— Не правда ли, господин аббат, страдания лучше всего способствуют пробуждению души? Вот уже седьмой год, как я езжу в Лурд и не теряю надежды на выздоровление. Я убежден, что в этом году святая дева исцелит меня. Да, я еще буду ходить, этой надеждой я только и живу.
Господин Сабатье умолк и тут же попросил жену переложить ему ноги чуть влево, а Пьер смотрел на него и удивлялся, откуда взялась такая упорная вера у этого интеллигентного человека, — ведь люди с университетским образованием обычно отличаются вольнодумством. Каким образом могла возникнуть и укорениться в его мозгу вера в чудо? По словам г-на Сабатье, потребность в извечной утешительнице — иллюзии вызывают к жизни лишь сильные страдания.
— Как видите, мы с женой оделись очень скромно: я прибег к милости попечительства, мне не хотелось в этом году выделяться среди бедняков, чтобы пресвятая дева приняла и во мне участие, как и в прочих своих страждущих чадах… Но, не желая отнимать места у настоящего бедняка, я уплатил попечительству пятьдесят франков, что, как вы знаете, дает право везти одного больного за свой счет. Я даже знаю моего больного. Мне только что представили его на вокзале. У него туберкулез, и он, по-видимому, очень, очень плох…
Снова наступило молчание.
— Да исцелит его всемогущая пресвятая дева, я буду так счастлив, если исполнится мое пожелание.
Трое мужчин продолжали беседовать; речь шла сперва о медицине, затем они заговорили о романской архитектуре — поводом послужила колокольня на холме, при виде которой паломники осенили себя крестным знамением. Молодой священник и его собеседники увлеклись разговором, столь обычным для образованных людей, а вокруг них были страждущие бедняки, нростые разумом, отупевшие от нищеты. Прошел нас, пропели еще две молитвы, миновали станции Тури и Обре; наконец в Божанси де Герсен, Сабатье и аббат прервали беседу и стали слушать сестру Гиацинту: хлопнув в ладоши, она запела свежим, звонким голосом.
— «Parce, Domine, parce populo tuo…» [3]
И снова все голоса слились в молитве, притупляющей боль, пробуждающей надежду, постепенно овладевающей существом, истомленным жаждой милости и исцеления, за которым приходилось ехать в такую даль.
Садясь на свое место, Пьер заметил, что Мария побледнела и лежит с закрытыми глазами; по болезненной гримасе, исказившей ее лицо, он понял, что она не спит.
— Вам хуже?
— О да, мне очень плохо. Я не доеду… Эти беспрерывные толчки…
Мария застонала, открыла глаза. В полубессознательном состоянии смотрела она на других больных. Как раз в это время в соседнем купе, напротив г-на Сабатье, больная, по имени Гривотта, до тех пор лежавшая как мертвая, почти не дыша, привстала со скамейки. Это была высокого роста девушка лет тридцати с лишним, какая-то своеобразная, нескладная, с широким изможденным лицом; курчавые волосы и огненные глаза очень красили ее. У нее была чахотка в последней стадии.
— А? Каково, барышня? — обратилась она к Марии хриплым, еле слышным голосом. — Хорошо бы заснуть, да невозможно, колеса словно вертятся у тебя в голове.
Хотя ей трудно было говорить, девушка упорно продолжала рассказывать о себе. Она была матрасницей и долгое время вместе с теткой чинила матрацы по всем дворам Берси. Свою болезнь Гривотта приписывала загрязненному волосу, который ей приходилось чесать г, юности. За пять лет девушка перебывала во многих парижских больницах и говорила обо всех известных врачах, как о старых знакомых. Сестры больницы Ларибуазьер, видя, как ревностно выполняет она обряды, разожгли в ней религиозный пыл и убедили, что лурдская богоматерь непременно ее исцелит.
— Конечно, мне это очень нужно; они говорят, что одно легкое никуда не годится, да и другое не лучше. Каверны, знаете ли… Сначала у меня болели лопатки, и я выплевывала мокроту. Потом стала худеть и до того отощала, что смотреть стало не на что. Теперь я все время потею, кашляю так, что все нутро выворачивается, и не могу отхаркнуть, такая густая мокрота… И, понимаете, я едва держусь на ногах и совсем не могу есть…
Она помолчала, задыхаясь от кашля; лицо стало мертвенно-бледным.
