Том 3. Воздушный десант - Кожевников Алексей Венедиктович 5 стр.


Овраг зарос дубами, кленами, рябиной, жимолостью. Конец сентября. Золотая осень. Самый листопад.

Разгорается заря. Увядший лист на деревьях и палый на земле становится от зари сиреневым. Я хожу будто в огромном сиреневом саду, по сиреневой земле. Но, уже обманутый прелестью ярких красок и разных огней, подозрительно гляжу и на это великолепие.

4

Товарищей нет, надо выпутываться одному. Меня тянет в деревню. Туда немцы увели кого-то ночью. Вряд ли я смогу помочь схваченным, но меня тянет туда неодолимо, и если я не пойду, у меня на всю жизнь останется сознание непростимой вины.

Мне знакомо это. У меня есть бабушка Авдотья Терентьевна, по-деревенски Авдоха, которая возилась со мной гораздо больше матери. Она выкачала меня в зыбке, забавляла и пугала сказками, ко мне подходит вполне «бабушкин сынок», как называют таких в деревне. Раньше и сейчас еще главная воспитательная сила в наших подмосковных деревнях — бабушки. Детских яслей и садов не хватает. А матери покормят младенцев грудью пять — семь месяцев и сдают целиком бабушкам, на коровье молоко и кашу. Сами уходят либо в колхозную работу, уходят целиком, либо уходят еще дальше — в города, на заводы, фабрики.

Таким же порядком шло и в нашей семье. Отец с матерью работали на кирпичном заводе в двадцати километрах от деревни, а ребятишек подкидывали бабушке. Двоих, по словам бабушки, прибрал господь — унесла какая-то желудочная болезнь. Вживе из нового поколения Корзинкиных остался один я.

Жили мы с бабушкой вдвоем. Дедушку убили в первой мировой войне. На намять о нем осталось несколько фотографий, которые висели на стене и сильно выцвели. Я не видал дедушку живого, и фотографии не вызывали во мне никаких чувств — ни жалости, ни печали, ни любопытства. Да и бабушка вспоминала дедушку не часто и уже спокойно, без слез, примирившись с его преждевременной смертью и своим ранним вдовством, примирившись как с обязательным, неизбежным, общерусским горем. Сейчас трудно найти русскую семью, где бы не было убитого в трех последних войнах — первой мировой, гражданской и второй мировой, которую ведем. Семьи, потерявшие одного, считаются счастливыми, в других убито по двое, по трое.

Жили мы с бабушкой, на мой тогдашний взгляд, замечательно. У нас был свой дом, свое поле, свой огород, свой сад, своя корова Звездочка, рыжая, с белым пятнышком на лбу, за что и окрестили Звездочкой, свои овцы с ягнятами, свинья с поросятами, куры с цыплятами и сторож всего этого — серый кобель Полкан.

Бабушка почти всякий день варила мясо — когда свинину, когда баранину или курятину, — при каждой дойке поила меня парным молоком. Избыток молока увозила в Москву на продажу. Я постоянно бегал за бабушкой, как бегает за маткой жеребенок или теленок, не отнятый от молока. В доме, в деревне, бабушка не противилась этому, а когда случалось идти в поле, в лес, старалась спровадить меня обратно:

— Дом нельзя оставлять надолго. Ястреб потаскает всех кур. Поросята заберутся в огород, выроют картошку, морковь. Да мало ли что может сотвориться без хозяйского пригляду…

— Еще маленько, пять шажков! — торговался я, а потом припрашивал еще три, два, один шажок.

Иногда торговля кончалась мирно, иногда бабушка, выведенная из терпенья, давала мне шлепка. И я мчался домой. Места у нас неровные, сильно пересечены овражками, которые густо, до полного непролазу, заросли черемухой. Весной они в цвету, как в снегу. Мчался в гору и под гору одинаково на всем скаку. Весной наломаю цветущей черемухи, летом нарву спелых ягод.

Особенно любил я провожать и встречать бабушку, когда она ездила в Москву. Дорога на станцию идет сперва по открытому полю, потом ныряет в Абрамцевский парк. Бабушка разрешала мне доходить только до парка, а дальше — ни-ни… В парк одному нельзя. И начинала перечислять сказочных злодеев, которых я боялся: там Баба-яга, Змей-Горыныч, Медведь — липова нога, Волк-дурень…

— Я не один, я с тобой пойду.

