— Ну да. Процедуру не соблюли — получилось богохульство. Это формальное обвинение.
— Ну а настоящая причина это их надпись, верно? «ЩИТЫ, ОТНЯТЫЕ У ПЕРСОВ И ФИВАНЦЕВ, СРАЖАВШИХСЯ ПРОТИВ ГРЕЦИИ…» Слушай, а почему фиванцы пошли с мидянами, вместо того чтобы с Афинами объединиться?
— Потому что ненавидели их.
— Даже тогда?.. Ну ладно. Эта надпись разъярила фиванцев; но когда собралась Дельфийская Священная Лига — они сами, как я понимаю, выступить постеснялись, а подтолкнули какое-то зависимое государство обвинить афинян в святотатстве. Так?
— Амфиссийцев. Те под Дельфами живут, выше по реке.
— Ну и что дальше?
— Если бы это обвинение прошло, то Лиге пришлось бы начать войну с Афинами. Афиняне послали трёх делегатов; двое свалились с лихорадкой, а третьим был Эсхин. Ты его можешь помнить: он был одним из послов на мирных переговорах семь лет назад.
— О, я его прекрасно знаю, мы с ним друзья. А ты знаешь, что он в свое время актёром был?
— Это ему помогло наверно; он им там такой спектакль устроил!.. Совет уже собирался было голосовать — а он вдруг припомнил, что амфиссийцы растят зерно на каких-то землях, когда-то отданных Аполлону. Так он как-то добился, чтоб ему дали слово, — и обвинил в святотатстве самих амфиссийцев. А после его великой речи дельфийцы забыли об Афинах и сломя голову кинулись крушить амфиссийские деревни. Амфиссийцы стали драться, и нескольким членам Совета досталось по их священным телесам… Это прошлой осенью случилось, после жатвы.
Сейчас была зима. В кабинете, как всегда, дули холодные сквозняки; но царский сын, похоже, замечал эту стужу ещё меньше чем сам царь.
— Так теперь Лига собирается в Фермопилах, чтобы вынести решение по делу амфиссийцев, что ли? Ясно, что отец поехать туда не сможет. Я уверен, он хотел бы, чтобы за него поехал ты. Поедешь?
— Разумеется! — Антипатр вздохнул с облегчением; как ни хочется мальчишке взять всё на себя, но сверх меры не зарывается. — Я там постараюсь повлиять на кого смогу; и, если получится, добьюсь, чтобы решение отложили до приезда царя.
— Надеюсь, ему нашли тёплый дом. Фракия зимой — не такое это место, чтобы раны лечить. Но нам скоро придётся ехать к нему с этими южными делами… Как думаешь, что будет?
— Скорее всего ничего не будет. Даже если Лига обвинит амфиссийцев, афинянам вмешаться Демосфен не даст, а без них никто ничего делать не станет. Это дело против амфиссийцев — личная заслуга Эсхина, а Демосфен его ненавидит люто. Он же после того посольства Эсхина в измене обвинил, ты наверно знаешь.
— Ещё бы! Ведь часть обвинения в том состояла, что он был дружен со мной.
— Ох уж эти демагоги! Ведь тебе всего десять лет тогда было… Но с тем обвинением ничего не вышло, а теперь Эсхин вернулся из Дельф героем — так Демосфен, наверно, волосы на себе рвёт. А кроме того — это ещё важнее — амфиссийцев поддерживают Фивы, а с ними ссориться он не захочет.
— Но ведь афиняне и фиванцы ненавидят друг друга.
— Да. Но ему нужно, чтобы нас они ненавидели ещё больше. Ему сейчас нужен союз с Фивами, это слепому видно. Причём с самими фиванцами у него может получиться: Великий Царь деньгами снабдил, покупать поддержку против нас. А вот афиняне могут заартачиться; уж слишком давняя у них вражда.
Александр сидел задумавшись. Потом сказал:
— Всего четыре поколения прошло, с тех пор как они отразили персов. И мы тогда были вместе с персами, как и фиванцы. А если бы Великий Царь сейчас переправился из Азии — мы бы дрались с ним во Фракии, а они бы грызлись между собой.
— Люди меняются и не за такой срок. Мы поднялись за одно поколение, благодаря отцу твоему.
— А ему всего сорок три… Ладно, пойду-ка я потренируюсь, на случай если он мне оставит что-нибудь поделать.
