Санитары, священники, больные затянули песнопение, жалобу Бернадетты, с ее бесконечной хвалой богоматери; повозки, носилки, пешеходы спускались по отлогой улице разлившимся потоком, с шумом катившим свои волны. На углу улицы Сен-Жозеф, около площади Мерласс, на тротуаре остановилась в глубоком изумлении семья туристов, приехавших из Котере или Баньера. Это были, по-видимому, богатые буржуа — весьма благопристойные на вид родители и две взрослые дочери в светлых платьях; у них были смеющиеся лица счастливых, развлекающихся людей. Но вскоре изумление их сменилось все возрастающим ужасом, как будто перед ними раскрыли ворота какого-нибудь лепрозория, одной из легендарных больниц прошлого, после большой эпидемии, и выпустили всех, кто там содержался. Девушки побледнели, отец и мать застыли при виде нескончаемого шествия страшных масок, дышавших на них зловонием. Боже мой! Сколько уродов, сколько грязи, сколько страданий! Возможен ли такой ужас под сияющим солнцем, под радостным, светлым небом, в этот ранний час, когда веяло свежестью Гава и ветерок приносил чистый аромат гор!
Когда Пьер во главе шествия вступил на площадь Мерласс, его залило ярким солнцем, а в лицо пахнуло прохладой, благоуханием утра. Священник посмотрел на Марию и ласково улыбнулся ей; оба пришли в восторг от вида, который открылся им, когда они очутились в это чудесное утро на площади Розер.
Напротив них, на востоке, в широкой расщелине между скалами лежал старый Лурд. Солнце поднималось над далекими горами, в его косых лучах лиловел одинокий утес, увенчанный степами и башней разрушенного старинного замка, некогда грозного стража, оберегавшего доступ к семи долинам. В летучей золотой пыли виднелись лишь гордые своды да стены циклопических построек; позади замка смутно вырисовывались выцветшие крыши старого города, а по эту сторону, растекаясь вправо и влево, высился радостный, утопающий в зелени новый город с белыми фасадами гостиниц и меблированных комнат, с нарядными магазинами — богатый, оживленный город, словно чудом выросший в несколько лет. У подножия утеса шумно нес свои прозрачные зеленовато-голубые воды Гав — глубокая река под Старым мостом, бурлящий поток под Новым, построенным преподобными отцами, чтобы соединить Грот с вокзалом и недавно разбитым бульваром. Фоном для этой прелестной картины, для этих свежих вод, этой зелени, этого помолодевшего города, разбросанного и веселого, служили Большой и Малый Жерс — две громадные скалы, одна голая, другая поросшая травой, принимавшие в тени нежные, лиловатые и бледно-зеленые оттенки, которые переходили постепенно в розовый цвет.
На севере, на правом берегу Гава, по ту сторону холмов, опоясанных железной дорогой, поднимались вершины Буала с лесистыми склонами, освещенными утренним солнцем. Там находился Бартрес. Чуть левее виднелась оранжерея Жюло, а над ней — Мирамон. Дальние гряды гор таяли в эфире. А на первом плане, но ту сторону Гава, среди холмов, поросших травою, веселили глаз многочисленные монастыри. Казалось, они буйно разрослись на этой земле, чреватой чудесами. На солнце пылали обширные корпуса сиротского дома, основанного сестрами Невера. Напротив Грота, по дороге в По стоял монастырь кармелиток; выше, у дороги на Пуейфере, — монастырь Успения; далее виднелись крыши монастыря доминиканцев, затерянного в глуши, и, наконец, монастырь сестер Непорочного Зачатия, именуемых голубыми сестрами, которые основали убежище, где получали пансион одинокие дамы, богатые паломницы, жаждавшие уединения. В этот час утренней службы в кристально чистом воздухе разносился веселый перезвон колоколов; им вторил радостный, серебристый звон, доносившийся из монастырей, расположенных на южных склонах. Возле Старого моста заливался колокол монастыря Клариссы — звук его отличался такой светлой гаммой, что казалось, то было птичье щебетание. По эту сторону города местность снова бороздили долины и вздымались голые пики; то был уголок улыбающейся природы, бесконечная гряда холмов, среди которых выделялись холмы Визен, слегка подернутые кармином и нежной голубизной.