— Домой-то одному придется.

— Я с тобой в Москву.

— Куда ты мне, обвешанной? Вот поеду в Москву без бидонов, тогда возьму.

До парка обидно маленький кусочек пути. Мне хотелось за парк, за лес, туда, где на краю неба чернел дым железной дороги. Про эту дорогу постоянно говорили, бабушка ездила по ней через день, а я даже не видал еще. И пожалуй, мне больше хотелось на станцию, чем в парк.

— Мне не надо в парк, — уверял я бабушку. — Мне на станцию.

— Туда не минуешь парка.

— Как-нибудь… — канючил я.

— Вот пристал! Говорю, ногами не минуешь парка, можно только лётом. Ну, лети! Чего не летишь? — И бабушка смеялась.

Не добившись миром и ладом, я решил самовольно проникнуть в парк и на станцию. Однажды, проводив бабушку с молоком, не лег, как обычно, досыпать, а выждал, когда она уйдет подальше, и побежал за ней. Она шла не оглядываясь, и около парка я почти догнал ее. Входить туда одному было страшно.

Парк был листвяный — березовый, липовый, дубовый, — весь в солнце. И столько щебетало разных невидимых в деревьях пичужек, будто щебетали все листья.

Прямая, широкая тропа, по какой можно ездить на телеге, но почему-то не ездят, следов нет, рассекала весь парк, от поля до поля. Когда мы вышли к другому полю, бабушка свернула влево по дороге. Я побежал краешком, поближе к деревьям. Дорога переметнулась по плотине через речку. Там бабушка свернула в густой, темный, как сумерки, еловый лес. И прямая, широкая дорога кончилась, осталась плохонькая, кривая тропчонка.

Я испугался леса и остановился у речки. Тут было интересно: по одну сторону плотины большой пруд, по другую хлещет из пруда сердитая вода. Она выбила у плотины глубокую яму, там на дне сверкали голые разноцветные камешки. Вот достать бы их!

Побродив недолго у плотины, я побежал домой. Ох и мчался же через парк! Вспоминались бабушкины сказки, и парк с каждым шагом казался страшней: в тенях, в пнях виделись разные чудища, в шорохах и шумах слышалось, что за мной бегут, летят, уже протянули руки Змей-Горыныч и Баба-яга.

Никто не схватил, даже никто не встретился, ни человек, ни зверь.

Через день снова тишком да молчком я пустился за бабушкой и прошел немного за речку, в страшный лес. И обратно уже не бежал, зажмурясь от страха, а шел спокойно и вертел головой во все стороны. Среди деревьев мелькнули дома. Подошел к ним поближе, поглядел. Всего четыре дома. Неподалеку от них увидел небольшую церковь, вроде часовни, и маленькую-маленькую избушку, меньше бани.

Потом еще повторил такой поход несколько раз и наконец дошел до станции и там встретил бабушку. Она вышла из вагона с толпой других молочниц. Они громко говорили, смеялись. Молочницы все бойкие, смелые, шумные.

Но вот бабушка увидела меня и остановилась, попятилась. Затем подбежала ко мне, схватила за плечи, тряхнула.

— Витька, козявка, ты как очутился здесь?

— Тебя прибёг встречать.

— Дома все ладно?

— Ладно.

— А ворота незаперты оставил?

— Запер. Сам в окошко вылез.

— Ну, молодец. С кем прибёг?

— Один.

— Один?.. Не ври, парень, врать нельзя!

— Ей-бо, один. Вот те крест, — перекрестился и рассказал, как ходил за ней по пятам. — Теперь знаю весь парк и ничего не боюсь. Никого здесь нет.

— А река? А пруд?

— У нас они тоже есть, я к ним привыкший.

За такое самовольство, я думал, мне полагается здоровенный шлепок, и не один, но бабушка сделала совсем другое, совсем дивное — крепко обняла меня за голову, поцеловала в вихры и сказала:

— Как же ты напугал меня. Слава богу, что цел!

На обратном пути я потянул бабушку в сторону, к самой маленькой избушке. Она была как настоящая, из толстых бревен, под тесовой крышей. У конька с обоих концов были деревянные лошадиные головы, чуть пониже, тоже с обоих концов, деревянные совы. В одной стене — дверь, в другой — окно на речку, еще в одной — окно с балкончиком. Около избушки перед входом соломенный навес.

— Что это? — спросил я. — Баня?

— Избушка на курьих ножках.

