Архитектурное управление в комиссии представлял Понтус. Но, когда выяснилось, что в Доме правительства находилось немецкое картографическое бюро, Понтус забыл все остальное и срочно занялся хозяйственными делами. И, несмотря на то, что Дом правительства охранялся и там был минный карантин, в здание, занятое Архитектурным управлением, стали привозить чертежные доски, свертки ватмана, стеллажи. Подобные примеры заразительны, и вскоре Василию Петровичу пришлось продолжать свои поиски одному.
"Где могла храниться документация? — ломал он голову. — Вывезти со немцы не успела: было не до того. Значит, она осталась где-то здесь. Но где?.. Где?.."
Со смутной надеждой он подался в городскую управу, которая, как ему сказали, находилась на углу Комсомольской и улицы Карла Маркса. По там вместо дома чернела закопченная коробка. Она еще курилась а, медленно остывая, трескалась. Точно не доверяя себе, Василий Петрович заглянул в оконный проем, потом, чтобы лучше видеть выгоревшее нутро здания, поднялся по уцелевшей теплой лестнице на площадку второго этажа. Нет, и здесь искать было бесполезно. Но тут, по каким-то самым неожиданным связям, ему вдруг пришла мысль, которая оставляла еще надежду.
Бегом, забыв о приличии, он вернулся в управление. Как раз туда на "газике" привезли мебель, и сотрудники таскали ее в помещение. Понтус, довольный, в ударе, ходил по комнатам и распоряжался. Управление разместилось в старом прикостельном здании на площади Свободы. От заплесневелых, с подтеками стен и темного сводчатого потолка, от горбатого, скрипучего пола пахло пылью и плесенью. Через небольшие окна с радужно-маслянистым отливом на стеклах цедился скупой свет. Да нежилые запахи, полумрак мало беспокоили Понтуса, и, прохаживаясь, как по палатам, он с удовольствием тыкал пальцем, показывая, куда что ставить.
— Привет! — второй раз за день поздоровался он, подмигивая Василию Петровичу. — Нашли что-нибудь?
— Нет, Илья Гаврилович. Хочу обратиться к кому-либо из местных. Здесь, по-моему, кое-кто оставался.
— Конечно. И архитекторы и архитекторши.
— Я кроме шуток.
В дверях показались геодезист и плановик. Они несли мягкое кожаное кресло.
— Это ко мне, — кинул им Понтус и, полуобняв Василия Петровича, похлопал его по груди и спине. — Ну, допустим, мы тоже местные, дорогой. Но я все-таки послал за одним. Помните Барушку? Он вам и домик пустующий поможет подыскать. Алла говорила, на Сторожевке можно найти, если не теряться…
Внесли мягкий, обтянутый дерматином диван, и Понтус, улыбнувшись, пошел показывать, где его поставить.
Василий Петрович направился было за ним, но, вспомнив вчерашнее, смутился и пошел посмотреть комнатку, которую отвели ему.
Здесь он и встретился с Барушкой.
Мебели в комнатке еще не было, и им, чтобы чувствовать себя удобнее, пришлось стать возле окна.
В синем, почти не ношенном костюме, с ярким, широко завязанным галстуком, со шляпою в руке, Барушка выглядел франтовато. На левом лацкане поблескивал "Знак Почета".
Он мало изменился. Как и прежде, лысая голова его была старательно побрита, подвижное монгольское лицо морщилось, быстрые карие глаза насмешливо косили. Казалось, он даже не постарел, только пожелтело лицо и появилась привычка вскидывать брови, словно Барушка прислушивался или чего-то не понимал.
— Наконец-то! — произнес он радостно.
— Извините, у меня к вам дело…
— Пожалуйста.
— Вы работали у них? — не желая называть позорного слова и чувствуя, как что-то настораживает его, спросил Василий Петрович.
— Яволь, как говорили немцы. В городской управе, при главном архитекторе.
— Так у них был и главный? — удивился Василий Петрович, догадываясь, что его настораживает Барушков орден, на который он старался не смотреть и все же время от времени поглядывал.
