Мама Стифлера - Раевская Лидия Вячеславовна 27 стр.


Я не ошиблась.

С напальчником, правда, Миша себе сильно польстил. Хватило бы и резинки от пипетки. С лихвой.

В ответ на мой дикий ржач на втором этаже утихли немецкие аплодисменты, раздался топот, и в дверях возникли две красные хари: Маринкина и старшего Лаврова.

— Что?! — заорала Маринка.

Она уже включила свет, и её взгляду предстала картина: стою я, одетая, ржу как ебанутая, и держу за волосы Мишку, который стоит со спущенными штанами, и сжимает в руке напальчник…

Миша Лавров навсегда врезался в мою память своим членом, размером с пипетку, которым он умудрялся ебать людей так, что они этого даже не чувствовали, и наверняка стал известным фокусником. Наверняка. Ибо точнее сказать не могу. Уж восемь лет как не виделись, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

…А тогда мы с Маринкой долго ржали. Ржали даже тогда, когда в 4 часа ночи шли пешком через лес 10 километров. Ржали, когда я сломала ногу, наебнувшись в лесу в какую-то силосную яму. И ржали ещё года два.

Пока я не встретила Рому. И не прекратила ржать.

Рома был больше двух метров ростом, больше ста килограмм весом, а поскольку всем известно, что Лида мужиков, как свиней, килограммами меряет — неудивительно, что Рома запал мне в душу. И не только.

Обламывало только одно: Рома был лучшим другом МОЕГО лучшего друга Дениса. Да, бывает и такое. У меня есть воистину лучший друг мушскова полу. И, хотя мы с Динькой в интимных отношениях не состояли — к мужикам он меня ревновал шопесдец. В присутствии Дениса насчёт того, чтоб подкатить к Роме и речи не было.

Ну ведь хотелось же! Ну плоть-то веть требует такова щастья!

И мне повезло.

Однажды ночью звёзды сложились так, что я оказалась у Диньки дома. А ещё там оказался Рома. А ещё у нас у всех оказалось ниибическое содержание алкоголя в крови. Совершенно случайно. И плоть моя меня мучила похлеще гестаповца.

— Денис… — проникновенно сказала я Диньке, оттащив его в коридор, — ты знаешь, я же тебя люблю…

— С Ромой ебацца не разрешаю — сразу отрезал Динька, и добавил: — Пидораска ты.

Потом подумал ещё, и закончил:

— Не станешь ты с ним ебацца. Зуб на вынос даю. Сама не станешь.

Я кивнула головой, и затеребила Динькину рубашку:

— Стану-стану. Смирись. Динь… А если полчасика всего, а? и всё! Ну я только чуть-чуть… ну, блин, клёвый мужик-то… А я мать-одиночка, одна живу, у меня, между прочим, от отсутствия секса может рак груди быть!! — я давила Дениса железными аргументами.

— Давай, я тебя выебу, хочешь? — обрадовался друг, и мерзко улыбнулся.

— Иди нахуй. — Я насупилась. — От тебя у меня потом ко всем возможным эпидерсиям ещё и мандавошки прибавяцца. И лишай. В общем, не будь гнидой — дай мне полчаса. А я тебе зато кашку сварю потом. Манную.

Агрумент был уже не железный, а каменный. За мою манную кашу Ден продаст родную маму.

— Кашка… — Денис почесал жопу. — Кашка — это хорошо. Манная такая… Хуй с тобой. Иди к своему Роме. Но имей ввиду — двадцать минут даю. Всё.

В комнату я впрыгнула с ловкостью Сергея Бубки, и кровожадно напала на Рому. Мужик не ожидал такой пакости, и растерялся.

— Штаны снимай, мудило! У нас двадцать минут всего!!! — я орала, и смотрела на часы.

Рома снял штаны. А потом трусы…

И тут я опала как озимые…

Кто-нибудь видел когда-нить репродукцию картины "Ленин на субботнике", ну, где Ленин весь такой на выебонах, бревно на плече прёт?

Так вот: бревно это было половиной Роминого хуя. Если не третью.

Я молча смотрела на то, что практически доставало до потолка, а Рома смущённо выглядывал из-за этого баобаба, и улыбался.

Я села на стул.

— Это что? — единственное, что пришло мне в голову.

— Это ОН — тихо сказал Рома, и, обхватив баобаб двумя руками, отогнул его в сторону.

— А как же ты с этим живёшь? — грустно спросила я, и собралась заплакать. Потому что совершенно точно знала, что вот ЭТО в меня не влезет даже с бочкой вазелина. А Рома мне по-прежнему нравился.

