Он болтал еще что-то и потом побежал догонять свой автомобиль.
«Этот человек находится тоже под общим гипнозом», — подумал я.
В это время с боковой дороги показалась пехота; она шла густой массой, такая же грозная и решительная, как вчера, но у солдат был усталый вид, и шаги отбивались не так твердо и ритмично. Некоторые из проходивших мимо производили тяжелое впечатление. Лица их были бледны, губы посинели и обветрились. Вокруг глаз лежала темная полоса, щеки провалились, но глаза всех, кого я мог видеть, и бодрых и усталых, устремлялись вперед и горели каким-то лихорадочным огнем.
Мне эта масса напомнила одну картину, которую я видел в Париже на выставке: крестоносцы, шествующие по пустыне и страдающие от жажды и голода, но видящие перед собою пленительный мираж — освобождение гроба господня. Нужно думать, что проходящим здесь мерещились впереди открытые Ворота.
Я услышал завывание сирен. Целый поезд автомобилей с красными крестами несся навстречу войскам. Когда он был около палаток лазарета, санитары окружили кареты и стали извлекать носилки с распростертыми на них солдатами; зрелище было весьма печальное, но проходившие мимо, по-видимому, были очень мало тронуты им. Возможно, они думали, что это не настоящие больные.
Я боялся мешать врачам и вошел в палатку только через час, когда смятение несколько улеглось.
Левенберг сидел за столом и что-то писал. Увидев меня, он на минуту оторвался от бумаги.
— Произошло нечто непредвиденное. Переутомление или жара, а, может быть, и то и другое вместе, повлияли особенно сильно на людей некоторых разрядов. Из всех прибывших больных большинство принадлежит к разрядам 170-му и 178-му. Паралич сердца, разрывы сосудов периферических и более глубоких. Апоплексия, паралич и смерть.
Левенберг опять уткнулся в бумагу.
— Пишу донесение, простите, некогда.
Я увидел одного из докторов, который забежал в палатку, что-то захватил с собой и намеревался уходить. Я спросил разрешения последовать за ним, чтобы посмотреть больных.
Он отвечал:
— Я иду к заболевшему доктору; бедняга в тяжелом положении, сейчас привезли с фронта.
На складной кровати лежал бледный человек с закрытыми глазами; руки его безжизненно свесились на пол, и тяжелое, клокочущее дыхание было очень частым. Из полуоткрытого рта выдавались белые большие зубы. Куртка и рубашка были расстегнуты, и на груди виднелись багровые пятна подкожных кровоизлияний. Доктор опустился рядом с ним на колени и пощупал пульс.
— Сердце едва работает, — сказал он.
Я заметил номер умирающего — разряд 175-й, — и вдруг мне показалось, что я знаю это лицо. Я всмотрелся. Конечно, это был доктор, которого я видел в госпитале, когда впервые проснулся в Долине Новой Жизни. В мозгу у меня сейчас же встали его слова: «Я буду еще долго жить».
Умирающий издал хриплый стон; руки и ноги его судорожно дернулись, и пенистая кровь выступила изо рта и ноздрей.
Доктор встал, и голова его печально опустилась.
— Все кончено, — проговорил он.
Я думал: «Несчастный, ты, наверное, так же хотел прожить долгую и интересную жизнь, как Кю; так же, как он, ты, может быть, надеялся, что с помощью науки проживешь две-три жизни, а вышло, что ты погибаешь со всем твоим разрядом — 175-м».
Доктор Левенберг, вошедший в это время, снял с головы шлем в знак почтения к умершему.
— Это ужасно, — сказал он. — Причина заболевания кроется в конституции этого разряда; надо полагать, при самом развитии эмбрионов была допущена какая-то ошибка.
Меня как будто что-то стукнуло по голове. Я подумал о том, что переживает Петровский, папаша, как его звали, этих несчастных детей, погибающих вследствие врожденной слабости.
Левенберг задумчиво продолжал:
— Ломкость и слабость сосудов. Сердце не справляется с усиленной, непривычной работой. Организм не имеет запасных сил. В чем именно ошибка мы не можем сказать.
Я не выдержал больше и взволнованно перебил:
— Тогда нужно прекратить этот дьявольский марш, уносящий людей в могилу. Нельзя задавать чрезмерных задач слабосильным людям. Посмотрите на дорогу, там идут отряды: они измучены, усталы, но их держат под внушением, под гипнозом, и они не отдают себе отчета в своем изнеможении; они будут идти, покуда не умрут.