— Мы творческие работники, и я считал важным сохранить себя, — заметив это, вскинул Барушка брови. — А во вторых, думал, что так будет лучше. — Его скуластое лицо и высокий лоб, увеличенный лысиной, засветились. — Пс-с! Я, видите ли, такое отмочил… выдвинул идею строить город на новом месте! Догадываетесь? И ее приняли, хотя это было издевательством… Я рассчитывал, что бессмысленная идея вызовет возмущение и все мудрствования немцев обернутся против них самих же. И, по-моему, мне кое-что удалось.
Ничего подобного Василий Петрович еще не слышал, но этот разговор вызвал досаду: Барушка смахивал на комедианта.
— Меня интересует документация.
— Я припрятал генеральный план, который мы разрабатывали.
— А остальное?
— Скорее всего — капут. Все хранилась в городской управе и подвалах. Разве там…
Не находя о чем больше говорить, они вышли из управления.
Навстречу по пустынной площади с грохотом мчалась телега. Стоя в передке, парень с карабином за плечами по-деревенски крутил над головой концами вожжей и лихо гикал. Мохноногая лошаденка старалась изо всех сил и неслась галопом. На краю сквера стояла ватага партизан. Они хохотали и, подзадоривая парня, что-то кричали ему вслед.
Движение на Советской усилилось. Василий Петрович и Барушка вынуждены были пройти квартал и перешли Советскую только на перекрестке у Комсомольской, несколько минут простояв между двумя потоками машин возле черноглазой подтянутой регулировщицы в защитном беретике.
Железная дверь подвала была приоткрыта. По каменным ступенькам, заваленным у входа щебнем, они спустились вниз, не обращая внимания на угар, которым несло оттуда. В узком коридоре Василий Петрович зажег фонарик, и в его бледном коротком луче, упершемся в закоптелую стену, заструился дымок.
— Дым, — глухо проговорил Барушка.
За поворотом коридора дышать уже стало тяжело. Задыхаясь, они добрались до второй, тоже приоткрытой железной двери и сквозь, дымящуюся завесу, пронизанную лучом фонарика, увидели, как тлеют кипы бумаг. Стеллажи рухнули, и кипы валялись по всему полу. Некоторые из них превратились в кучки пепла; некоторые, почернев, не потеряли еще своей формы и, казалось, были перевязаны шпагатом; у некоторых кип обгорели только края.
Василий Петрович решился было переступить порог, но Барушка схватил его за руку и потянул назад.
Кашляя и пошатываясь, с серо-землистыми лицами, они выбрались из подвала. И хотя там побыли не больше минуты, солнце, ясное, чистое небо, повевы ветра показались Василию Петровичу необыкновенными.
— Ведь вы, Семен Захарович, тоже, кажется, минчанин, — с обидой сказал он. — Так как же вы это допустили? Небось, вчера еще можно было спасти. Да и теперь надо сообщить в комендатуру: может, кое-что уцелело…
Барушка заморгал, как уличенный в зазорном поступке. Вытер носовым платком пот с головы и притворился, что прислушивается к паровозному гудку, который долетел от станции. Но потом резко повернулся и сощурил глаза.
— Легко вам страдать и упрекать, — бросил он. — Наверное, войны-то не попробовали, просто чистыми вышли. А вы вот сперва через чистилище пройдите…
4
Если б Василий Петрович мог сразу сесть за чертежную доску, все бы сложилось иначе. Обида породила бы упорство, а за ним пришло бы успокоение. В развалинах родной город, погибли все его здания. Но он чувствовал бы их в умении искать и находить нужное. Погибшее возрождалось бы в новом. Однако в сумятице первых дней, в мелочных заботах, в спорах за мебель, будущих сотрудников, жилплощадь и продуктовые карточки для них проектная работа казалась далекой, как никогда. К тому же содружество, сложившееся ранее, начало распадаться: у людей вдруг появилось много личных и самых неотложных дел.
Семья его оставалась в Москве. В Гомеле Василий Петрович жил тоже один. Но там он чувствовал себя как на станции. В Минске же он был дома — здесь надо было жить сегодня, завтра, послезавтра. А тут еще наваждение — как бы назло, воображение стала будоражить Алла. Это было дико, несуразно, да поделать что-нибудь с этим оказалось выше сил. И Василий Петрович, который вообще трудно сходился с людьми и приобретал друзей, почувствовал, — жизнь как-то ненужно усложнилась и ему необходима поддержка.