Но, взглянув на запад, Мария и Пьер были совершенно очарованы. Солнце ярко освещало вершины Большого и Малого Беца. Оба холма сливались в один ослепительный пурпурно-золотой купол, и на этом фоне выделялась меж деревьев извилистая дорога, ведущая к Крестовой горе. Там, в солнечном сиянии, возвышались одна над другой три церкви, воздвигнутые в скале во славу святой девы, по нежному призыву Бернадетты. На площадке, которую, словно гигантские руки, сжимали две лестницы с отлогими ступенями, спускавшиеся к самому Склепу, стояла приземистая круглая церковь Розер, наполовину высеченная в утесе. Пришлось проделать огромную работу, выворотить и обтесать груды камней, воздвигнуть высокие стрельчатые своды, построить две широкие галереи, для того чтобы процессии с особой пышностью вступали в храм, а больного ребенка без труда провозили в колясочке для общения с богом. Чуть повыше церкви Розер, плиточная кровля которой нависала над широкими крытыми галереями, являясь как бы продолжением ведших к ней лестниц, виднелась низенькая дверца подземной церкви — Склепа. А над ними возвышался собор, стройный и хрупкий, слишком новый, слишком белый, точно драгоценный камень в тончайшей оправе, поднявшийся на утесе Масабиель, подобно молитве, подобно взлету целомудренной голубицы. Шпиль, такой тонкий по сравнению с гигантской лестницей, казался язычком пламени — словно над зыбью бесчисленных холмов и долин горела свеча. Рядом с густой зеленью Крестовой горы он представлялся хрупким и наивным, как вера ребенка, и вызывал представление о беленькой ручке хилой, ввергнутой в пучину горя девочки, указывавшей на небо. С того места, где стояли Пьер и Мария, Грота видно не было; вход в него находился левее. Позади собора возвышалось только неуклюжее квадратное здание — жилище преподобных отцов, а значительно дальше, посреди уходящей вдаль тенистой долины, — епископский дворец. Все три церкви пылали на солнце; дождь золотых лучей заливал окрестность, а перезвон колоколов дрожал, как утренний свет, возвещая пробуждение прекрасного певучего дня.
Пересекая площадь Розер, Пьер и Мария окинули взглядом эспланаду — сад с продолговатой лужайкой в центре, окаймленной двумя параллельными аллеями, ведущими к Новому мосту. Там, лицом к собору, стояла большая статуя богородицы, увенчанной короной. И все больные, проходившие мимо, при виде ее осеняли себя крестным знамением. Страшное шествие с пением гимна продолжало свой путь, врываясь диссонансом в праздничное веселье природы. Под ослепительным небом, среди пурпурных и золотых гор, столетних деревьев, полных жизненных соков, среди вечной свежести бегущих вод шли больные, осужденные на муки, с разъеденной кожей, изуродованные водянкой и раздутые, как бурдюки; двигались ревматики, паралитики, скрючившиеся от боли, шли страдающие пляской святого Витта и чахоточные, рахитики, эпилептики, больные раком, сумасшедшие и идиоты.
«Ave, ave, ave, Maria…» Назойливый напев звучал все громче и громче, нес к Гроту отвратительный поток человеческой нищеты и страдания, к величайшему ужасу прохожих, которые останавливались, словно пригвожденные к месту, загипнотизированные кошмарным видением.
Пьер и Мария первыми вступили под высокие своды одной из лестниц. Пройдя по набережной Гава, они внезапно оказались перед Гротом. Мария, которую Пьер подвез как можно ближе к решетке, приподнялась в своей тележке и прошептала:
— О святейшая дева… Возлюбленная дева…
Мария ничего не видела — ни павильонов с бассейнами, ни источника с двенадцатью водоотводными трубами, мимо которых только что проехала; она не заметила ни слева лавки, торгующей священными предметами, ни справа каменной кафедры, где уже водворился священник. Ее ослепило великолепие Грота, ей казалось, что там, за решеткой, зажжено сто тысяч свечей; низкий вход похож на отверстие пылающей печи, а статуя девы, стоящая выше, в узком стрельчатом углублении, вся залита ярким сиянием. Это блистательное видение затмевало все вокруг: девушка не заметила ни костылей, которыми была увешана часть свода, ни букетов, брошенных в кучу и увядающих среди плюща и шиповника, ни даже аналоя, помещенного в центре, рядом с маленьким органом в чехле. Но, подняв глаза, она увидела в небе, на вершине утеса профиль стройного белого собора и его острый шпиль, уходящий, словно молитва, в бесконечную лазурь.