— Я дрочу. — Тоже с грустью признался Рома, и погладил баобаб.

— Давай хоть поцелуемся, что ли… — со слезами сказала я, и, отпихнув баобаб, горестно чмокнула Рому в нос.

…За дверью слышался Динькин мерзкий ржач, и комментарий:

— А я тебе предупреждал! Лучше б мне дала, дура!

С сексом я обломалась. Это было очевидно. Но отпускать Рому совершенно не хотелось. Он мне нравился. Бля, ну по-человечески нравился!

Поэтому через неделю я приняла Ромино приглашение поехать вдвоём в гости к его другу Пете.

Петя был музыкантом, а я к творческим людям сильно неравнодушна. Поэтому, увидев Петину квартиру-студию, сразу атаковала музыканта кучей вопросов, попросила разрешения похуячить по клавишам синтезатора, сыграла ламбаду, и развесила уши, слушая Петины пояснения и музыку.

Рома тем временем слонялся без дела, и всё время ныл, что хочет спать. Я, конечно, девка благородная, и нахуй никогда никого открытым текстом не посылаю, но в тот момент очень хотелось.

Наконец, у меня лопнуло терпение:

— Ром, иди, бля, и спи уже!

— Я без тебя не пойду… — ныл человек-хуй. — Я только с тобой…

Тьфу!

Пришлось встать, пожелать Пете спокойной ночи, и свалить в спальню.

Кровать у Пети была с водяным матрасом. И застелена шёлковым бельём. Я разделась, плюхнулась на кровать, и тут же начала ловить руками подушку, которая отчего-то выскальзывала из под моей головы как мыльный пузырь.

Рома сорвал с себя свои парчовые одежды, и, с баобабом наперевес, рухнул рядом. Меня подбросило. Ударило о стенку. И я наебнулась на пол. Рома лишь виновато хихикнул. Я бросила на пол скользкую подушку, и устроилась кое-как на краю. Глаза начали слипацца.

Сквозь сон я слышала как ворочаецца Рома, как пыхтит и вздыхает, и вдруг он гаркнул:

— Хочу ебацца!!

А то ж! Надо думать! Только меня, вот, ебать не надо. Я для него щас "пучок мышек-девственниц — пятнадцать копеек".

Я повернулась к Роме спиной, и пробормотала:

— Знаешь, у меня есть секс-фантазия. Давай, ты будешь дрочить, а я буду ржа… Смотреть то есть. Меня это возбуждает.

— Да? — обрадовался Рома-хуй.

— Да. — Твёрдо ответила я, и уснула.

Мне снилось, что я плыву на лодке. С лодочником Петей. Он мне играет на балалайке ламбаду, и поёт голосом Антона Макарского: "Вечная любо-о-овь, верны мы были е-е-ей…"

И тут раздался крик:

— ААААААА!!!! ЫЫЫЫЫЫЫ!! ОООООБЛЯЯЯЯЯЯ!!!

Спросонок я заорала, и мне тут же кто-то обильно кончил на ебло. После чего матрас ещё раз тряхнуло, я подлетела, впечаталась рожей в стенку, почти к ней приклеилась, и сползла на пол.

Зачерпнув с глаз две горсти липких соплей, я обрела слабое зрение, и увидела Ромин баобаб, который продолжал фонтанировать в потолок, а потом самого Рому, который конвульсивно дёргался на матрасе, и стонал:

— Ты это видела? Тебе понравилось, детка?

Я вздрогнула, и ответила:

— Тебе пиздец, дрочер…

Я царапала Рому ногтями, я кусала его за баобаб, я вытирала своё лицо о Ромины волосы, и громко ругалась матом:

— Сука! Мудак! Долбоёб! Я тебе твой хуй в жопу засуну, чтоб, бля, голова не шаталась! Уродины кусок!

На мои вопли прибежал Петя-лодочник, накинул на меня одеяло, схватил в охапку, и отволок в душ.

— Петя! — кричала я в одеяле. — Петя! Этот пидор кончил мне на голову, пока я спала! Я убью его!!!

— Убьёшь. — Спокойно отвечал музыкант Петя. — Убьёшь. Но потом. Утром. И подальше от моего дома, пожалуйста.

Рому я так и не убила. Он съебался ещё до того, как я вылезла из душа, где извела на свою голову литр шампуня. Рома съебался из моей жизни навсегда.

Из жизни. Но не из памяти.

И когда я стану старой бабкой, а это будет уже скоро, я буду сидеть в ссаном кресле под оранжевым торшером, и думать о хуях. Как минимум о двух.

О пипетке и о баобабе.