Однако искал он ее тоже нелепо. Стал избегать Понтусов, добыл где-то фотографию детского приемника и обратился в редакцию газеты с просьбой напечатать находку. Для чего? Он и сам не представлял — возможно, чтоб сохранить хотя бы какой-нибудь след о былой работе. А может быть, чтоб утвердить и собственную веру в себя. У него появилась потребность бедовать над своими потерями. Его тянуло к руинам.
Бродя возле развалин школы, он как-то встретился с Зимчуком. Друг друга они не знали, но поздоровались. Став рядом, начали рассматривать изувеченную коробку.
— Ваша? — догадался Зимчук.
— Была моя, — признался Василий Петрович, боясь, что разговор на этом оборвется. — А вы чего здесь? Тоже переживаете? Не с детьми ли что случилось?
— У меня? Нет. Вот с городским хозяйством знакомлюсь.
— С кладбищем, скажите…
Несколько дней назад Зимчук с Чрезвычайной комиссией выезжал на расследование в Тростенец, где, как установили, было расстреляно и сожжено сто двадцать тысяч человек. Потому слова о кладбище напомнили ему как раз это жуткое место. Нет, даже не напомнили. Виденное жило в нем и без этого. Но теперь оно опять как бы заслонило все… Лагерь размещался недалеко от города, возле когда-то веселой, зеленой деревушки. Ехать туда надо было по Могилевскому шоссе, по сторонам которого росли молодые приветливые березки. И каждый раз, когда Зимчук вот так вспоминал Тростенец, в его воображении вставали кошмарные печи, штабеля обугленных бревен, длинные, как траншеи, рвы-могилы и это холмистое шоссе с молодыми березками…
Печей не хватало, и, чтобы скрыть свои преступления, гитлеровцы сжигали трупы на огромных кострах, подпаливая бревна термитными бомбами и время от времени поворачивая трупы баграми. Обгорелые трупы с пулевыми отверстиями в затылке — и трепетные, залитые солнцем березки…
— Какое же это кладбище? — тихо спросил он. — Вы, вероятно, не видели настоящих кладбищ. А кроме того, у победителей города вряд ли умирают. Вам это известно не хуже, чем мне. Правда?
Слова Зимчука обидели Василия Петровича. Недавно упрекал Барушка, сейчас упрекает этот… Но, раздражаясь, он в то же время оставался уверенным, что имеет особое право на сочувствие и даже больше — его обязаны утешать.
— Есть раны, которые не залечиваются. — сказал он упрямо и понуро.
— Не знаю, но, по-моему, как-то не с руки теперь жить только своим. Пойдемте-ка, если хотите, я покажу сам одну вещь, благо тут недалеко…
Что он мог показать?
Но самое участие его было по душе, и Василий Петрович, вспомнив разговор с Барушкой о немецком генеральном плане, примирительно согласился:
— Сделайте милость…
Они миновали несколько кварталов, потом узкой тропинкой вышли на Советскую, и, свернув на улицу Володарского, спустились к коробке, что осталась от здания лечебницы.
— Ну, вот! — показал Зимчук. — Видите?
— Почти нет.
— А меня, например, радует и такое. Здесь главное — начать. Завтра вот и саперы за мост через Свислочь принимаются.
Внутри и вокруг коробки ходили люди, осматривали стены, что-то показывали друг другу, делали пометки в записных книжках. На площадке лестничной клетки стоял Понтус. Подбоченясь одной рукой, он не спеша прикуривал у солидного, в соломенной шляпе, мужчины. Потом важно кивнул ему, заметил подошедших и, высоко подняв руку с папиросой, как с трибуны, помахал им.
Ожидая Понтуса и упорно добиваясь чего-то своего, Зимчук опять спросил:
— Ну, как, по-вашему, послужит еще или нет?
— Кто знает — мои не послужат.
Морщась от дыма и вытирая носовым платком пот под расстегнутым воротом, подошел Понтус. Разморенный, вяло пожал руки и поднял лицо, к безоблачному небу.
— Жара, черт бы ее побрал. Кажется, до войны такой никогда не бывало. Все изменилось и переместилось. Разве поверишь, что это Белоруссия. Самое малое — Ашхабад, Турция.
— Как техническая экспертиза? — поинтересовался Зимчук.