Он пошёл переодеваться, но по дороге встретил мать; а та спросила какие новости. Он проводил её в её покои, но рассказал только то, что считал нужным. У неё было тепло и ярко: свет от огня в очаге плясал на росписи пламени Трои… Глаза невольно потянулись к очагу, к тому свободному камню в полу, который он обнаружил в детстве. Она тут же обиделась, что он рассеян и невнимателен к ней, обвинила в соглашательстве с Антипатром, который ни перед чем не остановится, лишь бы ей навредить… Всё было как обычно; и он отделался обычными ответами.
Уходя, он встретил на лестнице Клеопатру. Теперь, в четырнадцать, она стала похожа на Филиппа как никогда раньше. То же квадратное лицо, те же жёсткие курчавые волосы… Только глаза не его: глаза собаки, которую никто не любит. Его полужёны нарожали ему дочерей покрасивее этой; а она была невзрачненькая, даже в том возрасте, который отец любил всего больше; а кроме того постоянно носила маску враждебности, из-за матери.
— Пойдём, — позвал Александр. — Мне надо поговорить с тобой.
В детской они соперничали, враждовали, но теперь он был выше этого. А она всё время, постоянно, мечтала, чтобы он обратил внимание на неё, — но и боялась, чувствуя себя гораздо ниже. Чтобы ему захотелось с ней говорить о чём-то — это было просто невероятно…
— Пошли в сад.
Снаружи было совсем холодно. Она задрожала, скрестила руки на груди, — он отдал ей свой плащ. Они стояли у бокового входа в покои царицы, возле самой стены, среди облетевших роз. В ложбинках между кустами лежал нерастаявший снег… Он говорил только что совсем спокойно, и она понимала, что разговор будет не о ней, — но всё равно ей было страшно.
— Слушай, — сказал он, — ты знаешь, что произошло с отцом под Византием?
Она кивнула.
— Его собаки выдали. Собаки и луна. — В печальных глазах Клеопатры был испуг, но вины не было. — Ты меня понимаешь, верно? Я имею в виду, ты знаешь колдовство. Ты видела… чтобы она что-нибудь делала тогда?
Сестра молча покачала головой. Если сейчас сказать — это когда-нибудь после обязательно вылезет… Ведь мать с братом очень друг друга любят, но ссорятся страшно — и тогда говорят всё подряд, не задумываясь… Его глаза пронизывали её, словно северный ветер, — но всё, что она знала, было спрятано страхом. Вдруг он поменялся, ласково взял её за руки сквозь складки плаща.
— Я никому не скажу, что ты мне сказала. Клянусь Гераклом! Ты ж знаешь, такую клятву я никогда не нарушу. — Он оглянулся на святилище в саду. — Скажи. Ты должна, понимаешь?.. Я должен это знать.
Она забрала руки, заговорила:
— Было то же самое, что и в другие разы, когда из этого ничего не получалось. А если что-нибудь ещё — я не видела, честное слово. Правда, Александр, это всё что я знаю.
— Да-да, я тебе верю, — нетерпеливо сказал он и снова схватил её за руки. — Не позволяй ей этого делать. Теперь она не имеет права. Я спас его под Перинфом. Если бы не я — его бы убили, понимаешь?
«Зачем ты это сделал?» Вслух она не спросила, они понимали друг друга без слов. Только глаза её неотрывно смотрели в его лицо, совсем не похожее на лицо их отца.
— Иначе я бы себя опозорил… — Он умолк; она решила, что он ищет какие-то слова, чтобы ей понятнее стало. — Ты не плачь. — Он провёл кончиками пальцев у неё под глазами. — Это всё, что мне нужно было знать. Ты ж ей помешать не могла!..
Он повёл её во дворец, но в дверях остановился и оглянулся вокруг.
— Если она захочет послать ему врача, лекарство, сласти какие-нибудь… Что угодно — дай мне знать. Это я тебе поручаю. Если не сделаешь — виновата будешь ты, на тебя падёт!..
Она побледнела от ужаса. Но его остановило даже не отчаяние, а изумление сестры.
— Нет, Александр! Нет!.. О чём ты говорил — оно же никогда не действовало, она сама должна это знать!.. Но это страшно, ужасно, и когда… когда ей очень плохо — оно ей просто душу очищает, вот и всё!..