Я сразу же метнул глаза вниз, поглядеть, где там курьи ножки. Избушка стояла на четырех пнях.

— А где ножки?

— Вот такие пни с лапами и называются курьими ножками. Похожи ведь?

— Да, здорово похожи. А кто живет в избушке?

— Раньше видывала, играли барские ребятишки. А теперь давно уже никого не вижу. Может, по ночам кто бывает.

— А кто?

— Совы, летучие мыши, зайцы.

— И Баба-яга?

Не знаю. Это надо ночью глядеть.

Я попросился в избушку. Бабушка отпустила. В избушке был пол, потолок, лавки. Я поглядел во все окна, посидел на балкончике. Да, видно, что в ней никто не жил из человеков: на полу, на лавках, на балкончике валялось много сухих листьев, занесенных ветром. Но чудища могли жить, они, скорей всего, не метут полов: у медведей, волков, змеев нет рук, у Бабы-яги помело грязное, — наверно, только мусорит.

Избушка так взбудоражила, так распалила меня, что виделась во сне. Я вскакивал, шарахался по дому, бредил: не боюсь Бабу-ягу, я от нее убегу. И кончилось тем, что решил переселиться в избушку, пожить в сказочном мире.

Но тут случилась беда — бабушка попала под сильный дождь с градом, простудилась и заболела тяжелым воспалением легких. Моя мама перебралась временно в Чижи, а меня, спасая от горьких переживаний, отправила в соседнюю деревню, к тетке.

Я уже знал, что люди умирают, их хоронят — прячут под землю — и встретиться с ними после этого невозможно, но свою бабушку, бойкую говорунью, сказочницу, не мог представить мертвой. Думал: поболеет и встанет, — бывало, хварывала.

А к тетке вдруг приехал мужик из Чижей, пошептался немного и начал собираться обратно. Тетка зажгла перед иконами лампадку и долго молилась, потом оделась во все черное, сказала, что ей надо в город, и уехала с мужиком. Я понял: про город она врет для меня, а едет в Чижи, бабушке плохо.

Меня будто схватил кто-то и понес. Стороной от дороги, чтобы не попадаться на глаза тетке, босиком по колючей стерне недавно сжатого ржаного поля, по топкому лугу, по кустарнику промчался я пять верст до дому. Чувствовал только страх: успеть бы, не опоздать бы! Опоздаю — и не будет бабушки, гостинцев, сказок; почему-то казалось, что не будет ни солнца, ни тепла, одна холоднущая зимняя ночь.

Бабушка была еще жива, но уже не говорила и никого не узнавала. Тетка молилась перед иконами. Я встал рядом с ней и тоже начал молиться.

Три дня бабушка пробыла между жизнью и смертью, а затем пошла на поправу. Почувствовав, что будет жива, она подозвала меня, перекрестила и сказала:

— Ты вымолил меня. Дай тебе господи за это счастье!

Я сказал, что тетка молилась больше моего.

— И ей, господи, дай счастье! Без тебя, одна тетка, может, и не отмолила бы. Господь больше внемлет маленьким.

Вот и сейчас в деревню, где не утихает шум, тянет меня то же чувство: успеть бы, не опоздать бы. Нахожу склон поотложе, полесистей, забираюсь наверх, где овраг окаймлен неширокой полосой кустарника. Здесь, на обдуве, кустарник почти нагой. Сквозь негустую сетку ветвей хорошо вижу поле, дорогу. Но видят и меня: сразу бьют по мне из двух точек. Ныряю обратно в овраг. Пробираться в деревню нечего и думать.

Начинается день. А днем мы должны отдыхать, спать, набираться сил для новых диверсий и вести наблюдение за противником.

Забираюсь в свою яму — уже присвоил, вот человече! — которую облежал, обмял. Но заснуть толком не могу. У меня странное состояние — полусон, полубред.

Наплывают воспоминания, воображаю, что не только в воспоминаниях, а на самом деле вернулся назад, в свое детство, мне семь лет.

Была вот такая же осень. Тепло, солнце. Начинался листопад. Бабушка хворала. Я сидел около нее и думал грустно, что, пока она болеет, отойдет все — черемуха, грибы, орехи, выпадет снег, и я не поживу в сказке. Мучило меня нетерпенье поскорей переехать в избушку на курьих ножках. Я все уже обдумал: спать натаскаю сена, а еще лучше палых сухих листьев; есть буду грибы сыроежки и другие жареные, в парке много всяких грибов; можно из дому принести картошки, капусты, репы; пить буду из реки.