— Скоро закончат.
— А еще где были?
— На углу Советской — Комсомольской и Советской — Ленинской. Но там можно использовать только частично, хоть ведомства не согласны. Опротестовывают и хотят начинать работы на свой страх и риск.
Он многозначительно взглянул на Зимчука, словно обещал ему что-то занятное и приглашал в свидетели. Затем перевел взгляд на Василия Петровича.
— Не завидуйте, дорогой! Ей-ей, скоро работа найдется и по вас. Есть мнение попозже взяться за дома, что до войны определяли облик города. Пусть свяжут новое с тем, что было. Заходите, хоть накоротке. Алла все спрашивает о вас…
— Мм!.. — нахмурился Василий Петрович, и его губы стали сухими.
— Да, да! В жизни, батенька, ничего не исчезает бесследно. Могу даже сообщить, что речь об этих материях ведется и там. — Понтус глазами показал вверх. — А вас что, и это не устраивает?
— Кто знает… Мне трудно судить… — сразу ослабел Василий Петрович, и на него стало неприятно смотреть. — Но скорее всего, осуществить эти планы не позволит сама жизнь.
— Ну, на такую штуку, как жизнь, у нас постановления найдутся! Существуют и командные высоты, дорогой. Как-нибудь обуздаем и заставим подчиняться. Такой-сякой опыт уже есть…
Разговор с Зимчуком и Понтусом как бы раздвоил Василия Петровича. Возражая им, споря с самим собою, он в то же время хотел, чтобы все было именно так, как ему говорили, чтобы то, против чего настраивал себя, стало неопровержимым.
Однако уже на следующий день оптимизм Зимчука показался ему еще более наивным, а замыслы Понтуса прямо пустопорожними.
Коробки! Без их восстановления, понятно, не обойдешься. Но чем тут восторгаться? Разве они решат что-нибудь? И какими словами не прикрывайся, это не больше чем свидетельство бедности. А чего стоят Понтусовы намеки, что среди зданий, которые поднимутся из руин, могут оказаться здания и его, Василия Петровича! Да если бы он действительно набрался упорства и по памяти восстановил свои проекты, что из того? Он не мальчик и не может обманывать себя. Он знает, — даже странно, как он мог на какое-то время забыть это?! — знает, что вряд ли есть еще другие произведения искусства, которые были бы так прикреплены к своему времени и месту, как архитектурные произведения. Даже не осуществленные в свой час, они навсегда остаются на бумаге. Заново можно воздвигать одни лишь памятники…
И, отбросив прежнее намерение — не вызывать семью, словно мстя кому-то, — Василий Петрович послал телеграмму-вызов.
Глава третья
1
На скупо освещенном перроне вокзала он встретил Веру Антоновну и сына с чувством вины. Чтобы скрыть это, медленнее, чем хотелось, взял из ее рук чемодан и поцеловал в лоб. Но в тот же миг забыл о дипломатии.
— Все будет хорошо, Веруся! Слово даю!.. — пообещал он и начал целовать ее глаза, виски, душистые волосы.
— Ты на сына взгляни, — слабо защищалась она, смущаясь людей, которых на перроне прибывало. — Его можно уже отдавать в музыкальную школу. А как он скучал по тебе! Как мы истосковались…
Она прильнула к его груди и на мгновение замерла. Но по едва уловимой дрожи, пробегавшей по ее спине, Василий Петрович догадался — она тоже думает не только о встрече. И ощущение вины, теперь уже почти осознанной, вернулось к нему, точно он действительно был виноват, что так тускло горят редкие синие лампочки фонарей, что захламлен перрон, а вместо вокзала — темная коробка с заколоченными окнами.
Он присел на корточки и протянул к сыну руки. Мальчик, который до сих пор с ревнивым любопытством наблюдал за тем, что происходило, неуверенно приблизился и повернулся боком.
— Юрик! — прикрикнула Вера Антоновна.
Тот обвил шею отца и неожиданно крепко сжал ее. Василий Петрович легко поднял сына и так остался стоять, прижимая его к себе. Их обходили пассажиры с узлами, чемоданами. Над перроном витал разноголосый людской гомон. Все торопились. Но ни Василий Петрович, ни Вера не решались тронуться с места.