Он посмотрел на неё почти с нежностью и медленно покачал головой.
— Если бы! Она на самом деле старалась, я видел. — Её печальные собачьи глаза стали ещё печальнее от этой новой ноши. — Но это было очень давно, ты не отчаивайся. А теперь наверно так и есть, как ты говоришь. Славная ты девочка, сестрёнка.
Он поцеловал её в щёку; сжал ей плечи, забирая свой плащ… И пошёл через помертвевший сад, сияя золотой головой; а она долго смотрела ему вслед.
Медленно тянулась зима. Царь во Фракии потихоньку поправлялся; письма подписывал уже сам, хоть рука и дрожала, как у старика. Он прекрасно понял все дельфийские новости и распорядился, чтобы Антипатр осторожно поддержал амфиссийскую войну. Фиванцы хотя и присягнули Македонии — всегда были ненадёжным союзником, с персами якшались; ими стоило и пожертвовать при нужде. Он предвидел, что государства Лиги проголосуют за войну; причём каждый будет надеяться, что бремя этой войны понесёт кто-то другой. А Македония будет стоять рядом — ненавязчиво — в дружеской готовности взять на себя это тяжкое, хлопотливое дело. И так у него в руках окажутся ключи от всего юга.
После зимнего солнцеворота Совет проголосовал за войну. Но никто не хотел уступить главенство городу-сопернику, потому все государства выставили только символические силы. Командование этой несуразной армией взвалил на себя фессалиец Котиф, Председатель Совета. Филипп избавил фессалийцев от анархии племенных распрей, и в большинстве своём они были благодарны ему за это. Мало было сомнений, к кому обратится Котиф за помощью в трудный час. Об этом и разговаривали друзья, ополаскиваясь под фонтаном на стадионе.
— Пошло дело, — сказал Александр. — Знать бы, когда всё начнётся.
— Женщины говорят, если на горшок смотреть, то он не закипает никогда, — заметил Птолемей, выпростав голову из полотенца.
Александр, настроенный на постоянную готовность, гонял их нещадно; так что Птолемею удавалось встречаться со своей новой возлюбленной гораздо реже, чем хотелось бы; он был не прочь и расслабиться.
— Но они же говорят, стоит от горшка отвернуться — он тут же выкипает, — возразил Гефестион.
Птолемей посмотрел на него сердито. Ему-то хорошо, ему всего хватает!..
Да, ему хватало. Или, во всяком случае, свой нынешний удел он не променял бы ни на что другое — и этого не скрывал. А всё прочее оставалось его тайной; никто не знал, с чем ему приходилось мириться и как трудно это ему давалось. Гордость, целомудрие, сдержанность, приверженность высшим целям… Он цеплялся за эти слова, чтобы легче было переносить явное нежелание Александра, коренившееся где-то в душе, так глубоко, что спрашивать невозможно. Может быть, что колдовство Олимпии оставило шрамы на душе её сына? Или пример отца?.. Или дело в том, — думал Гефестион, — что только здесь он не стремится к главенству, а вся остальная его натура восстаёт против этого?.. Ведь первенство ему дороже жизни… Однажды в темноте он прошептал по-македонски: "Ты у меня первый и последний, " — но непонятно, что тогда прозвучало в голосе его: экстаз или невыносимая печаль. Правда, почти всегда он бывал открыт и от близости не уклонялся, — но словно не считал это таким уж важным. Можно было подумать, акт любви состоит для него в том, чтобы просто лежать рядом и разговаривать.
