Собрание сочинений. Т. 17. - Золя Эмиль 16 стр.


Дойдя до конца аллеи, Пьер неожиданно встретил человека, которому несказанно обрадовался. Уже несколько секунд он всматривался в приближавшегося к нему высокого старика в застегнутом наглухо сюртуке и в шляпе с плоскими полями; Пьер старался вспомнить, где он видел это бледное лицо, орлиный нос и черные проницательные глаза, но его ввели в заблуждение большая седая борода и длинные седые волосы. Старик остановился: он тоже был удивлен.

— Как, Пьер! Вы в Лурде!

Тут молодой священник сразу узнал доктора Шассеня, друга своего отца и своего старого друга, вылечившего его после смерти матери от тяжелого нравственного и физического недуга.

— Ах, милый доктор, как я рад вас видеть!

Они с волнением расцеловались. Теперь седина волос и бороды, медленная поступь, бесконечно печальное выражение лица напомнили Пьеру, какие тяжкие несчастья состарили доктора. Прошло всего несколько лет с тех пор, как они виделись в последний раз, — и как жестоко расправилась с ним за это время судьба!

— Вы не знали, что я остался в Лурде? Правда, я больше не пишу, я вычеркнул себя из списка живых и живу в стране мертвых.

Слезы блеснули у него в глазах, и Шассень продолжал надломленным голосом:

— Сядем на скамью, я буду так рад побеседовать с вами, как в былые дни!

Пьера тоже душили слезы. Он не находил слов для утешения и только пробормотал:

— Ах, милый доктор, мой старый друг, мне было жаль вас от всего сердца, от всей души!

Страшное горе сразило Шассеня, вся жизнь его пошла прахом. Доктор Шассень с дочерью Маргаритой, прелестной двадцатилетней девушкой, привез в Котере г-жу Шассень, чудесную жену и мать, чье здоровье внушало им опасения; через две недели она почувствовала себя гораздо лучше, мечтала о том, чтобы поехать куда-нибудь в экскурсию, и вдруг однажды утром ее нашли в постели мертвой. Сраженные внезапным ударом, отец и дочь совсем растерялись. У доктора, уроженца Бартреса, был на кладбище в Лурде семейный склеп, где уже покоились его родители. Он захотел похоронить жену тут же, рядом с пустой могилой, которую предназначил для себя. Шассень на неделю задержался в Лурде с Маргаритой: неожиданно девушку стало сильно лихорадить, вечером она слегла, а на следующий день скончалась, причем потерявший голову отец не мог даже определить ее болезни. В пустую могилу рядом с матерью положили цветущую, молодую, красивую девушку. Счастливый, еще вчера любимый человек, возле которого жили два дорогих его сердцу существа, обратился в несчастного старика, изнывающего от одиночества. Вся радость жизни от него ушла; он завидовал дорожным рабочим, разбивавшим камни, когда босые жены или дети приносили им обед. Он решил остаться в Лурде, все бросил: работу, парижскую клиентуру, чтобы жить возле могилы, где жена и дочь спали вечным сном.

— Ах, мой старый друг, — повторил Пьер, — как я вам сочувствовал! Какое ужасное несчастье!.. Но почему не подумать о тех, кто вас любит? Зачем замыкаться здесь в своем горе?

Доктор сделал широкий жест.

— Я не могу уехать, они здесь, они меня держат… Все кончено, я жду минуты, когда последую за ними.

Наступило молчание. Позади на деревьях щебетали птицы, а у ног их рокотал Гав. Солнце осыпало склоны холмов золотой пылью. Но на уединенной скамье под тенистыми деревьями было прохладно; в двухстах шагах от толпы они были точно в пустыне — Грот, казалось, приковал к себе молящихся, и никто не нарушал беседу друзей.

Они долго беседовали. Пьер рассказал, при каких обстоятельствах он приехал утром в Лурд с паломниками, сопровождая г-на де Герсена и его дочь. Некоторые высказывания доктора изумили его.

— Как, доктор, вы верите в возможность чуда! Бог мой, вы? Я всегда был убежден, что вы человек неверующий или, по крайней мере, совершенно равнодушный к религии!

Пьер смотрел на Шассеня, удивляясь, как мог доктор так говорить о Гроте и о Бернадетте. Такой трезвый человек, ученый с таким проницательным умом, обладающий замечательным даром анализа — качеством, которым Пьер так восхищался когда-то! Как мог этот возвышенный и светлый разум, свободный от всякой веры, воспитанный в рамках определенной системы, умудренный опытом, как мог он допустить мысль о чудесных исцелениях, совершающихся при погружении в божественный источник, который по воле святой девы забил из-под пальцев ребенка!