— О всемогущая дева… Царица цариц… Святейшая всех святых…
Пьер выдвинул тележку Марии в первый ряд, впереди дубовых скамей, расставленных под открытым небом в большом количестве, как в церкви. Они уже были заняты больными, которые могли сидеть. Все пустое пространство заполнилось носилками, которые опускали прямо на землю, колясками для калек, цеплявшимися друг за друга колесами, ворохом подушек и тюфяков, на которых рядами лежали больные, страдающие всеми недугами. Священник заметил Виньеронов — их несчастный сын Гюстав лежал на скамье; на каменном полу стояло украшенное кружевами ложе г-жи Дьелафе, а у изголовья больной, опустившись на колени, молились ее муж и сестра. Весь их вагон расположился здесь — г-н Сабатье рядом с братом Изидором, г-жа Ветю в тележке, Элиза Руке на скамейке; Гривотта, лежа на тюфяке, восторженно приподнималась на локтях. В стороне, углубившись в молитву, стояла г-жа Маз, а г-жа Венсен упала на колени с маленькой Розой на руках и страстным жестом убитой горем матери протягивала дочь святой деве, чтобы божественная матерь умилосердилась над ней. А вокруг все возраставшая толпа паломников теснилась до самой набережной Гава.
— О милосердная дева, — продолжала вполголоса Мария, — о праведная дева… Дева, зачатая без греха…
Почти теряя сознание, шевеля губами, точно молясь про себя, Мария растерянно глядела на Пьера. Он нагнулся к ней, думая, что она хочет что-то ему сказать.
— Хотите, чтобы я остался здесь и отвез вас сейчас же в бассейн?
Но, поняв его, она отрицательно покачала головой.
— Нет, нет, — возбужденно ответила она, — я не хочу сегодня… Мне кажется, чтобы сподобиться чуда, надо быть очень чистой, очень святой, очень достойной! Я хочу сейчас молиться со всею силой, молиться от всей души… — И, задыхаясь, добавила: — Приходите за мной не ранее одиннадцати часов. Я не двинусь отсюда.
Но Пьер не ушел, не покинул ее. Он распростерся на земле; ему хотелось молиться с такою же пламенной верой, просить у бога исцеления больной девушки, братски и нежно любимой им. Но с тех пор как он подошел к Гроту, ему было не по себе, какое-то странное, глухое возмущение мешало ему молиться. Он хотел верить, всю ночь он надеялся, что вера вновь расцветет в его душе, как прекрасный цветок наивного неведения, лишь только он преклонит колена на земле чудес. А между тем вся эта театральность, эта грубая, мертвенно-белая статуя, освещенная искусственным светом горящих свечей, эта лавочка, где продавались четки и толкались покупатели, эта большая каменная кафедра, с которой возносил молитвы богородице один из отцов общины Успения, — все рождало в нем тревогу и протест. Неужели же так иссушена его душа? Неужели божественная роса не окропит ее, одаряя невинностью, и она не уподобится тем детским душам, которые всецело отдаются во власть ласкающей легенды?
Затем он снова отвлекся от своих дум: в священнике на кафедре он узнал отца Массиаса. Пьер когда-то встречался с ним, и его всегда смущал мрачный пыл Массиаса, худое лицо священника с горящими глазами и большим ртом, красноречие, с каким он неистово призывал небесные силы на землю. Пьер смотрел на него, с удивлением думая, до чего они различны; в этот момент он заметил у подножия кафедры отца Фуркада, горячо убеждавшего в чем-то барона Сюира. Тот, казалось, не знал, на что решиться, но наконец согласился с аббатом и любезно кивнул ему головой. Тут же был и отец Жюден, — он на минуту задержал аббата; его широкое добродушное лицо тоже выражало растерянность, но и он в конце концов кивнул головой в знак согласия.
Вдруг отец Фуркад взошел на кафедру и выпрямился во весь рост, расправив плечи, немного согнувшиеся от подагры; не желая отпускать своего возлюбленного брата Массиаса, которого он предпочитал всем остальным, отец Фуркад удержал священника на ступеньке узкой лестницы и оперся на его плечо.
Громким и властным голосом, заставившим всех умолкнуть, он начал:
— Дорогие братья, дорогие сестры, прошу прощения за то, что я прервал ваши молитвы; но мне нужно сделать вам сообщение и просить вашей помощи… Нынче утром у нас произошло весьма прискорбное событие: один из наших братьев скончался в поезде, не успев ступить на обетованную землю…
Он помолчал несколько мгновений. Казалось, он еще вырос, его красивое лицо, обрамленное длинной бородой, сияло.