— Ничего, мне все-таки лучше, чем вон тому больному, в купе позади вас. У него то же, что у меня, только ему гораздо хуже.
Она ошибалась. За спиной Марии, на тюфяке, действительно лежал молодой миссионер, брат Изидор, которого совсем не было видно, потому что от слабости он не мог даже шевельнуть пальцем. Однако болел он не чахоткой, а умирал от воспаления печени, которое схватил в Сенегале. Он был очень длинный и худой; его желтое, высохшее лицо казалось безжизненным, как пергамент. Нарыв, образовавшийся в печени, прорвался, и непрестанно выделявшийся гной изнурял больного; его била лихорадка, мучили рвота, бред. Только глаза еще жили, излучая неугасимую любовь; их пламень освещал это лицо умирающего на кресте Христа, простое крестьянское лицо, которому страстная вера порой придавала величие. Он был бретонцем, последним хилым отпрыском многочисленной семьи; свой небольшой надел он оставил старшим братьям. Миссионера сопровождала его сестра Марта, на два года моложе его; она служила в Париже прислугой, но из преданности брату бросила место, чтобы ехать с ним, и теперь проедала свои скудные сбережения.
— Я была на платформе, когда его сажали в вагон, — продолжала Гривотта. — Его несли четыре человека…
Больше она не могла говорить. У нее начался сильный приступ кашля, и она упала на скамейку. Девушка задыхалась, багровые пятна на ее скулах посинели, Сестра Гиацинта тотчас приподняла ей голову и вытерла губы платком, на котором проступили красные пятна. А г-жа де Жонкьер в это время оказывала помощь г-же Ветю, больной, лежавшей напротив нее. Г-жа Ветю была женой мелкого часовщика из квартала Муфтар, который не мог закрыть свою лавку и сопровождать жену в Лурд. Поэтому она обратилась в попечительство: по крайней мере, хоть кто-то позаботится о ней. Страх перед смертью обратил ее к церкви, куда она не заглядывала с первого причастия. Г-жа Ветю знала, что она обречена: у нее был рак желудка, и лицо ее уже приобрело растерянное выражение и желтизну, свойственную людям, страдающим этой болезнью, а испражнения были черными, точно сажа. За всё время, пока поезд находился в пути, она еще не произнесла ни слова: губы ее были плотно сжаты, она невыносимо страдала. Вскоре у нее началась рвота, и она потеряла сознание. Как только она открывала рот, из него вырывалось зловонное дыхание, заражавшее воздух и вызывавшее тошноту.
— Это прямо невозможно, — пробормотала г-жа де Жонкьер, почувствовав дурноту, — надо проветрить вагон.
Сестра Гиацинта как раз уложила Гривотту на подушку.
— Хорошо, откроем на несколько минут окно. Только не с этой стороны, я боюсь нового приступа кашля… Откройте у себя.
Жара усиливалась, все страдали от духоты и зловония и с облегчением вздохнули, когда в открытое окно хлынула свежая струя. В вагоне началась уборка: сестра вылила содержимое сосудов, дама-попечительница вытерла губкой пол, который ходуном ходил от жестокой тряски. Надо было все прибрать. Тут явилась новая забота: захотела есть четвертая больная, сидевшая до сих пор неподвижно, худенькая девушка, чье лицо было закрыто черным платком.
Госпожа де Жонкьер, спокойная и самоотверженная, сейчас же предложила ей свои услуги.
— Не беспокойтесь, сестра. Я нарежу ей хлеб маленькими кусочками.
Марии хотелось немного отвлечься от своих мыслей, и она заинтересовалась неподвижной фигурой, скрытой под черным покрывалом. Она подозревала, что на лице девушки язва. Ей сказали, что это служанка. Несчастная девушка, пикардийка, по имени Элиза Руке, вынуждена была оставить место и теперь жила в Париже у сестры, которая грубо с ней обращалась, — в больницу с такой болезнью ее не брали.
Очень богомольная, Элиза уже давно жаждала попасть в Лурд. Мария с затаенным страхом ждала, когда девушка откинет платок.
— Кусочки достаточно мелкие? — ласково спросила г-жа де Жонкьер. — Вы сумеете просунуть их в рот?
Из-под платка раздался хриплый голос.
— Да, да, сударыня.
