Действительно, в приказе было сказано, что согласно распоряжению военного министра далее не двигаться, а возвращаться на Мургаб, где и приняться за постройку укрепления для зимовки.
— Вот тебе и Шугнан! — сказал Баранов. — И чего это Ионов сидел. И без провианта бы дошли. Положим, уж лучше идти назад, чем без цели сидеть на Яшиль-куле, — ворчал мой сожитель.
Я был с ним вполне согласен, и мне ужасно надоело это торчание здесь. Но теперь оставался открытым вопрос, идем ли мы все обратно в Маргелан или зазимуем на Памире? Все ходили недовольные, грустные, а тут еще слухи о холере заставляли семейных беспокоиться о судьбе своих семейств. Каждая почта привозила известия о смертности, начавшей проявляться и среди русского населения. Уныние было всеобщее.
— Когда же выступаем? — спрашивали мы друг друга, но никто ничего не знал.
Настало 22 июля, день тезоименитства императрицы; был назначен парад. Накануне с утра все чистилось, и все, по возможности, приводили себя в парадный вид, хотя это было довольно мудрено, потому что у большинства вместо одежды висели какие-то отрепья, а сквозь сапоги торчали портянки, — вид был довольно жалкий. Но свойство русского солдата таково, что если приказано быть в парадной одежде, то, стало быть, это так и надо — хоть выдумай, а будь в целой рубашке, чембарах и чехле. И действительно, все были если не прекрасно, то сносно одеты, и отряд имел достаточно парадный вид.
В день парада с праздничными лицами выстроился батальон развернутым фронтом, а артиллерия приготовилась для производства салютационной стрельбы.
Вот идет начальник отряда. На нем белый китель с шарфом. Офицерский Георгиевский крест красуется в петлице; штабные чины следуют за ним. «Смирно!» — раздается команда. — «На плечо!» — «Слушай, на краул!» Музыка играет встречу.
— Здорово, братцы! — слышится голос начальника.
— Здравия желаем, ваше высокородие! — гудят в ответ сотни здоровых грудей.
Полковник берет чарку с водкой и, подняв ее кверху, говорит:
— Ребята! Вот нам на «крыше мира» приходится отпраздновать торжественный день тезоименитства нашей матушки-царицы. Пусть наши молитвы о ней и громкое искреннее «ура» принесут Ее Величеству счастье и долгоденствие. За здоровье матушки-царицы «ура»!
И при грохоте орудий долго разливалось по ущельям эхо дружного, громкого, русского «ура». Затем, после тостов и церемониала, нижние чины пили водку, а у начальника отряда был обед для офицеров.
Иду я на другой день мимо юрт, в которых помещались пленные, как вдруг меня окликнул кто-то из юрты: «Тюра, бери кель» (господин, поди сюда).
Я подошел. Смотрю: на кошме в кибитке сидят афганцы, а между ними и захваченный их офицер, который говорил по-узбекски.
— А, саломат, тюра, калай-сыз? — спросил он.
— Спасибо. — Ия пожал протянутую руку.
Я любил этого афганца; что-то неотразимо симпатичное было в выражении его лица. Часто я заходил поговорить с ним и на сартовском языке и беседовал по нескольку часов. Теперь лицо его выражало необыкновенную тоску.
— Правда, что нас расстреляют? — спросил он.
— Что? — вытаращил я на него глаза. — Откуда ты это взял?
— Да вот керекеши говорят, что будто приказ пришел такой.
— Нет, нет, будь спокоен, — сказал я ему, — это все вранье. Вас, наверное, на днях отпустят.
— Эх, не верится мне что-то, — видно, не увижу я Файзабада. А знаешь, тюра, у меня в Файзабаде жена и сын остались; жалко их, без меня они пропадут. А жена-то красавица какая! Вот, и у Гулдабана невеста осталась, тоже поди ждет, — сказал он, указывая на молодого афганца, уцелевшего после стычки.
Афганец не понял, о чем говорят, но, видя, что речь коснулась его, улыбнулся, оскалив свои чудные зубы.
— А жалко, тюра, что лошадей наших продали. Я слезами обливался, когда вчера аукцион был. Ведь мой-то конь вырос со мною, это питомец мой… эх… — Афганец тяжело вздохнул.
