Читатель, наверное, подумает обо мне: какой неблаговоспитанный молодой человек! Осмеливается так критиковать старших, заслуженных уже людей!
Сознаю свою вину, но заслуживаю снисхождения…
Когда эти строки выливаются из-под моего пера, перед моими глазами портрет покойного героя — «Белого генерала»…
Не отнесись я так строго к его врагам и завистникам, людям, не годившимся быть в его войсках даже субалтерн-офицерами, — мне бы постоянно чудилось, что эти холодные, обыкновенно бесстрастные глаза моего боготворимого генерала смотрят на меня с немым упреком, обвиняя меня в измене его памяти…
Итак, в тот памятный вечер компетентные судьи наши порешили, что вся наша экспедиция не стоила и гроша медного, что чествование в Петербурге взятия Геок-Тепе было вовсе неуместно, что об этой экспедиции кричали больше, чем следует, и т. д. Пусть будет, по мнению наших доморощенных Наполеонов, это и верно, я же, со своей стороны, нарисую читателю исторически верную картину двадцатитрехдневной осады и штурма «глиняной крепости безоружных халатников»! Авось читатель найдет, что это действительно прибавляет новый лепесток к лавровому венку покойного героя, да и сподвижникам его служит к чести, а не к позору.
Насколько может обнять взор на север, запад и восток — желтая, песчаная равнина… На юг — длинная линия гор, вершины которых посеребрены снегом…
На этой равнине, верстах в пяти от подошвы гор, временами показывается между облаками дыма какой-то длинный неправильный четырехугольник из белых глиняных стен… Близко от него, едва приметны для глаз, тянутся по поверхности земли линии насыпей, по которым непрерывно перебегают дымки… Во многих местах подымаются большие клубы молочного цвета дыма, слышатся глухие раскаты, заставляющие содрогаться землю… Это и есть Геок-Тепе…
Издали нет ничего страшного, думается наблюдателю, воображение которого настроено рассказами в ближайшем от Геок-Тепе пункте — Эгян-Батыр-Кала, лежащем в двенадцати верстах. Посмотрим поближе.
Вот, как раз идет транспорт под прикрытием роты и полусотни казаков, присоединимся к нему и отправимся в лагерь, а оттуда — в траншеи…
Грязно… Утром шел снег, а теперь градусов 25 жары и от снега нет и следов, только глинистая почва размокла и на ногах бедных пехотных солдат по пуду глины… Ничего, скоро дойдем, если только на дороге не прихлопнут… Вы с недоверием смотрите? Да, могут и прихлопнуть и даже очень близко отсюда; видите этот мост через арык? Шагах в трехстах отсюда? Ну-с, так вот у самого этого моста нас поподчуют текинцы ядром, и хорошо направленным, за это ручаюсь, так как уже пять раз имел удовольствие слышать его гудение перед самым носом! Вы сдерживаете коня? Не бойтесь, авось и мимо…
Ох, близко проклятый мост!.. Пустили подлецы! Вижу дым орудийного выстрела на стене… Вот оно… Вж-жи… Шлеп… Близко… Что это? Забрызгало глиной физиономию?
Ничего, утритесь рукавом, здесь дам нет.
Что — неприятное ощущение? Будет и хуже… Еще минут 15 ходу, и пульки начнут посвистывать… Они хуже, потому что их больше, да и визжат уж очень несимпатично, чересчур дискантом, так и кажется, что нервная барышня взвизгнула над ухом…
А смерть витает очень близко от нас, видите впереди двое солдатиков несут носилки — вероятно, или убитый, или тяжело раненный; легко раненные обыкновенно сами добираются до перевязочного пункта. Интересно их догнать и спросить: наши здесь уже владения, можно безопасно отделиться от колонны, не рискуя попасть в лапы текинцев?
— Кого, ребята, несете?
— Солдатика, ваше благородие, сейчас убило, так в лагерь его несем.
— Где убило, в траншее?
— Никак нет, вот тутотко — близко! Он из лизервных был, помогал, значит, ротному кашевару, и только он это, нагнувшись, подложить хотел полено, как ему вдарит пуля в эфто самое место, — рассказывающий указал себе на темя, — так он, значит, сейчас и помер.
