А если хуже, так я осину больше любить буду. Нет, я не понимаю отца!
Наступило молчание, потом мужской голос заговорил спокойно и неторопливо. В нем была рассудительность и уверенность. Странно, что во сне он мне показался тоже печальным.
— Юрий Александрович — замечательный человек, — сказал мужской голос. — Подумай сама: всю жизнь он сидит в маленьком городе, а в курсе всего. Сколько журналов выписывает! Ведь это же удивительно! О чем ни спросишь, он все знает.
По-видимому, девушка слушала его невнимательно. Когда он кончил, она заговорила о своем.
— Вот моя мать, — сказала она. — Родилась в деревушке на Кен-озере. Там знаешь красота какая! Я маленькая ездила. Озеро странное — извилистое. Точно река, которая никуда не течет. И большой каменный монастырь. Тишина необыкновенная. Однажды моя мать приехала в Пудож, и ей показалось, что это огромный город. Поступила она к отцу в прислуги и влюбилась в него. Ей было шестнадцать лет, когда она приехала и увидела отца. А ему было сорок. И через три года они поженились. Я ее понимаю. Восемь домов в деревне, тридцать человек жителей, и вдруг — Пудож! Улицы, магазины. И отец. Он был красивый, я карточку видела. И вежливый, не ругается, не пьет, книги читает. — Она усмехнулась. — Отец для нее, наверное, был — как для меня какая-нибудь араукария. Я бы тоже влюбилась, если бы с Кен-озера приехала. А я родилась и выросла здесь, и для меня Пудож — как для нее деревня в восемь домов. Мне хочется дальше...
— А меня здесь оставишь? — спросил мужской голос, и я понял, почему во сне мне слышалась в этом голосе сдержанная печаль.
— Ну что ты! — ласково сказала девушка. — Разве же я тебя оставлю? Кто же у меня есть на свете? Ты да еще отец. Только я его не понимаю — как это он хоть один раз за всю жизнь не бросил свои книги и не пошел черт знает куда! Нет, Вася, наверное, ближе тебя у меня никого и нет. — Она говорила так ласково, что это, конечно, была правда. — Куда же я без тебя? Я вот, как будущая жена, все приглядываюсь к семейным парам. Обучаюсь, как стать хорошей женой. И сколько я ни видела мужей да жен, ни один муж так жене не близок, как ты мне. — Она помолчала и добавила совсем тихо, я еле расслышал: — Только все-таки иногда мне хочется дальше...