Наконец платок был снят, и Мария вздрогнула от ужаса. У девушки была волчанка — мало-помалу она разъела ей нос и губы; на слизистых оболочках образовались язвы; некоторые из них подживали и покрывались корочками, но тут же возникали другие. Лицо, обрамленное жесткой шевелюрой, как-то вытянулось, приобрело сходство с собачьей мордой, которое особенно подчеркивали большие круглые глаза. Носовых хрящей почти не существовало, рот запал и перекосился, верхняя губа вспухла и потеряла форму. Из огромной сине-багровой язвы вытекал гной с сукровицей.
— Ах, Пьер, посмотрите! — прошептала, дрожа, Мария.
Священник содрогнулся, глядя, как Элиза Руке осторожно просовывает маленькие кусочки хлеба в кровоточащую дыру, заменявшую ей рот. Все в вагоне побледнели при виде столь страшного зрелища. И одна мысль овладела паломниками, жившими только надеждой: «О пресвятая дева, всемогущая матерь божья, какое чудо исцелиться от такой болезни!»
— Не будем думать о себе, если мы хотим быть здоровыми, дети мои, — сказала сестра Гиацинта.
И она начала второй круг молитв — пять скорбных песнопений: «Иисус в Гефсиманском саду», «Иисус бичуемый», «Иисус, увенчанный терниями», «Иисус, несущий крест», «Иисус, умирающий на кресте». Затем последовала молитва: «На тебя, пресвятая дева, уповаю…»
Проехали Блуа, прошло уже добрых три часа, как поезд покинул Париж. Мария, отвернувшись от Элизы Руке, устремила теперь взгляд на больного, занимавшего место в другом купе, направо от нее, там, где лежал брат Изидор. Она уже раньше обратила внимание на этого бедно одетого, не старого еще человека в черном сюртуке; небольшого роста, худой, с изможденным, влажным от пота лицом и реденькой, седеющей бородкой, он, видимо, очень страдал. Больной сидел неподвижно в углу и ни с кем не говорил, устремив в пространство пристальный взгляд широко раскрытых глаз. Вдруг Мария заметила, что веки у него сомкнулись и он теряет сознание.
Она обратила на него внимание сестры Гиацинты.
— Сестра, этому больному, кажется, дурно.
— Где, милое мое дитя?
— Вон там, у него запрокинулась голова.
Поднялось волнение, паломники вскочили, им хотелось посмотреть на больного. Г-жа де Жонкьер крикнула сестре миссионера, Марте, чтобы та похлопала больного по рукам.
— Расспросите его, узнайте, чем он болен.
Марта тряхнула его, стала задавать вопросы. Человек ничего не отвечал, только хрипел, не открывая глаз.
Раздался чей-то испуганный голос:
— Мне думается, он кончается.
Страх все возрастал; по вагону пошли разговоры, посыпались советы. Никто не знал больного. Он, очевидно, ехал не от попечительства, так как на шее у него не было билета того же цвета, что и поезд. Кто-то рассказал, что видел, как он прибыл за три минуты до отхода поезда, у него был усталый, измученный вид, if он еле дотащился до угла, где теперь умирал. Он едва дышал. Тут кто-то заметил билет, засунутый за ленту старого цилиндра, висевшего рядом.
— Слышите, он вздохнул! — воскликнула сестра Гиацинта. — Спросите, как его зовут.
Но в ответ на новый вопрос Марты больной только еле слышно простонал:
— Ох, как мне плохо!
Больше ничего нельзя было от него добиться. На все вопросы — кто он, откуда, чем болен, как ему помочь — он отвечал непрерывным стоном:
— Ох, мне плохо!.. Так плохо!
Сестра Гиацинта страшно волновалась. Хоть бы ехать с ним в одном купе!.. Она решила обязательно к нему перейти. Но до Пуатье не было остановок. На больного было страшно смотреть, голова его снова запрокинулась.
— Он кончается, он кончается, — повторил тот же голос.
Боже мой! Что делать? Сестра знала, что в поезде едет с освященным елеем отец Массиас из общины Успения, готовый напутствовать умирающих: каждый год в дороге кто-нибудь умирал. Но она не решалась воспользоваться тормозом и остановить поезд. Был и вагон-буфет, который обслуживала сестра Сен-Франсуа; там находился врач с аптечкой. Если больной доедет живым до Пуатье, где предполагалась получасовая остановка, ему будет оказана всяческая помощь. Ужасно, если он умрет до прибытия в Пуатье. Но мало-помалу все успокоились, больной начал дышать ровнее и, казалось, уснул.