— Успокойтесь, — тихо сказал Левенберг, — все сделано. Куинслей получил уже мою радиотелеграмму. Я просил приостановить маневры и прекратить внушение.
Автомобили привозили все новых заболевших. Мертвых складывали в отдельную палату. Врачи и санитары изнемогали от работы, у них не было ни минуты передышки. У всех был унылый и подавленный вид. Случилось то, чего никто не ожидал.
Вдоль дороги лежали солдаты. Оружие было снято, амуниция сброшена на землю, глаза более не горели огнем, чувствовалась общая усталость, интерес к происходящему пропал.
К счастью, небо заволакивалось тучами. Скоро солнце закрылось ими. Холодный ветер подул с гор. Крупные капли дождя застучали по земле.
Когда я пошел попрощаться с Левенбергом перед тем как отправиться к себе домой, в Детскую колонию, я нашел его стоящим посреди пустой палатки. Задумчивость его была так велика, что он не видел меня или не узнал. Он бормотал про себя:
— Я понимаю теперь, старый профессор физиологии был прав; не напрасно он выбрал себе сердце иностранца: он что-то знал. Ужасно, ужасно…
Вечером разыгралась страшная гроза. Я, Кю и Петровский сидели на знакомой уже читателю веранде. Струи дождя непрерывно стучали по крыше и лились потоками по виноградным листьям, пригибая их вниз. Небо озарялось почти беспрерывными молниями, одновременно вспыхивающими по всему горизонту. Угрюмые и мрачные, сидели мы молча. Меня грызла мысль о моих новых почках. У меня почки, выращенные из зародыша. Каковы эти почки? Я не верил в них больше. Казалось, я ношу в себе начало разложения и болезни. Уверенность, что я сделался здоровым человеком, пропала. Разве может Анжелика соединить свою жизнь с моей? Нет, тысячу раз нет.
Кю вскочил со стула и зашагал мимо меня взад и вперед.
— Если бы я принадлежал к этому злополучному 175-му разряду, или к 170-му, к 178-му, — говорил он, как бы размышляя вслух, — может быть, я теперь уже не существовал бы на свете; но какая гарантия, что мой разряд лучше? Дурная наследственность влияла на здоровье отдельных лиц. Лабораторная ошибка у нас может погубить десятки и сотни тысяч. Это невыносимо.
Петровский сидел, опустивши голову, погруженный в глубокое раздумье.
Кю продолжал:
— Следовательно, мы, выращенные в инкубаториях, не такие люди, как все. Я готов рисковать, получить какую угодно заразную болезнь, я готов умереть от всякой случайности, но я не могу примириться с мыслью, что я ношу в себе врожденный порок, обрекающий меня на преждевременную гибель. Это нестерпимо.
Дальнейших слов его я не мог расслышать: раскат грома потряс здание, дождь полил как из ведра.
Во время паузы между отдельными ударами до меня донеслись слова Петровского:
— Ошибок быть не могло, лаборатория Куинслея давала нам точные указания. Мы точно следовали его предписанию. Эксперименты показали, что мы стоим на верном пути.
— Эксперименты, эксперименты! — подхватил Кю. — Я не желаю быть экспериментальным животным.
Эти слова удивили меня больше всего. Как быстро этот человек от обычной своей гордости перешел к отчаянию, к возмущению! Неужели паническое настроение овладело и всеми остальными?
Петровский бормотал:
— Наука может ошибаться, но в данном случае было сделано все, что в пределах человеческого разума.
— Вы были энтузиастом свободного развития вне организма! — воскликнул Кю, останавливаясь перед Петровским.
— А вы? — тихо спросил тот, поднимая глаза на Кю.
— Я? Я был только ваш ученик, и ничего больше, — отвечал тот и опять забегал из стороны в сторону.
Петровский горько улыбнулся и подергал себя за бороду.
— Мы начинаем сваливать вину друг на друга.
Мне стало жаль этого доброго, казалось, слабовольного человека. Я вмешался.
— Как вам не стыдно, Кю, — сказал я. — Вы предаетесь отчаянию; в сущности, пока неизвестно, что случилось. Разве люди не гибнут тысячами на войне и от разных заболеваний? Вы жили здесь без всяких потрясений и несчастий. Вам казалось, что вы бессмертны. Теперь, когда стряслась беда, вы должны сохранять спокойствие; по крайней мере, мы, люди старой жизни, научились владеть собой.