— Вспомните, дорогой доктор! Вы сами дали моему отцу материалы о деле Бернадетты, вашей «землячки», как вы ее называли, и вы же позднее, когда меня так увлекла вся эта история, подолгу говорили мне о ней. Вы считали ее больной, подверженной галлюцинациям, недоразвитым, безвольным ребенком… Вспомните наши беседы, мои сомнения, вспомните, как вы образумили меня.

Пьер волновался; ведь это была самая необычайная история, какую только можно себе представить. Он, священник, покорившийся необходимости верить, а затем окончательно утративший веру, встретился с врачом, когда-то неверующим, а ныне обращенным, признавшим сверхъестественное, в то время как сам он изнемогал от мучительного неверия!

— Ведь вы признавали только точные факты, строили все свои выводы на наблюдениях!.. Значит, вы отрекаетесь от науки?

Тогда Шассень, до сих пор спокойно и грустно улыбавшийся, резко повернулся, и на лице его отразилось величайшее презрение.

— Наука! Разве я, ученый, что-нибудь знаю, способен на что-нибудь?.. Вы спросили меня, отчего умерла моя бедная Маргарита. Но я ничего не знаю! Меня считают ученым, вооруженным против смерти, а я ничего не понял, ничего не смог сделать, даже не мог на час продлить ее жизнь! А жена, которую я нашел в постели уже застывшей, тогда как накануне она легла спать выздоравливающей и веселой! Мог ли я хотя бы предвидеть, что надо предпринять?.. Нет, нет! В моих глазах наука обанкротилась. Я не хочу больше ничего знать, я просто глупый, несчастный человек.

В словах Шассеня чувствовалось сильнейшее возмущение против его честолюбивого и счастливого прошлого. Успокоившись, он добавил:

— Знаете, меня грызет ужасное раскаяние. Да, оно преследует меня, толкает сюда, к этим молящимся людям… Почему я не склонился перед Гротом, почему не привел сюда своих любимых? Они преклонили бы колена, как все эти женщины, я сам опустился бы на колени рядом с ними, и святая дева, быть может, исцелила бы их и сохранила… А я, дурак, сумел только потерять их. Это моя вина.

Из глаз его катились слезы.

— Я помню, как в детстве, в Бартресе, моя мать, крестьянка, заставляла меня ежедневно, сложив руки, молить господа о помощи. Эта молитва пришла мне на память, когда я остался один, слабый и беспомощный, как дитя. Что вам сказать, друг мой? Я сложил руки, как прежде, я чувствовал себя таким несчастным, таким покинутым, так остро нуждался в сверхъестественной помощи, в божественном покровителе, который бы думал и желал за меня, убаюкал и увлек бы меня за собой, от века предузнав мой путь… Ах, какой хаос, какой сумбур был у меня в голове первые дни после обрушившегося на меня жестокого удара! Двадцать ночей я провел без сна, надеясь, что лишусь рассудка. Самые разноречивые мысли обуревали меня: то я возмущенно грозил небу кулаком, то пресмыкался, моля бога взять меня к себе. И только уверенность в том, что на свете есть справедливость и любовь, успокоила меня, вернув мне веру. Вы знали мою дочь, высокую, красивую, жизнерадостную; какая была бы чудовищная несправедливость, если бы для этой девушки, которая только начинала жить, не существовало ничего за гробом! Я совершенно убежден, что она еще вернется к жизни, я слышу иногда ее голос, он говорит мне, что мы встретимся, снова увидим друг друга! О, снова увидеть дорогих, утраченных мною жену и дочь, быть с ними вместе в мире ином — это единственная моя надежда, единственное утешение от всех земных горестей!.. Я предался богу, потому что только бог может мне их вернуть.

Мелкая дрожь била жалкого старика, и Пьер наконец понял, как произошло его обращение: под влиянием горя престарелый ученый вернулся к вере, отдавшись во власть чувства. Прежде всего — об этом Пьер до сих пор не подозревал — он открыл у этого пиренейца, сына горцев-крестьян, воспитанного на преданиях, своего рода атавизм; вот почему даже после пятидесяти лет изучения точных наук Шассень покорился вере. К тому же в нем просто говорила усталость человека, которому наука не дала счастья; он восстал против этой науки в тот день, когда она показалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Наконец, известную роль сыграло и разочарование, сомнение во всем, вызвавшее потребность опереться на что-то уже установившееся, и старый врач, смягчившись с годами, жаждал одного — уснуть навеки в мире с богом.