Папа

Знаешь, я давно хотела поговорить с тобой. Да только времени, вот, всё как-то не было. А, может, и было. Только к разговору я была не готова.

Я всегда представляла, что сяду я напротив тебя, и в глаза тебе смотреть не буду… Я к окошку отвернусь молча. И услышу за спиной щелчок зажигалки, и дымом запахнет сигаретным… Я тоже закурю. Я с шестнадцати лет курю, папа… Ты не знал? Догадывался, наверное. Ты у меня боксёр бывший, у тебя нос столько раз сломан-переломан, что ты и запахи давно различать разучился… А я пользовалась этим. Сколько раз я приходила домой с блестящими глазами, насквозь пропитанная табачным дымом, а ты не замечал… А замечал ли ты меня вообще, пап? Ты всегда мечтал о сыне, я знаю. Вы с мамой даже имя ему уже придумали — Максимка. А родилась я… Первый блин комом, да? Наверное. Поэтому через четыре с половиной года на свет появилась Машка. Ты думаешь, я маленькая тогда была, не помню ничего? Помню, пап. Не всё, конечно, а вот помню что-то. Помню, как плакал ты, положив на рычаги телефона трубку, сразу после звонка в роддом. Плакал, и пил водку. А потом ты молиться начал. По-настоящему. Вот как попы в церкви читают что-то такое, нараспев, так и ты… Я так не умею. Хотя всегда хотела научится. Вернее, хотела, чтобы ты меня научил, папа… Может, ты бы меня и научил, если бы я попросила. А я ведь так и не попросила. Просить не умею. Как и ты. Ты молился и плакал. А я смотрела на тебя, и думала, что, наверное, случилось что-то очень важное. И не ошиблась.

Машка стала для тебя сыном. Тем самым Максимкой… Твоим Максимкой. Ты возился с ней с пелёнок, ты воспитывал её как мальчика, и это ты водил её семь лет подряд в секцию карате. Ты ей кимоно шил сам. Не на машинке, нет. Я помню, как ты выкройки делал на бумаге-миллиметровке, а потом кроил, и шил. Руками. Своими руками…

Я завидовала Машке, папа. Очень завидовала. И вовсе не тому, что у неё было всё: лучшие игрушки, новая одежда… Нет, я завидовала тому, что у неё был ты. А у меня тебя не было. А ты мне был нужен, пап. Очень нужен. Мне тоже хотелось быть твоим сыном. Я и грушу эту твою самодельную ногами пинала, и на шпагат садилась со слезами — и всё только для того, чтобы быть как Максим. Или, хотя бы, как Машка… Не вышло из меня каратистки. Какая из меня каратистка, да, пап? Самому смешно, наверное… Зато я музыку любила. Хотела научиться играть на пианино. Маше тогда года три ведь было? С деньгами, помню, было туго. А я очень хотела играть на пианино… И ты купил мне инструмент. В долги влез, но купил. И сам пёр полутонную махину к нам на второй этаж… У тебя спина потом болела долго, помнишь? Нет? А я помню, вот. Сколько я в музыкальной школе проучилась? Года два? Или три? Совсем из памяти стёрлось. Мне так стыдно тогда было, пап… Так стыдно, что я была плохой ученицей, и у меня не было таланта, и пианино мне остопиздело уже на втором году учёбы… Прости меня.

Знаешь, мне тогда казалось, что ты совсем меня не любишь. Это я сейчас понимаю, что ты воспитывал меня так, как надо. И мне, спустя многие-многие годы, очень пригодилось оно, воспитание твоё. Ты учил меня не врать. Ты меня сильно и больно наказывал. Именно за враньё. А врать я любила, что скрывать-то? Ты никогда не ругал меня за плохие отметки, или за порванную куртку… Ты просто смотрел. Смотрел так, что я потом очень боялась получить в школе двойку. И ведь не наказывал ты меня за это никогда. Ты смотрел. И во взгляде твоём злости не было. И не было раздражения. Там было разочарование. Во мне. Как в дочери. Или как в сыне? Не знаешь? Молчишь? Ну, я не стану лезть к тебе в душу.

