Том 4. Сорные травы - Аверченко Аркадий Тимофеевич 6 стр.


— Детям? Разве у него были дети?!

— Семеро было. Неужели, вы не знали?

— Я не верю своим ушам! Насколько я знаю…

Но тут я скромно замолчал. Это была интимная жизнь незабвенного писателя и касаться её мне казалось неделикатным. Я перевел разговор:

— Вы помните какие нибудь любопытные случаи из жизни покойника?

— Сколько угодно! Однажды мы с ним пили в железнодорожном буфете водку. «Хочешь», говорит, «я аршин водки выпью? Ставь рюмки в ряд, отмеривай аршином, и я пить буду»! Что хохоту было тогда… Умора!

— Гм… А еще вы ничего не помните из его личной жизни?

— Как же! Однажды получил он из имения деньги… Что-то тысяч десять… Я изумился.

— Неужели, у него было имение?

— Сколько угодно! Три имения было. Два самарских одно подмосковное…

Получил он деньги, я ему и говорю: «Чем эти деньги на цыганок бросать, ты бы, Вася»…

— Антоша, — подсказал я.

— Вася! Какой там Антоша? Я вспылил:

— Да ведь вы мне об Антоне Павловиче Чехове рассказываете? О писателе?

Он с дурацким удивлением взглянул на меня.

— О каком Антоне Палыче, государь мой? Я рассказываю о гусарского полка штабс-ротмистре Василии Дорофеиче Чехове — Чеховиче! Рубаха парень был!..

— Тьфу!!

— Вы не плюйтесь… За это ответите.

* * *

Я встретился с другим господином и завел с ним разговор о Чехове.

— Вы знаете что нибудь о Чехове? Именно об Антоне Павловиче Чехове, а не о ком другом.

— Я? О Чехове? Сколько угодно. Мы ведь с ним вместе писали в «Стрекозе». Его, надо признаться, терпели там, как неизбежное зло, а меня редактор очень любил. Однажды я прихожу к редактору, а он мне и говорит: прекрасный рассказ вы дали нам, дорогой Петр Иваныч…

— А Чехов?

— Что Чехов?

— Был при этом?

— Да зачем же ему обязательно быть при этом?

— Вы мне лучше что нибудь о Чехове расскажите. Как он, вообще, работал?

— Кто, Чехов? Так, знаете, писал разные рассказы… А я в то время уже драму написал. Прекрасная драма. Снес к Суворину, а он и говорит мне: «Талантище у тебя, Петя!»

— Послушайте! Я вас о Чехове прошу рассказать, а вы о себе рассказываете… О вас мы еще поговорим… даю вам честное слово! Вот будет ваш юбилей — тогда и поговорим… А вы мне сейчас о Чехове что нибудь…

— Да что ж о Чехове… Можно и о Чехове. Встречаю я его как то на улице. Спрашивает: «куда идешь?» В «Ниву»! Прихожу я в «Ниву», секретарь встречает меня восторженно: «ну, знаете, батенька, ваша повестушка»…

Я злобно посмотрел на собеседника и прошипел:

— Идиот.

Он пожал плечами:

— Не скажите!

* * *

Наконец, я нашел настоящего человека, с которым мог поговорить о Чехове: с первых слов я заметил, что он о себе скромно умалчивает, не путает Чехова с кем нибудь другим, и о дорогом покойнике говорит с вполне понятным благоговением:

— Чехова? Антон Палыча? Как же не знать… Очень даже хорошо.

— Интересные случаи какие нибудь из его жизни помните?

— Есть. Как то прихожу я к нему, а он выходит, хромает… Что такое? «Да, сапог», говорит, «что то жмет». «Э», говорю, «пустяки! На колодки их натянуть, да разбить»…

— Ну?

— Ну, и, действительно, после колодок сапоги не жали.

— Это мелкий факт. Других нет ли?

— Есть и другие. Приезжает как-то он ко мне, говорит: «нынче, говорит, пошла мода на ботинки с широкими носками… Как ты посоветуешь»? Усмехнулся я. «Выдумывают все»!

— Ну?

— Ну, все таки, заказал покойник. Любил хорошую обувь. В последнее то время он больше в мягких туфлях ходил. Ковровые такие…

— Да нет, вы мне разскажите, как он писал?!