Пьер не протестовал и не смеялся; этот раздавленный горем, одряхлевший старик производил на него душераздирающее впечатление. Какая жалость, что даже самые сильные люди с ясным умом превращаются от таких ударов судьбы в настоящих детей!

— Ах, — тихо вздохнул священник, — если бы страдание заставило умолкнуть мой разум, если бы я мог встать там на колени и поверить во все эти сказки!

Бледная улыбка осветила лицо старика.

— В чудо, не так ли? Вы — священник, дитя мое, но мне знакомо ваше горе… Вам кажется, что чудес не бывает. Что вы об этом знаете? Внушите себе, что вы ничего не знаете, а то, что кажется вам невозможным, осуществляется ежеминутно… Но мы заговорились, скоро одиннадцать часов, и вам надо вернуться к Гроту. В половине четвертого я жду вас к себе, я поведу вас в бюро, где удостоверяются чудеса, и, надеюсь, кое-что вас там поразит. Не забудьте, в половине четвертого.

Пьер ушел, а доктор Шассень остался один на скамье. Стало еще жарче, далекие холмы пылали на ярком солнце. Старик забылся в зеленом полумраке, царившем под деревьями, убаюканный неумолчным журчанием Гава; ему чудилось, будто дорогой голос говорит с ним из могилы.

Пьер поспешил к Марии. Добраться до нее было нетрудно, так как толпа поредела, многие отправились завтракать. Священник увидел возле девушки спокойно сидевшего г-на де Герсена, который тотчас же объяснил ему свое долгое отсутствие. Утром более двух часов он ходил по Лурду, был чуть ли не в двадцати гостиницах и нигде не нашел свободного уголка; даже комнаты служанок были сданы, даже в коридоре нельзя было положить матрац, чтобы выспаться. Когда он уже пришел в полное отчаяние, ему попались две комнаты, правда, тесные, но в хорошей гостинице, лучшей в городе — гостинице Видений. Снявшие их заочно телеграфировали, что больной, который собирался туда приехать, умер. Словом, эта необыкновенная удача очень обрадовала г-на де Герсена.

Пробило одиннадцать часов, скорбное шествие двинулось через залитые солнцем площади и улицы к больнице Богоматери Всех Скорбящих. Мария упросила отца и молодого священника пойти в гостиницу, спокойно позавтракать и немного отдохнуть и прийти за ней в два часа, когда больных снова повезут в Грот. Но когда после завтрака оба поднялись в свои комнаты, г-н де Герсен, разбитый усталостью, так крепко заснул, что Пьер не решился его будить. К чему? Его присутствие не было необходимо. И Пьер один вернулся в больницу; шествие снова спустилось по улице Грота, прошло через площадь Мерласс и пересекло площадь Розер; толпа все росла и в трепете крестилась. Сиял ликующий августовский день.

Когда Пьер снова привез Марию к Гроту, она спросила:

— Отец придет сюда?

— Да, он сейчас отдыхает.

Слабым жестом она одобрила поведение отца. И тут же произнесла взволнованным голосом:

— Слушайте, Пьер, придите за мной через час, чтобы повезти в бассейн… Я недостаточно подготовлена, мне надо еще и еще помолиться.

Страстное желание поскорее омыться в источнике сменилось у нее страхом; нерешительность и сомнение овладели Марией на пороге чудесного исцеления. Услышав, что Мария от волнения не могла есть, какая-то молоденькая девушка подошла к ней.

— Дорогая моя, если вы почувствуете слабость, я принесу вам бульону.

Мария узнала Раймонду. Девушки раздавали больным чашки с бульоном и молоком. В предыдущие годы некоторые из них даже наряжались в кокетливые шелковые фартучки, отделанные кружевом, но теперь им предписали форменный передник из простого полотна в синюю и белую клетку. Раймонда и в этом скромном наряде ухитрилась быть очаровательной и, сияя молодостью, проявляла себя как распорядительная хозяйка.

— Только позовите меня, и я тотчас же подам вам бульон, — повторяла она.

Мария поблагодарила, сказав, что ничего не будет есть, и снова обратилась к священнику:

— Час, еще час, мой друг.