Я понимал его, и мне было стыдно за это распоряжение. Действительно, к чему было продавать афганских лошадей? — вспомнилось мне.
Афганец сидел, низко опустив свою красивую голову, и, видимо, о чем-то думал. Вдруг он вскинул на меня своими глазами и совершенно неожиданно спросил меня:
— Хочешь, тюра, я расскажу тебе про себя?
— Очень буду рад, пожалуйста.
Я видел, что пленному хотелось поделиться с кем-нибудь своим горем и радостью, он хотел, видимо, в рассказе утопить ужасное чувство неизвестности, которое переживал. Когда он увидел во мне человека, расположенного к нему, у него явилось желание познакомить меня поближе с собою и, кроме того, хотелось отблагодарить за внимание к себе. Он, очевидно, подметил, с каким любопытством я отношусь к его рассказам и даже многое записываю, вот он и решил доставить мне удовольствие.
— Знаешь, тюра, я не афганец, — начал он, — я узбек, сарт по рождению. Родился я в Коканде, в то время, когда ханством управлял Худояр-хан. Отец мой был серкером (сборщиком податей) и состоял на ханской службе. Мать моя, как я помню, была женщина красивая и молодая. Знаю, что про нее рассказывали, что такой красавицы еще не бывало в Коканде. Жили мы не бедно, и каждый день толпа родственников приходила к нам есть пелау (плов).
Был у моего отца брат — ученый мулла, который учил молодых людей в медрессе (университет). Часто он приходил к нам и всегда сидел до глубокой ночи. Отец его очень любил и когда уезжал надолго, то поручал наш дом его надзору. Мать моя тоже ласково относилась к нему. Однажды отца не было дома, время было осеннее, дождь целый день лил как из ведра, так что я не выходил на улицу. Дядя мой сидел пасмурный, как и погода, он даже с матерью почти не разговаривал. Так прошел день, и я, помолившись Аллаху, лег в углу сакли, закутавшись в одеяло.
Было уже поздно, когда меня разбудил тихий разговор. Я насторожил свое ухо и различил голос дяди, говорившего, очевидно, моей матери. Я не понимал тогда, что он говорил ей, и только помню, что мать каким-то печальным голосом говорила: «Нет, нет, нельзя, Аллах не велит, нельзя!»
Вдруг что-то случилось странное. Мать взвизгнула и бросилась в сторону, а в темноте раздалось какое-то рычание…
Я быстро вскочил на ноги и бросился туда, откуда мне послышался крик.
В это мгновение сильная рука дяди схватила меня за ворот рубашки, и я полетел в противоположный угол сакли.
— Спи, ахмак (дурак), — раздалось мне вслед, и я, перепуганный, лег на свое ложе и закутался одеялом.
Дядя зажег чирак (светильник), и я увидел, что лицо его было искажено злобой. Мать моя сидела на полу и плакала. Я хотел броситься к ней на шею, целовать ее, плакать вместе с нею, но я не смел; я боялся дяди и знал, что если я только двинусь с места, то он изобьет меня. Я лежал молча и думал, о чем может плакать моя мать. Дядя хотя и злой человек, соображал я, но он любит мою мать, я сам сколько раз слышал, когда он ей говорил об этом, и, размышляя на эту тему, я крепко уснул.
Когда я проснулся, мать моя еще спала, дяди не было. К полудню вернулся отец и привез для матери шелковую рубашку, а мне надел шитую золотом тюбетейку; я очень обрадовался, а мать моя потом, когда отец ушел в мечеть, начала плакать. Вдруг она подошла ко мне и, схватив меня на руки, прижала к своей груди и зарыдала. Я тоже начал плакать. Затем она порывисто оставила меня и ушла в соседнюю саклю. Несколько минут я стоял на месте, но вдруг что-то как будто потащило меня за матерью, и я побежал туда, куда ушла она. В сакле было мрачно, и я сначала никого не заметил; только какой-то тихий храп раздавался в потемках. Я окликнул мать — ответа не было. Тогда я распахнул ставни.
Моя мать лежала в углу сакли, лужа крови была около нее, зубы были сильно оскалены, на шее зиял глубокий разрез, а рука конвульсивно сжимала нож. Я тогда не понял, что она зарезала себя, но я понял, что совершилось что-то ужасное, и в страхе бросился назад в саклю и, забившись в угол, просидел до вечера. Я видел, как прибежал отец и стал что-то кричать; я слышал, как дядя мой упрекал отца, что он убил жену. Но я тогда своим детским умом понял, что не отец причина смерти матери, и обвинял дядю как убийцу ее.