— Ну, бери на себя больше, — обратился он к товарищу, и они оба снова пошли тяжелою походкою вперед, и убитый снова начал раскачиваться с носилками. В его фигуре не было ничего страшного: побледневшее лицо сохранило самое покойное выражение, полуоткрытые глаза не выражали ровно ничего — видно было, что человек кончил жизнь самым неожиданным образом и что этот сюрприз не произвел на него дурного впечатления — так был быстр переход от жизни к смерти… Завидная участь в сравнении с теми, которым приходится отправляться к праотцам с постели… Постно-торжественные физиономии окружающих, стереотипные утешения, что еще смерть далека, когда сам умирающий уже чувствует ее ледяное дыхание, пичкание разными произведениями латинской кухни, только увеличивающими агонию, обязательные фразы напутствия, что, дескать, «там» лучше, когда, может быть, сам субъект, «туда» отправляющийся, находит, что здесь, на земле, гораздо лучше… Все это очень неприятно и злит страшно. Нет, что может быть лучше смерти мгновенной, неожиданной! Я молю судьбу послать мне кончину в бою или за зеленым полем — когда объявлю большой шлем на бескозырях и буду брать последнюю взятку — тогда пусть кончится мое земное поприще! Блаженная кончина!
Вот и лагерь наконец. Масса кибиток, большинство врыто фута на четыре в землю и снаружи обложено мешками с землею, чтобы обезопасить их обитателей от пуль, щедро направленных сюда текинцами. Особенно много их сыплется около наметов (больших палаток) Красного Креста; дня не проходит, чтобы не убили или не ранили кого-нибудь из лазаретной прислуги или из числа же раненых и больных. Обидная вещь! Является легко раненный с простреленной рукой или ногой, вдруг через несколько времени влетает неожиданная гостья и… хлоп! В грудь или в бок! Понятно, приходится умирать…
Один бедняк фельдшер получил пулю в бедро в госпитале во время перевязки раненого; волей-неволей пришлось лечь вместе с пациентами; на другой день бердановская пуля пробила ему навылет легкое, фельдшер и тут крепится — не умирает, да и только; наконец, под вечер третьего дня, ему перебило шейные позвонки, тогда только этот здоровяк порешил, что этого для одного человека слишком уже много, и скончался…
Николай Николаевич Яблочков, инженер строительной части, был ранен утром 30 декабря в грудь, а 2 или 3 января получил в лазарете другую пулю в руку. Доктор Малиновский во время консилиума или какого-то заседания медицинского персонала в лагере был ранен в бок…
За лазаретом тянется довольно длинная линия кибиток армян-торгашей. Торговля идет оживленно. «Хоть накануне смерти поем да выпью чего-нибудь», — думают воины, забежавшие на минуточку из траншеи в «магазин» какого-нибудь Карапетки. Кара-петка же думает: «Авось не убьют, так с капиталом вернусь в Тифлис или Нахичевань» — и дерет страшно, непозволительно дерет! Как покажется, читатель, заплатить за бутылку пива пять рублей серебром? Действительно, ведь это только, когда смерть на носу, можно смотреть на деньги как на лоскутки какой-то бумаги, не имеющей значения! А смерть тут как тут, в этой самой лавчонке, где теперь сидят трое офицеров и пьют какую-то бурду, именуемую кахетинским вином, но ни цветом, ни запахом, ни вкусом непохожую на это божественное произведение зеленых виноградников лучшей части Кавказа! А ведь каждый стакан этой смеси уксуса с ваксой стоит два рубля серебром самое меньшее. Довольно этим беднягам иллюзии, что они пьют вино и им подкрепляют свои силы, довольно и этого после пяти бессонных ночей, проведенных под пулями в траншеях, в липкой грязи, под дождем, среди томительного ожидания вылазки и резни!
Карапет сделал из своей кибитки нечто вроде каземата броненосца — кажется, ни одна пуля не пробьет уложенных до самого верха мешками стен его лавочки. Много их шлепает в верх кибитки, да те не опасны — никого не заденут, разве шальная, пущенная под углом в шестьдесят градусов к горизонту, ухитрится упасть в средину кибитки, отстоящей от неприятеля на 600–700 шагов, словом, покоен Карапет, покойны его гости…
Вдруг с дребезжащим звоном слетает с полки почти пустая жестяная коробка английских печений, падает стоящая на ней бочка с сельдями, падает и сам Карапет к ногам удивленных офицеров, только что собравшихся еще потребовать бутылку дорогостоящей смеси! Бедняга катается в судорогах по полу кибитки, ударяясь головой и ногами о бочонки, заменяющие стулья…
Кровь заливает его черкеску; пуля как раз угодила на вершок выше его кожаного, усаженного металлическими пуговицами кушака… Офицеры хотят его поднять — он отмахивается руками и страшно стонет, умоляя оставить его в покое… Лучшее украшение его армянской физиономии — полуторааршинный нос побледнел. Близка твоя смерть, Карапет! Вот тебе и деньги твои! Так себе и пропадут все эти кипы засаленных бумажек, спрятанные тобой так тщательно в землю под мешком с сушеным инжиром! Хорошо, если кто-нибудь из твоих сородичей знает твой секрет и хоть десятую долю их доставит твоей семье, а то ведь пропадут все плоды твоего обмана и мошенничества.