Меня беспокоило, что я не умею варить, жарить. Но я решил одолеть и это. Подсел к бабушке и завел разговор:

— Ты, бабушка, все умеешь?

— Где все… Таких людей нету.

— А много умеешь?

— На мою жизнь хватит.

— Кто научил тебя?

— Сама. Когда дедушку убили, я одна большая осталась в доме, а маленьких — орава. Надо мне было делать все и за себя, и за дедушку, и за всех маленьких. Тут хочешь не хочешь — заумеешь.

— Я тоже хочу все уметь.

— Учись, научишься. Люди не родятся с «умеем». «Умей» потом приходит, от науки.

— Я хочу скоро. Научи меня!

— Чему научить-то?

— Суп варить, картошку, грибы жарить.

— Это зачем тебе, да еще скоро?

— Тебя кормить. — Не сказал, что собираюсь переселяться в сказку.

— Спасибо, внучонок! Только с этим успеется. Пока вот добрые люди кормят нас, а скоро и сама я поднимусь.

Наше хозяйство и уход за нами вели моя мать и тетка, чередуясь: у каждой были еще свои дела, свое хозяйство. Я приглядывался, как они варят, жарят, пробовал даже помогать, но все кончалось неудачей — на меня прикрикивали: «Парень, не мешайся, не путайся под ногами! Без тебя тошно».

Так и остался без «умея». Но не унывал: научусь сам, сделаю кое-как — и ладно. Мне не гостей принимать.

Бабушка не залежалась, скоро повела дом сама и снова начала возить в Москву молоко, сметану, творог, а по заказу — и разные лечебные травы, коренья, ягоды. Многие из московских людей называли бабушку своей кормилицей и лекаркой, приглашали в гости и сами приезжали к нам.

Не подвела меня и осень, дождались и орехи и грибы. Можно было переселяться в сказку. Для первого раза я взял только маленькую корзиночку да ножик и сказал бабушке, что пойду по грибы в наш лес. Вокруг Чижей много лесов: сразу за огородами — наш Чижевский, с версту от деревни — Абрамцевский, в другой стороне — Мурановский. В свой лес бабушка спокойно отпускала меня одного.

Скоком, будто наш дворовый пес Полкан, сорвавшийся с цепи, прибежал я в парк, в избушку. Но избушка оказалась занятой — на скамейке, среди дубовых и кленовых опалых листьев, сидела маленькая девочка. Увидев меня, она вскочила, — знать, сильно испугалась, — и прянула в угол. Я тоже испугался и отпрянул немножко назад.

Долго стояли мы, как завороженные, как немые, удивленно и опасливо обшаривая друг друга глазами. Девочка была с меня, в белой вышитой кофточке, в пестром сарафанчике, в сандалиях на босу ногу. Темноватые волосы перевязаны голубой ленточкой.

Я тогда верил, что и Баба-яга, и Змей-Горыныч, и Красная Шапочка — все, что рассказывается в сказках, есть и в самом деле. Может быть, эта девочка — Красная Шапочка, которая сняла свою шапочку? Не все же время она ее носит! А может, сама Баба-яга прикинулась девочкой? Она — волшебница и может обернуться кем угодно. Ишь какая пестренькая, яркая, как синица, даже ярче.

Я, грязнолапый, в замызганных штанишках и рубашонке, без пояса, нечесаный, показался ей, наверно, нищим. Такого она, пожалуй, не будет хватать: сам голоден, одни кости, в нем нечего есть.

Вдруг девочка заговорила:

— Ты, мальчик, ко мне?

— Нет, — отрезал я сердито, как рубанул топором.

— А к кому?

Я растерялся, — как ответить? А потом решил: если она Баба-яга, я убегу, а если просто девочка, прогоню ее, — и снова рубанул:

— Жить. Это моя избушка.

— Твоя?.. — Видно было, что девочка удивилась. — А мне сказали — ничья.

— Я нашел ее.

— Я тоже нашла. Я тут давно живу.

И верно, избушка была выметена, вымыта, над окнами красиво спускались золотистые кленовые листья, на подоконниках стояли стаканчики с цветами.

— Все равно моя. Ты уходи!

— Я раньше твоего нашла. И мама разрешила мне жить тут.

Назад Дальше