— Умереть, не доехав до места, — прошептала, вздрагивая, Мария, — умереть у земли обетованной…
Отец пытался ее ободрить.
— Но ведь я тоже так страдаю, так страдаю! — воскликнула девушка.
— Доверьтесь святой деве, — сказал Пьер, — она хранит вас.
Мария больше не могла сидеть, пришлось снова уложить ее в тесный гроб. Отец и священник делали это чрезвычайно осторожно, так как малейший толчок вызывал у нее стон. Она лежала точно мертвая, едва дыша, лицо ее, обрамленное пышными белокурыми волосами, выражало страдание. А поезд уже четыре часа все мчался и мчался вперед. Вагон неистово качало оттого, что он был в хвосте поезда, сцепление скрипело, колеса неимоверно стучали. Окна приходилось держать полуоткрытыми, и в них влетала едкая, обжигающая пыль, жара становилась нестерпимой, было душно, как перед грозой; рыжеватое небо постепенно заволокло тяжелыми, неподвижными тучами. Тесные, зловонные купе, эти ящики на колесах, где люди ели, пили и удовлетворяли свои естественные надобности среди одуряющих стонов, молитв, песнопений, превратились в настоящее пекло.
Не одна Мария чувствовала себя хуже, чем обычно; другие также измучились в пути. Маленькая Роза неподвижно лежала на коленях у безутешной матери, смотревшей на нее большими, полными слез глазами, и была так бледна, что г-жа Маз дважды наклонялась и щупала ее руки, опасаясь, что они уже похолодели. Г-жа Сабатье каждую минуту перекладывала с места на место ноги своего мужа — они так отекали, что он не в состоянии был держать их в одном положении. Брат Изидор, по-прежнему не приходивший в сознание, стал кричать; его сестра, не зная, чем ему помочь, приподняла его и прижала к себе. Гривотта как будто заснула, но всю ее сотрясала упорная икота, а изо рта текла струйка крови. Г-жу Ветю снова вырвало зловонной черной жидкостью. Элиза Руке перестала закрывать страшную зияющую рану на лице. А человек в дальнем углу продолжал хрипеть; дыхание его было прерывистым, казалось, он с минуты на минуту скончается. Г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта разрывались на части, но не в состоянии были облегчить столько страданий. Поистине адом был этот мчавшийся вагон, где скопилось столько горя и мук; от быстрого движения качался багаж, развешанное на крюках ветхое тряпье, старые корзинки, перевязанные веревками; а в крайнем купе десять паломниц, и по жилые и молодые, жалкие и безобразные, без устали пели плаксивыми, пронзительными и фальшивыми голосами.
Пьер подумал об остальных вагонах этого белого поезда, перевозившего, главным образом, тяжелобольных: и в них были те же страдания, в поезде ехало триста больных и пятьсот паломников. Потом он вспомнил о других поездах, выехавших в то утро из Парижа, — сером и голубом, предшествовавших белому, а также зеленом, желтом, розовом, оранжевом, следовавших за ним. По всей линии от разных станций каждый час отходили поезда. Пьер думал и о тех поездах, которые вышли в тот день из Орлеана, Мана, Пуатье, Бордо, Марселя, Каркассонна. Всю Францию по всем направлениям бороздили подобные поезда; они мчались к святому Гроту, чтобы повергнуть к стопам святой девы тридцать тысяч больных и паломников. И в другие дни поток людей устремлялся туда, всякую неделю в Лурде появлялись паломники; не только Франция, вся Европа, весь мир пускался в путь, и в годы особенного религиозного подъема там бывало от трехсот до пятисот тысяч человек.
Пьеру казалось, что он слышит стук колес этих поездов, прибывающих отовсюду, стекающихся к одной точке, к Гроту, где пылают свели. Их грохот сливался с болезненными воплями, с песнопениями, которые уносились вдаль. То были больницы на колесах, увозившие безнадежно больных, исстрадавшихся людей, жаждущих выздоровления, обуреваемых неистовой надеждой получить хоть какое-то облегчение, оборвать яростные приступы, уйти от угрозы смерти, страшной, скоропостижной смерти среди суетливой толпы. Они мчались и мчались, унося всю скорбь земной юдоли, стремясь приблизиться к чудесной иллюзии, утешающей скорбящих и приносящей исцеление больным.