Он говорил о человеке и о судьбе; о словах, которые слышал во сне от говорящих змей; о действиях кавалерии против пехоты и лучников… Он цитировал Гомера о героях, Аристотеля о Всемирном Разуме, Солона о любви; говорил о тактике персов и о воинственности фракийцев, о своей умершей собаке, о красоте дружбы… Разбирал поход Десяти Тысяч Ксенофонта, шаг за шагом, от Вавилона к морю… Пересказывал дворцовые сплетни и разговоры в штабе и в казармах; поверял самые тайные секреты обоих своих родителей… Размышлял вслух о природе души в жизни и в смерти, и о природе богов; говорил о Геракле и Дионисе, и о том, что при Желании (с большой буквы! ) можно достичь всего…
Так бывало везде: в постели, где-нибудь в скалах, в лесу… Гефестион, бывало, обхватывал его за талию или клал ему голову на плечо — и слушал, стараясь утихомирить шумное сердце своё. Он понимал, что ему говорится всё, — и был горд несказанно! Но с этой гордостью мешался и благоговейный трепет, и нежность, и мука, и чувство собственной вины… Он терял нить, боролся с собой, снова улавливал смысл речи — и обнаруживал, что не может вспомнить, о чём только что говорил Александр. Ему в ладони высыпались несметные сокровища — и ускользали меж пальцев, пока его мысли терялись в ослепляющих миражах, навеянных желанием. В любой момент Александр мог спросить, что он думает о том и том: ведь он был гораздо больше чем просто слушатель… Зная это, он снова старался вникнуть — и часто увлекался, даже против воли: Александр умел передать свои образы, как другие передают страсть. Иногда, когда он особенно загорался и испытывал благодарность за то, что его поняли, — Желание, которое может достичь всего, подсказывало нужное слово или прикосновение… Тогда Александр глубоко вздыхал, словно из самой глубины своего существа, и шептал что-нибудь по-македонски, на языке своего детства. И всё бывало хорошо, или — по крайней мере — так хорошо, насколько это вообще возможно.
Он любил давать, богам или людям — одинаково; он хотел быть непревзойдённым в этом, как и во всём остальном; он любил Гефестиона — и простил ему, раз и навсегда, что тот нуждается в нём вот так… И свою глубокую меланхолию потом переносил без жалоб, как рану. Платить приходится за всё… Но если после этого он бросал дротик мимо цели или выигрывал скачку с отрывом только в два корпуса вместо трёх — Гефестион всегда подозревал, что он клянёт себя за утрату мужества, хоть и не выдаёт этого ни единым словом или взглядом.
Александр часто грезил наяву; и из этих грёз появлялись мысли — твёрдые, острые, как железо из огня. Он мог подолгу лежать на траве, закинув руки под голову; или сидеть, положив копьё поперёк колен; или шагать по комнате, или смотреть в окно, чуть вскинув голову… А тем временем перед глазами у него проносились образы, порождённые непрерывной работой ума. Он забывал о своём лице — и оно говорило; эти оттенки выражения не смог бы передать ни один скульптор… Так лампа горит за плотными шторами, и видно лишь отдельные сполохи, когда приоткроется щель. В такие моменты, — думал Гефестион, — даже бог с трудом удержался бы, чтобы не протянуть к нему рук; но как раз тогда его трогать нельзя… Впрочем, это было известно с самого начала.
Поняв это, Гефестион и сам до какой-то степени научился у Александра перегонять силу сексуальной энергии на другие цели. Но его собственные притязания не простирались так далеко, как у Александра; и главная его цель была уже достигнута: ему доверяли полностью, его любили глубоко и постоянно.
Настоящие друзья делятся всем. Однако была одна вещь, которую он предпочитал держать при себе: Олимпия его ненавидит — и он ей платит тем же.
Александр об этом не заговаривал: она должна была знать, что здесь наткнётся на скалу. А Гефестион — когда она проходила мимо, не здороваясь, — относил это на счёт простой ревности. Щедрому любящему трудно жалеть алчных ревнивцев; потому он не мог испытывать к ней особо тёплых чувств, даже когда полагал, что ничего кроме ревности там нет.
Он не сразу поверил своим глазам, заметив, что она старательно подсовывает Александру женщин. Ведь их соперничество должно её волновать ещё сильнее… Однако горничные, приезжие певицы и танцовщицы; молодые жёны, кого держали не слишком строго, и девушки, которые ни за что на свете не рискнули бы вызвать её гнев, теперь крутились вокруг Александра и строили ему глазки. Гефестион ждал, чтобы Александр заговорил об этом первым.
Однажды вечером, сразу как лампы зажгли, Гефестион увидел, что его остановила из засады в Большом Дворе одна скандально знаменитая красавица. Александр быстро заглянул ей в томные глаза, сказал что-то весёлое и пошёл дальше, с невозмутимой улыбкой. При виде Гефестиона улыбка исчезла. Они пошли в ногу; Гефестион понял, что Александру неуютно, и сказал беззаботно:
— Не повезло Дорис!
Александр хмуро смотрел прямо перед собой. Вдруг сказал:
— Она хочет, чтобы я женился молодым.