Пьер захотел остаться с ней. Но места для больных было так мало, что санитары сюда не допускались. Толпа увлекла его за собой, и он оказался перед бассейнами; тут его задержало необычайное зрелище. Перед тремя павильонами, где находились бассейны, по три в каждом, — шесть для женщин и три для мужчин, — было оставлено обширное пространство под деревьями, огороженное канатом, привязанным к стволам; больные в тележках или на носилках ждали там своей очереди, а по другую сторону каната теснилась огромная исступленная толпа. Монах-капуцин, стоя посреди огороженного пространства, руководил молитвами. Молитвы богородице, подхваченные толпой, сменяли одна другую; слышен был смутный гул. Вдруг, когда бледная от волнения г-жа Венсен дождалась наконец своей очереди и вошла в павильон со своей драгоценной ношей, со своей девочкой, похожей на воскового младенца Иисуса, капуцин бросился на колени, скрестив руки, и закричал: «Господи, исцели наших больных!» Он повторял этот возглас десять, двадцать раз, с возрастающим пылом, и толпа вторила ему, приходя в исступление, рыдая, лобызая землю. Вихрь безумия пронесся над этим скопищем людей. Пьера потрясли мучительные рыдания, вырывавшиеся у всех из груди; сначала то была молитва, она звучала все громче и громче, переходила в требование, нетерпеливое и гневное, оглушительное и настойчивое; оно словно насильно заставляло небо снизойти к страждущим на земле. «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..» Крик не прекращался.

В это время послышался шум. Гривотта плакала горькими слезами, ее не хотели купать.

— Они говорят, что я чахоточная и меня нельзя окунать в холодную воду… А я сама видела, как они утром окунули одну… Почему же мне нельзя? Я уже полчаса твержу им, что они огорчают пресвятую деву. Я исцелюсь, я чувствую, что исцелюсь…

Это грозило скандалом, и, чтобы замять его, к ней подошел один из начальников и попытался ее успокоить, сказав, что сейчас решат, что можно сделать, спросят преподобных отцов. Если она будет умницей, ее, быть может, искупают.

А крик: «Господи, исцели наших больных! Господи, исцели наших больных!..» — не прекращался. Пьер заметил г-жу Ветю, также ожидавшую своей очереди, и не мог отвести взгляда от этого лица, измученного надеждой, с глазами, устремленными на дверь, откуда счастливые избранницы выходили исцеленными. Молитвы звучали все громче, неистовые мольбы возносились ввысь, когда г-жа Венсен вышла с дочерью на руках; худенькое личико несчастного, обожаемого ею ребенка, которого без сознания опустили в холодную воду, было еще влажно от воды, смертельная бледность по-прежнему покрывала его, и глаза были закрыты. Мать, истерзанная медленной агонией, видя, что пресвятая дева отказала в исцелении ее ребенку, безутешно рыдала. Когда г-жа Ветю, в свою очередь, порывисто вошла в павильон, как умирающая, жаждущая испить от источника жизни, назойливый крик зазвучал еще громче: «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!» Капуцин распростерся на земле, люди, скрестив руки, лобызали землю.

Пьер хотел догнать г-жу Венсен, чтобы сказать ей слово утешения, но поток паломников помешал ему пройти и отбросил к источнику, который осаждала другая толпа. Это было целое сооружение: низенькая каменная стена с кровлей из обтесанных камней и двенадцатью кранами, из которых вода стекала в узкий бассейн; перед кранами устанавливалась очередь. Паломники приходили с бутылками, жестяными бидонами, фаянсовыми кувшинами. Во избежание излишней утечки воды каждый кран был снабжен кнопочкой: ее надо было нажать, и тогда вода начинала течь. Слабые женские руки не справлялись с этим устройством; женщины задерживались дольше и обливали себе ноги. Те, у кого не было с собой бидонов, пили и умывались. Пьер заметил молодого человека, который выпил семь маленьких стаканов и семь раз, не вытираясь, промыл себе глаза. Другие пили из раковин, оловянных кружек, кожаных ковшей. Больше всего заинтересовала Пьера Элиза Руке, не находившая нужным погружаться в бассейн, но с утра все время промывавшая свою ужасную язву у источника. Встав на колени и открыв лицо, она подолгу прикладывала к ране носовой платок, пропитанный, как губка, водой, а вокруг нее теснилась бесновавшаяся толпа и, даже не замечая чудовищного лица Элизы, умывалась и пила из того же крана, у которого она мочила свой платок.

Назад Дальше