— Да, так, и писал. «Ежели», говорит, «Панфилыч, сапог у меня узкий, так я, говорит, и писать не могу, как следует. Беспокойно, значит». Терпение мое лопнуло.

— Господи! Что вы мне сапог, да сапог, туфли, да туфли… Будто вы сапожник какой.

— Это точно. Сапожник и есть. Покойник пятнадцать лет сапоги у меня шил… Когда я принес редактору выше приведенное «Новое о Чехове», он прочел рукопись и благосклонно сказал:

— Страшный вздор! Причем здесь в серьезной статье какой-то сапожник, Чехов-Чеховский, какой то Петя!..

Я всплеснул руками.

— Боже ты мой! Да здесь же, в этой одной статье три статьи:

1) «Антон Чехов и его читатель».

2) «Антон Чехов в воспоминаниях и характеристиках современников».

3) «Антон Чехов и критика о нем».

И я, подбоченившись, потребовал себе тройной гонорар.

Жвачка

Однажды на обеде в память Чехова несколько критиков говорили речи. Один сказал:

— Чехов был поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…

— Браво! — зааплодировали присутствующие.

Другой критик заявил, что и он тоже хочет сказать речь…

Подумав немного, он сказал:

— Изобразитель российских сумерек, Чехов в то же время был певцом интеллигентского безволия.

Третий критик объявил, что если присутствующие ничего не имеют против, то и он готов возложить скромный словесный венок на могилу «певца сумерек».

— Браво!

Критик поклонился и начал:

— В дополнение к прекрасным характеристикам Чехова, сделанным моими коллегами, я скажу, что талант Чехова расцветал в сумерках русской жизни, в которых текла и жизнь безвольной интеллигенции… Да, господа! Чехов, если так можно выразиться, поэт сумерек…

И встал четвертый критик.

— Говоря о Чехове, многие забывают указать на ту внешнюю обстановку, в которой жил великий писатель. Время тогда было серенькое, и это отражалось на героях его произведений. Все они были серенькие, сумеречные, ибо то время было время сумерек, и Чехов был его поэтом. Безвольная, рыхлая интеллигенция того времени нашла в нем своего бытописателя; и, подводя итоги деятельности Чехова, о нем можно выразиться в заключительных словах: «Чехов был настоящим поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…»

* * *

Я отозвал этого четвертого критика в сторону и спросил:

— Откуда вы узнали, что Чехов был поэтом сумерек?

Он тупо посмотрел на меня.

— Я знаю это из достоверных источников.

— Изумительно! Так-таки — поэт сумерек?

— Ей-богу. И еще — певец безвольной интеллигенции.

— Да?!

Я потихоньку подводил его к открытому по случаю духоты окну и в то же время с интересом говорил:

— Как вы все это ловко и оригинально подмечаете!..

Опершись на подоконник, он сказал:

— Интеллигентское безволие, расцветшее в сумерках чеховск…

Кивая сочувственно головой, я неожиданно схватил его за ноги и выбросил в окно.

Оно находилось на высоте четвертого этажа.

Одним глупым критиком сделалось меньше.

* * *

Это была моя жертва на алтарь прекрасного, чуткого писателя…

Певца сумерек…

Последний экипаж

У Редактора, о котором я хочу рассказать, была красивая молодая жена.

Однажды, сидя у мужа на коленях, жена поцеловала его и тихо сказала:

— Муж! Я хотела бы иметь парочку лошадок и английский экипаж. Это так модно,

Редактор посмотрел, в потолок и задумчиво прошептал:

— Жаль, что вчера меня оштрафовали на тысячу рублей. Хотя это тоже очень модно, но, не будь этой моды, ты имела бы лошадок.

По опыту жена хорошо знала, что всякая мода недолго держится. Поэтому она спросила:

— До каких же пор эта мода будет продолжаться?

— Насчет английского экипажа?

— Нет, не насчет английского экипажа.

— А-а… До законов о печати!

И, видя, что облако грусти окутало лицо жены, Редактор ласково сказал:

— Даю тебе слово, что в первый же день обнародования законов о печати ты получишь свой экипаж и лошадок!

Жена повеселела.

* * *

Однажды жена опять сидела у мужа на коленях и говорила:

— Помнишь, ты пять лет тому назад обещал мне экипаж и лошадок.