А помнишь, как мы с тобой клеили модель парусника? Ты давал мне в руки каждую деталь, и говорил: "Вот это, дочка, мидель шпангоут, а это — бимс..", а я запоминала всё, и мне очень интересно было вот так сидеть с тобой вечерами, и клеить наш парусник. Ты потом игру ещё такую придумал, помнишь? Будто бы в нашем с тобой кораблике живут маленькие человечки. И они выходят только по ночам. Мы с тобой крошили хлебушек на палубу, а утром я первым делом бежала проверять — всё ли съели человечки? Уж не знаю, во сколько ты вставал, чтобы убрать крошки, но я караулила парусник всю ночь, а к утру на палубе было чисто…

А ещё ты всегда учил меня быть сильной. Учил меня стоять за себя. Драться меня учил. И я научилась. Может, не совсем так, как ты объяснял, но научилась. Зато я разучилась плакать… Может, оно и к лучшему. Ведь мужчины не плачут, верно, пап? Вспомни-ка, сколько раз в жизни ты за меня заступался? Не помнишь? А я помню. Два раза. Первый раз, когда мне было десять лет, и меня побил мальчишка из моего класса. Может, я б и сдачи ему б дала, как ты меня учил, но он меня по животу ударил, а живот защищать ты меня не научил почему-то… И я впервые в жизни прибежала домой в слезах. И ты пошёл за меня заступаться. Помню, как отвёл ты в сторону этого, сразу зассавшего, мальчика, и сказал ему что-то коротко. А потом развернулся, и ушёл. Так я и не знаю до сих пор, что же такое ты ему сказал, что он до девятого класса со мной не разговаривал.

И второй раз помню. Мне тринадцать было. А в школу к нам новый учитель физики пришёл. Молодой, чуть за двадцать. Он у нас в подъезде на лестнице сидел, меня ждал, цветы мне дарил, и духи дорогие, французские… И я тогда сильно обиделась на тебя, папа, когда ты пришёл в школу, и на глазах у всего класса ударил Сергея Ивановича, и побелевшими губами процедил: "Ещё раз, хоть пальцем…" Не понимала я тогда ни-че-го… Вот и все два раза. А сколько потом этих раз могло бы быть, и не сосчитать… Только к тому времени я научилась защищать себя сама. Плохо, неумело, по-девчачьи… Но зато сама. А ты видел всё, и понимал. И синяки мои видел, и шрамы на моих запястьях. И никогда ничего не спрашивал. И я знаю, почему. Ты ждал, что я попрошу тебя о помощи. Наверное, ты очень этого ждал… А я, вот, так больше и не попросила… У тебя были дела поважнее, я же понимала. Ты растил Машку. Свою… Своего… Всё-таки, наверное, сына. А я растила своего сына. Одна, без мужа растила. И учила его не врать. И наказывала строго за враньё. Поэтому он у меня рано разучился плакать.

А потом Машка выросла. И я выросла. И даже твой внук — тоже вырос. И вот тебе, пап, уже пятьдесят четыре. И мне двадцать девять. И Машке двадцать пять. Только где она, Машка твоя? Максимка твоя? Где? Ты знаешь, что она стесняется тебя, знаешь? Ей стыдно, что её отец — простой мужик, без образования, чинов и наград. Ей стыдно за твои кроссовки, купленные на распродаже, стыдно за твои татуировки. А мне — мне не стыдно, ясно?! Мне похуй на образование твоё, на награды, которых тебе не дало государство, и на чины, которых ты никогда не выслужишь. И я люблю твои татуировки. Каждую из них знаю и люблю. И ты никогда не называл их "ошибками молодости", как любят говорить многие. Ты тоже их любишь.

Я не Машка. И я не Максим. И, наверное, мы с тобой когда-то давно просто упустили что-то очень важное… Зато я знаю о твоей мечте, папа. Я знаю о твоём слабом месте. Ты никогда не видел моря… Никогда. Помнишь, как в фильме "Достучаться до небес"? "Пойми, что на небесах только и говорят что о Море, как оно бесконечно прекрасно, о закате который они видели, о том, как солнце, погружаясь в волны, стало алым как кровь, и почувствовали, что Море впитало энергию светила в себя, и солнце было укрощено, и огонь догорал уже в глубине. А ты, что ты им скажешь, ведь ты ни разу не был на Море, там наверху тебя окрестят лохом…"

Ты никогда не был на море. А всё потому, что ты слишком, слишком его любишь… Мы с твоей племянницей хотели тебя отвезти туда, на песчаный берег, а ты не пошёл. Ты сказал нам: "Я там останусь. Я уже никогда не вернусь обратно. Я там умру…"

Знаешь, пап, а давай поедем на море вдвоём, а? Только ты и я… И никого больше не возьмём с собой. Пусть они все остануться там, не знаю где, но где-то за спиной… Машка, Максим этот ваш… Оставим их дома. И уедем, папа. Туда, где Море, Ты и Я… И, если захочешь, мы останемся там вместе. Навсегда. Я даже умру с тобой рядом, если тебе не захочется сделать это в одиночестве…

Назад Дальше