Один из офицеров кладет около хрипящего армянина десятирублевые бумажки — плату за выпитое вино, и все трое выходят из кибитки. Группа солдат сидит за мешками в нескольких шагах от кибитки; солдатики провели несколько дней в траншеях и теперь отдыхают, если можно назвать отдыхом сидение в грязи под свистящими пулями… Один наигрывает на гармонике…
— Ребята, тут вот в кибитке ранило маркитанта, снесите его в Красный Крест, — обращается один из офицеров к солдатикам…
Через минуту глухо стонущий Карапетка уже покачивается на руках четверых солдат, а его товарищи маркитанты наводнили кибитку…
Пропал Карапет, пропал его товар…
Сегодня убили его, завтра кого-нибудь другого — пройдет 5–6 дней, и ни одна душа уже не будет помнить, что такой-то существовал когда-то, у каждого слишком много забот о целости и сохранности собственной шкуры…
Вот кибитка артиллеристов 4-й батареи 20-й бригады, заглянуть разве туда?
Предварительно надо согнуться в три погибели: черное отверстие, именуемое дверью, будто сделано только для входа кошек, а не для людей, даже небольшого роста. В довершение неудобства вход закрыт кошмой. После нескольких попыток ваш покорнейший слуга пролезает в кибитку.
— А, моряк, здорово! Откуда Бог принес? — слышится из разных углов.
Народонаселение кибитки очень густое; здесь собрались почти все офицеры 4-й батареи. Представлять их вам, читатель, всех затруднительно, познакомлю вас только с лихим командиром этой батареи — капитаном Полковниковым, который за экспедицию, благодаря своей храбрости и разумному командованию своею частью, получил чин подполковника в 27 лет, Георгиевский крест и золотую саблю. Он — любимец фортуны, пули его не трогают, имеет большой успех у женщин и удивительно счастливо играет в карты — два последних обстоятельства обыкновенно, судя по пословице, не совпадают, но Петр Васильевич в этом случае редкое исключение.
— Ты из траншей к нам забрел? — обращается он к вновь пришедшему моряку.
— Нет, только что вернулся из Самурского (так названо было укрепление Эгян-Батыр-Кала в 12 верстах от Геок-Тепе). — Надо было забрать пожитки людей и посмотреть, что поделывают там наши, оставленные с одним орудием. А что, господа, водки и легкого пыжа у вас не найдется?
— Как не найтись, есть понятно! Эй, Иван! Дай господину моряку водки и пыж, какой найдется!
Для мирного читателя наша, выработанная походом терминология может быть не совсем понятна. Пыжом называется всякая закуска, ибо, как заряд пороха отделяется от пули пыжом, так, обыкновенно, и одна рюмка отделяется от другой куском чего бы то ни было — в крайнем случае сухарем.
Через минуту гардемарин зарядил себя стаканчиком живительной влаги и крепко прибивал этот стаканчик пыжом из сардинок и колбасы.
— Ну, что хорошего видел в Смурском? — спросил Петр Васильевич, видя что моряк прибил уже как следует заряд и принялся крутить папиросу.
— Да ничего интересного! Скучают там бедняки, сильно рвутся сюда, завидуют нам!
— Ну, завидовать-то нечему, — заметил молодой, высокого роста красивый поручик Сущинский, подымаясь с постели и потягиваясь; он направился к столу, где стояла еще бутылка водки и коробка сардинок. Едва он сделал шаг, как все сидевшие в кибитке вздрогнули: что-то сильно шлепнулось в верхний переплет, облако пыли и осколков дерева разлетелось повсюду, и большая, полуфунтовая фальконетная пуля упала к ногам поручика…
— Ну, они подлецы, решительно замышляют меня отправить на тот свет, — проговорил поручик, наклоняясь и подымая эту безобразную, призматическую, сильно сплюснувшуюся пулю. — Нынешнюю ночь всадили мне пулю в пальто, которое я свернул и подложил под голову, сегодня же чуть не залепили в голову…
— Да она бы не убила тебя, — сказал совсем молоденький прапорщик, взяв пулю и рассматривая ее.