— Ну?

— Так эта мода уже прошла. Теперь модно иметь автомобиль.

— Жаль, что вчера я заплатил три тысячи. А то был бы у тебя автомобиль.

Грустное молчание воцарилось в кабинете. Потом жена тихо спросила:

— Ваша мода разве еще держится?

— Держится.

Редактор поцеловал жену в маленькую морщинку, появившуюся недавно около ее потускневших глаз, и пообещал:

— Вот только будут законы о печати — в тот же момент у твоего подъезда загудит хорошенький автомобиль. Так: гу-у-у-у…

Жена попыталась сделать веселое лицо.

* * *

Однажды жена сидела около Редактора на диванчике и грустно говорила:

— Помнишь, старичок, я сидела у тебя на коленях… Это было давно-давно… Так давно, что я еще могла сидеть у тебя на коленях… И ты мне обещал купить автомобиль!

— Память моя стала слабеть… — наморщив брови, прошептал Редактор. — Но я вспоминаю…

— Так ты мне автомобиля теперь ужо не покупай: они вышли из моды. Знаешь, что теперь модно? Хорошенький моноплан! Я вчера видела жену Листопадова. Она полетела на премиленьком моноплане Блерио в гости к Бычковым… Тем самым, что на днях купили биплан Райта…

Поникнув головой, жена робко спросила:

— А ваша мода?

— Держится, — отвечал Редактор, гладя дрожащей костлявой рукой седые кудри жены. — Вот скоро, пишут, будут законы о печати. Тогда уж мы вздохнем свободно. И у моей маленькой женки будет хорошенький, проворненький бипланчик Райтика…

Припав к плечу старого глупого Редактора, жена тихо, беззвучно плакала…

Однажды…

Жена уже не сидела у Редактора на коленях и не сидела около него на диванчике. А она лежала на кровати с печалью смерти на лице и ласково смотрела на друга своей жизни, стоявшего у кровати на дряхлых коленях.

— Помнишь, милый… — слабеющим голосом говорила жена Редактора. — Ты обещал мне купить биплан в тот день, когда будут обнародованы законы о печати?

Муж виновато улыбнулся.

— Что же… Разве они уже вышли из моды, бипланы эти?

— Для меня, пожалуй… Теперь мне не надо ни английского экипажа, ни автомобиля, ни биплана, ни моноплана… Черная с серебром коляска, пара лошадей с черными султанами и несколько важных-преважных факельщиков. Это экипаж, мода на который долго держится.

И, подумав немного, жена спросила деловым тоном:

— На этот экипаж у тебя, надеюсь, найдутся деньги? Сдерживая рыдания, муж отвечал:

— Да… Экономя на папиросах, я собрал для этого триста рублей.

Жена Редактора вздохнула в последний раз и вытянулась.

* * *

— Иван! — говорил Редактор своему слуге. — Если кто меня спросит, скажи, что я пошел в погребальную контору заказывать для барыни погребальный экипаж.

— Слушаю-с! Там в приемной ждет околоточный с постановлением…

— С каким? — радостно спросил Редактор. — Неужели он принес известие о введении законов о печати?!

— Нет. У него есть постановление на триста рублей без замены арестом.

Привычным жестом полез Редактор в боковой карман и вынул три сотенных бумажки.

Душевная драма Феди Зубрякина

Это случилось в купе вагона железной дороги. Новый курский депутат Пуришкевич купил себе место в вагоне, но оно ему не понравилось.

Тогда Пуришкевич стал искать места получше. Ему понравилось место барона Клодта. Спрятавшись за дверью, Пуришкевич устерег момент, когда барон Клодт отлучился куда-то, — выскочил из-за двери, сбросил вещи барона Клодта на пол и улегся на месте барона Клодта.

Вернувшийся барон Клодт был очень огорчен случившимся.

— Виноват, — сказал он. — Вы заняли, вероятно, по ошибке мое место…

По словам газетного корреспондента, Пуришкевич возразил на слова барона Клодта.

Но это возражение было — «песня без слов».

Пуришкевич в ответ на это лег на живот и заболтал ногами.

Это было возражение, к которому барон мог не прислушиваться; это возражение можно было видеть.

Барон позвал кондуктора.

В ответ на просьбу кондуктора, Пуришкевич, снова возразил: заболтал ногами.