Теперь я понимаю все, но тогда это темное дело было для меня чернее ночи. Видел я, как связали моего отца и увели. Дядя остался хозяйничать в доме. Никто на меня не обращал внимания — матери я уже больше не видел.
Через два дня у нас в городе только и было речи, как будут казнить моего отца за то, что он зарезал свою жену, и толпа народа пошла на базарную площадь.
— Ну, пойдем вместе, — сказал мне дядя, — увидишь, как твоего отца зарежут за то, что он убил твою мать. Вот и тебя также казнят, если ты такой же будешь, — сказал он.
Мне было ужасно страшно, но вместе с тем очень хотелось посмотреть, как это зарежут отца. Я видел, как баранов режут, и мне тогда только было непонятно, куда же это денется отец, когда его зарежут. Я спросил об этом дядю, но он меня выругал дураком и ударил по затылку.
На площади было много народа. Посреди возвышалось лобное место. Преступников было 30 человек; были между ними молодые и старые; в числе последних я узнал и отца. Он, понуря голову, стоял, сложив на животе связанные руки.
Пришел мулла и прочитал молитву, и вот одного за другим стали брать какие-то люди, что-то делали с ними и потом бросали их на землю. Вот и отец мой подходит к джигиту в красном халате. Взглянул я, и мне показалось, что отец глядит на меня своим добрым взглядом — мне вдруг почему-то стало его жалко, а вместе с тем ужасно хотелось увидеть, как это его зарежут.
Палач взял его за бороду, и больше я ничего не видел — его бросили, где лежали и остальные казненные. Не знаю почему, мне вдруг сделалось так страшно, что я затрясся, как в лихорадке, и, рыдая, побежал по улице.
Опомнился я у городских ворот, подумал мгновение, какая-то неестественная сила управляла мною — я вдруг решил не идти обратно и направился вперед по Маргеланской дороге. Солнце уже совершенно зашло за Алайские горы, когда я присел у дувала[65] кишлака. Я сильно утомился, голод мучил меня, но усталость взяла перевес, и я крепко уснул. Проснулся я рано утром — кто-то толкал меня в бок.
— Чего ты тут лежишь? — спрашивал меня старик с длинной белой бородою. — Откуда ты?
Я сказал.
— А отец твой где?
— Отца зарезали.
— А мать?
— И мать зарезали.
— Ах ты, несчастный, — сказал старик, — ну, пойдем со мной.
Я последовал за ним в саклю. Какие-то люди с черными бородами, какие бывают только у таджиков, сидели вокруг подноса, на котором лежали лепешки. Мне дали чашку чаю и нан[66]. Я с удовольствием утолил свой голод. Люди, бывшие в сакле, говорили по-таджикски, и я ничего не понимал, но замечал, что речь идет обо мне. Один из них дал старику денег и, взяв меня за руку, повел из сакли.
— Садись, — сказал он мне, указав на ишака, жевавшего клевер.
Я сел, а сзади меня уселся и таджик — мы отправились. Ехали мы долго по таким большим горам, что мне часто делалось страшно, и я боялся, что сорвусь и упаду в пропасть. Таджик меня не бил, не ругал, поил чаем и кормил — одним словом, обходился хорошо. Таким образом мы и приехали в Файзабад. Вот тут-то и началась моя новая жизнь.
Меня продали одному афганцу, Мусса-Мамату, который взял меня вместо сына и, когда мне исполнилось 11 лет, отдал меня в школу.
Учился я хорошо, выучился писать и читать, и вот меня мой новый отец повез в Кабул, где и определил в военное училище. Трудно было мне учиться в этой школе. Там воспитывались дети именитых афганцев, и мне приходилось переносить побои и насмешки, но я сносил все терпеливо и пробыл пять лет в Кабуле.
Мне стукнуло 16 лет, и я уже был выпущен солдатом в афганскую гвардию, куда попал благодаря своему росту и наружности.