— Покорно благодарю, если бы щелкнула в голову… Ведь, если даже прямо упала с этой высоты, и то сильно ушибла бы, а то ведь, кроме того, сила еще сохранилась… Нет, это, пожалуй, рана была бы изрядная…
— Зато первого разряда, в голову, — сказал моряк, выпуская клуб табачного дыма ртом и носом.
— Вчера был интересный случай, — заметил, подымая глаза от книги, которую прилежно читал, один из офицеров 19-й бригады, — прохожу я около траншеи перед лагерем, а там выстроена рота, назначенная на ночь на смену туркестанцам в Великокняжескую Калу. Фельдфебель, такой бравый из себя, с двумя крестами, делал расчет людям. Дошел уже почти до средины фронта, солдаты откликаются: первый, второй, первый, второй — вдруг откуда-то шальная пуля хлопнула прямо в переносье одного во фронте уж из числа рассчитанных, и не пикнул — слетел с ног! Фельдфебель сплюнул, выругался и говорит: «Ишь проклятая, только расчет испортила!» — Я его готов был за такое хладнокровие расцеловать…
— Действительно, молодчина, — согласились все.
— Ну, однако, засиживаться-то у вас не приходится, — заметил моряк, подымаясь и подтягивая кушак с висевшей на нем кобурой, откуда торчало ложе револьвера.
— Ты куда? — обратился к нему Петр Васильевич.
— Да к себе, в Охотничью.
— Что, поди, у вас там посвистывает?
— Изрядно-таки, пристрелялись, подлецы, здорово! Да и близко ведь — всего восемьдесят шагов. Приходится на ночь бойницы в стене затыкать — стреляют на огонь, который просвечивает. На башне уж трех моих стрелков уложили — в глаз каждого… Как только выставишь дуло винтовки, так и начинают пули щелкать около бойницы; сам замечаешь, как они ложатся все ближе и ближе, каждый раз ожидаешь, что влепят тебе в зрачок прямо… Но все-таки у вас в лагере хуже, там по крайней мере на ночь уляжешься себе под стеной, ближайшей к неприятелю, и дрыхни сколько угодно…
— Сегодня утром жаловался Гештель, что наши осколки от бомб падают к вам, — сказал поручик, чуть было не получивший в голову текинского презента.
— Это верно, — подтвердил гардемарин. — Как только увидишь вечером над головой букет этих свистящих и светящихся шариков, так и ожидаешь, что посыпятся осколки в Калу… Неприятно они жужжат, пули куда лучше… Однако, господа, пора мне и к себе. — И моряк крепко пожал протянутые ему руки.
Быстрым шагом прошел он открытое место до кибиток апшеронцев. Но как ни быстро шел молодой моряк, а все-таки около него свистнуло две пули и одна шлепнулась в двух шагах перед ним.
— Ишь подлецы, это ведь для меня специально предназначались, — пробормотал сквозь зубы гардемарин и поторопился завернуть за ряд кибиток, ибо молодой моряк не чувствовал никакого желания быть убитым так себе, ни за что ни про что.
— Пойти разве переодеться, — пришла ему в голову мысль, и он повернул налево, к тому месту, где виднелись три отдельно стоявшие кибитки. Еще не доходя шагов сорок, он крикнул во всю мочь:
— Абабков!
Из одной кибитки высунулась голова матроса; увидя гардемарина, обладатель головы показался весь и немедленно перебежал в другую кибитку, в которую вошел и молодой моряк.
— Здорово, Абабков! — поздоровался он с матросом, на физиономии которого выражалось искреннее удовольствие видеть своего барина целым и здоровым.
— Здравия желаю, ваше благородие, — ответил Абабков и прибавил: — а нам сказали, что вы, ваше благородие, будто уж ранены были ночью…
— Наврали, брат Абабков, целехонек, как видишь. Текинцы-дураки еще не отлили для меня пули… А вот дай-ка мне переодеться да расскажи, что тут у вас делается.