Оживленный разговор этот продолжался не долго когда взгляд кондуктора перешел с быстро мелькающих ног на голову пассажира, он всплеснул руками и вскричал:

— Это Пуришкевич! Бежим! Оставим его в покое — Бог с ним.

И оба, подхватив вещи барона, убежали, а Пуришкевич остался лежать на животе, болтая вслух сам с собой ногами.

Этим дело не кончилось.

Маленький второклассник Федя Зубрякин видел все происшедшее и решил, что сама судьба дает ему в руки ключ к счастью и благосостоянию. Он понял, что уменье устраиваться в жизни — вещь простая, и пути к достижению благополучия всецело находятся если не в его руках, то в ногах.

Посмеиваясь, маленький хитрец собрал свои вещи, перенес их в купе первого класса и улегся на бархатный диван.

— Виноват, раздался над ним чей-то голос. — Это мое место. Потрудитесь уступить.

Федя Зубрякин был малый не промах: он лег на живот и заболтал ногами.

— Послушайте! Я вам говорю!..

— «Шалишь, брат», — подумал Федя, и еще больше заболтал ногами.

— Уйдите отсюда, слышите?

Федя болтал ногами.

— Айяяй, укоризненно сказал пассажир. — Такой большой мальчик, а поступает, как маленький поросенок.

— «Говори себе, что хочешь», — внутренне усмехнулся Федя, — «а мое дело правое».

— Подумай! — сказал пассажир. — Ведь ты уже ученик гимназии, а поступаешь, как какой-нибудь дурак!

Федя болтал ногами.

— Нет, это, наконец, невыносимо! Кондуктор!

— Что прикажете? — спросил кондуктор.

— Уберите этого нахала. Он уже не дитя, чтобы болтать ногами, заняв чужое место!

— Эй, мальчик! Уходи-ка отсюда… Это место чужое.

— «И чего они ломаются» — подумал Федя. — «Знают же, что меня с места согнать нельзя!»

— Нечего тут ногами болтать! Уходите! А еще гимназист.

На шум пришли пассажиры соседних купе.

— Что тут случилось?

— Да вот: занял мое место, а когда я прошу его уйти — он болтает ногами.

Сзади кто-то соболезнующе сказал:

— Может, эпилептик?

— Еще что скажете! Просто озорничает, мальчишка.

— Господи! Такая здоровая дубина — лет десять, если не все двенадцать, а ведет себя, как кретин.

— Может, отсталость в развитии? Это бывает.

— Хорошая отсталость: занял чужое место и болтает ногами. Пошел вон!

— «Почему же они не убегают от меня?» — подумал Федя, начиная внутренне сомневаться в правильности занятой им позиции. — «Может быть, я недостаточно быстро болтаю ногами? А ну, попробуем так»…

— Ах, какая дрянь, мальчишка!

— Форменная свинья!

— Такой огромадный мальчишка, а дурак!

— Осел какой-то упрямый.

— Да чего там на него смотреть: тащите за уши, да на пол!

…И вдруг Федя Зубрякин почувствовал себя висящим в воздухе. Кто-то дал ему подзатыльник, кто-то энергично дернул за ухо.

— Так ему! Так этому мальчишке и надо. Чтоб вдругорядь было не повадно.

— Хе-хе!

— Выставили голубчика.

— Ах, нахал! Да и нахал же нынче пошел мальчишка.

— Сущая дрянь.

— Вот она — революция-то!..

Понурившись и еле таща чемоданчик, брел Федя Зубрякин из вагона в вагон.

Уши горели, как уголья, и затылок болел.

А пуще всего болело маленькое доверчивое сердечко, впервые столкнувшееся с несправедливостью взрослых.

— За что? Господи, за что же? — шептали дрожащие от обиды бледные губки ребенка. Мороз крепчал.

Занзивеев

Был в Государственной Думе депутат… Лицо он имел самое незначительное, даже немного туповатое, держался всегда скромно, был молчалив, речей не произносил ни разу, а во время перерывов бродил, одинокий, по кулуарам и все усмехался про себя, шевеля пальцами, будто о чем то втихомолку рассуждая…

Вне Думы все время проводил в своих меблированных комнатах, шагая со скучающим видом из угла в угол, и только изредка чему то усмехаясь.

Назад Дальше