Маджир, командир полка, полюбил меня, и через год я был дофордаром, то есть унтер-офицером. Я часто ходил в гости к своему начальнику, и мы жили душа в душу. Но вот и мое сердце забило тревогу. У Маджира была дочь — красавица писаная. Полюбил я ее всею силой молодой любви, и не ускользали от меня и ее долгие взгляды, когда, бывало, я сиживал вечерами у отца ее. Взял я да и признался Маджиру в моих чувствах к его дочери. Обрадовался даже старик, спросил свою Ляйлю, хочет ли она за меня замуж идти, а она только этого и ждала. Ну, и сыграли свадьбу. Эх, как счастлив-то я был! Через год у меня и сын родился — обрадовался я, что не дочь, — у нас, у афганцев, считается позором, если первенец девочка родится. А тут еще эмир мне и офицерский чин пожаловал; только ты, тюра, не говори, пожалуйста, никому, что я офицер. Прошло два года, а тут вдруг восстание вспыхнуло. Расстался я с женой и целый год воевал в Шугнане и Рошане, да Аллах милостив, остался невредим — в каких перестрелках-то бывал, и хоть бы одна пуля задела, а вот теперь попался в западню, точно волк какой. Уж умирать, так в бою, а теперь расстреляют, как собаку. Как подумаю, так просто руки на себя наложить готов, а тут еще сердце ноет, что с женой да с сыном станется…
У афганца сверкнули слезы, но он быстро оправился.
— Ну, кулдук, тюра, вижу, что меня любишь, и я тебя люблю. Узнай, пожалуйста, когда с нами покончат.
— Ничего с вами не сделают, отпустят вас домой к себе с Богом, вот и все, — сказал я.
Афганец грустно улыбнулся и ничего не возразил, и в его взгляде я прочел уверенность в своем предположении и полное недоверие к моим словам.
— Ну хош[67], — сказал я, пожав ему руку, и отправился к себе в палатку, переполненный чувства симпатии к пленнику.
Да, к чести афганцев, о них можно сказать много хорошего, а потому я и остановлюсь на описании этого оригинального и в высшей степени интересного племени среди населения Средней Азии.
Афганцы резко выделяются среди окружающих их народностей Востока и представляют собою полный контраст изнеженному, ленивому жителю Азии.
Этот немногочисленный народ, сплоченный как бы в одну семью, проникнутую воинским духом, не поддался влиянию жаркого Востока, а строго сохранил свои обычаи и остался верным простой и суровой жизни.
Цивилизация, вносимая повсеместно англичанами в завоеванные ими страны, не произвела на афганцев того разрушающего действия на их нравственность, что в большинстве случаев мы видим в просвещенных англичанами недавно, а также давно перешедших к ним странах Азии, Африки и других частей света. Афганцы, напротив, извлекли из нее по возможности только одни хорошие качества и преимущественно обратили свое внимание на то, что касалось усовершенствования их военного дела. Они познали всю необходимость прогресса в нем, деятельно принялись за укрепление своей страны и, не щадя своих небольших средств, упорным трудом довели его до сравнительно больших размеров.
В конце этого столетия успех афганцев в военном искусстве был доведен уже до того, что они справедливо могут быть названы первым воинственным народом среди азиатов.
При живом и несокрушимом характере, неустрашимой храбрости и любви ко всевозможным приключениям афганцы при благоприятных условиях, если бы употребили вовремя все усилия для защиты своей независимости от западных и северных народов, без сомнения, увеличили бы свою территорию и перенесли бы свои границы за пределы Ак-су и к подножию Эльборуса. В таком случае России вместо покорения Хивы и Бухары пришлось бы вести более серьезную и продолжительную войну с Афганистаном, которая в конце концов без сомнения окончилась бы в пользу ее, но и результаты русских были бы более значительны, чем в настоящее время. Вопрос Центральной Азии был бы упрощен и сразу разрешен уничтожением афганцев и их престижа.
Нередко в истории мы видим случаи, когда около большого государства находится маленькое и на первый взгляд почти незаметное, которое между тем поставлено в такие условия, что безнаказанно причиняет первому немало беспокойства. Вот таким-то государством является в настоящее время и Афганистан.
Англичане, находясь в постоянном опасении за Индию, хорошо осознали всю важность враждебных отношений Афганистана к России, а потому всеми мерами старались завладеть этим государством, не пренебрегая никакими способами для достижения намеченной цели.