— Итак! Дорогие братья и сестры, вопреки всему, мне думается, не следует отчаиваться… Быть может, господь допустил эту смерть, чтобы доказать миру свое всемогущество!.. Какой-то голос шепчет мне, побуждает меня взойти на кафедру и обратиться к вам, просить вас помолиться за этого человека, за того, кого нет с нами и чье спасение в руках пресвятой девы: ведь она может умолить своего божественного сына… Да, человек этот здесь, я велел принести его тело, и если вы с жаром помолитесь и растрогаете всевышнего, от вас, быть может, зависит, чтобы небывалое чудо озарило землю… Мы погрузим тело в бассейн, мы умолим господа, владыку мира, воскресить его, явить нам этот необычайный знак своей божественной милости…
Ледяное дуновение, словно из невидимого мира, пронеслось над присутствующими. Все побледнели, и, хотя никто не произнес ни слова, казалось, шепот пробежал по содрогнувшейся толпе.
— Но надо молиться с подлинным жаром, — горячо продолжал отец Фуркад, движимый истинной верой. — Дорогие братья и сестры, я хочу, чтобы это было от всей души, вы должны вложить в молитву все свое сердце, всю свою жизнь, все, что есть в ней благородного и нежного… Молитесь со всею страстью, молитесь, забыв о том, кто вы, где вы, молитесь со всем пылом влюбленного, со всем рвением умирающего, ибо то, о чем мы будем просить, — столь драгоценная, столь редкостная милость, что лишь сила нашей благоговейной веры может заставить всевышнего снизойти к нам… И для того чтобы наши молитвы были действенны, чтобы они дошли до предвечного, мы только в три часа дня опустим тело в бассейн… Дорогие братья и сестры, молитесь, молитесь пресвятой деве, царице ангелов, утешительнице скорбящих!
Вне себя от волнения, аббат взял четки, а отец Массиас разразился рыданиями. Боязливое молчание прервалось, толпа зажглась, послышались крики, плач, несвязное бормотание молитв. Казалось, безумие овладело людьми, сковало их волю, обратило в единое существо, изнемогающее от любви, безрассудно жаждущее неосуществимого чуда.
Мгновение Пьеру казалось, что почва уходит у него из-под ног, что он упадет в обморок. Он с трудом поднялся и отошел.
III
Пьеру было не по себе, непреодолимое отвращение охватило его, и он больше не мог здесь оставаться; уходя, он заметил возле Грота г-на де Герсена на коленях, углубившегося в молитву. Пьер не видел его с утра и не знал, удалось ли ему снять две комнаты. Первым движением священника было подойти к нему, но он заколебался, не желая нарушать его сосредоточенной молитвы; Пьер подумал, что г-н де Герсен, вероятно, молится за Марию, которую обожает, хотя, по своему легкомыслию, то и дело отвлекается от забот о дочери. И Пьер прошел мимо, направляясь под сень деревьев. Пробило девять часов, в его распоряжении было два часа.
Пустынный берег, где когда-то бродили свиньи, превратился с помощью денег в великолепный бульвар, тянувшийся вдоль Гава. Для этого русло реки немного отвели и построили монументальную набережную с широким тротуаром, который был огорожен парапетом. Бульвар упирался в холм высотой в двести — триста метров; это была как бы крытая аллея для прогулок со скамейками и великолепными деревьями. Но никто здесь не гулял, разве только толпа, не умещавшаяся у Грота, докатывалась сюда. Были тут и уединенные уголки — между стеной из дерна, ограждавшей бульвар с юга, и огромными полями, простиравшимися на север, по ту сторону Гава, где вставали лесистые холмы с белыми фасадами монастырей. В жаркие августовские дни под сенью деревьев на берегу реки бывало прохладно.
Пьер сразу почувствовал облегчение, словно стряхнул с себя тяжелый сон. Его беспокоило то, что происходило у него в душе. Разве не приехал он утром в Лурд с желанием верить, с мыслью, что вера уже вернулась к нему, как в годы покорного детства, когда мать заставляла его складывать руки и учила бояться бога? А стоило ему только очутиться перед Гротом, как идолопоклонство, неистовство веры, наступление на разум довели его чуть не до обморока. Что же с ним будет? Неужели нельзя хотя бы попытаться побороть свои сомнения, воспользоваться этой поездкой, чтобы увидеть и убедиться? Начало не обещало ничего хорошего, и это его смущало; и только прекрасные деревья, прозрачный ручей, прохладная, спокойная аллея привели его в себя.