Мои слова несколько отрезвили Кю, и он, подойдя к Петровскому, дружески взял его за руку и сказал:
— Я прошу извинения. Конечно, я должен сдерживать себя. Постоянное внушение сегодняшнего дня держало меня во взвинченном состоянии, теперь, когда оно ослабело, я чувствую себя размякшим, и эта гроза особенно сильно действует на меня.
Он хотел еще что-то прибавить, но в это время раздался страшный удар грома, и молния ослепила нас. В страхе мы бросились в комнату.
— Молния ударила где-нибудь поблизости, — закричал Кю.
— Несчастные солдаты в поле! — застонал Петровский. — Каким еще несчастьям подвергнутся они в эту ночь?
Идти домой при таком ливне нечего было и думать. Лишь поздно ночью, когда прошла гроза, я и Петровский добрались до дома. Мы не проронили ни слова. Когда я прощался с хозяином, чтобы удалиться к себе в комнату, он задержал меня, как бы желая что-то сказать. Он быстро ерошил волосы, дергал себя за бороду.
— Как бы я ни был уверен в том, что я не виноват, все же я чувствую себя ответственным. Это мучительно, — сказал он и, круто повернувшись, пошел, сгорбившись под гнетом своих мыслей.
Я долго не мог заснуть, а заснувши, просыпался несколько раз. Я встал с головной болью.
Первый, кого я увидел, выйдя из своей комнаты, был Mapтини. Он приехал очень рано. Теперь, переговорив с Петровским, он собирался уходить. Увидев меня, он обрадовался.
— А, дружище! — воскликнул он. — Я боялся, что не дождусь вас: вы очень заспались, а мне предстоит большая работа. Гроза наделала много бед. Провода в лаборатории Куинслея перепутаны и повреждены. Мои помощники и партия рабочих дожидаются меня.
— Я очень раз видеть вас, — отвечал я, — но я не догадываюсь, почему именно вы меня ждали.
— Идемте, идемте, я объясню вам все по дороге.
Когда мы шли садом, Мартини объяснил мне, что я могу ему сопутствовать во время предстоящего осмотра лаборатории.
— Квазимодо, Кю и большинство старших помощников так же, как и Петровский, уехали на совещание к Куинслею, оставшиеся находятся все еще в полной растерянности. Лаборатория брошена почти без присмотра. Внушители, механические глаза и уши бездействуют благодаря порче проводов. Нам представляется прекрасный случай заглянуть в это «святая святых».
Предложение Мартини мне понравилось. У меня было предчувствие, что мы можем натолкнуться там на нечто интересное.
Я поблагодарил своего друга. Мы ускорили шаги.
— Какое несчастье вчера на маневрах, — запыхавшись от быстрой ходьбы, говорил Мартини.
— Я надеюсь, маневры отменены?
— Сегодня утром возобновились снова, но, конечно, не в тех масштабах и темпах, как раньше. Предупреждение сделано, и необходима большая осторожность. Оказывается, мы, старики, можем позволить себе гораздо больше, чем эта молодежь.
Я снова подумал о своих почках. Было бы лучше, если бы мне вставили почки от какого-нибудь погибшего иностранца.
Дорожки сада еще не обсохли, и с деревьев падал на нас дождь капель. Поднявшийся туман закрывал солнце, и живительные его лучи не обсушили землю.
У дверей башни, в которой помещалась лаборатория Куинслея, стояла толпа рабочих, поджидая прихода Мартини. Мы прошли через открытые двери. Витая каменная лестница вела кверху. С двух сторон от нее стояли вагончики лифта. Мартини приказал своим помощникам заняться работой снаружи и в первой распределительной комнате, а сам вместе со мной, как с временным инженером инкубаториев, решил осмотреть повреждения приемников.
Мы проходили с ним беспрепятственно, не встречая никого из служащих, комнату за комнатой, этаж за этажом. Особых неисправностей при этом беглом осмотре не было заметно. В одном окне были разбиты стекла, в другом сломана рама и вырван ставень. На полу валялось несколько неприбранных разбитых банок и бутылок. На столах мы видели различные приборы, препараты, разложенные книги. Ясно было, что со вчерашнего дня здесь никого не было. Надо думать, что в этой лаборатории паника была особенно велика. Ученые и их ученики, занимающиеся усовершенствованием методов получения новых людей, были более всех потрясены результатами своих достижений.
— Пока я не вижу ничего интересного, — промолвил Мартини, поднимаясь на последний этаж.
— Жаль, что мы с вами мало понимаем в этом деле. Может быть, тогда мы нашли бы многое, на что следует обратить внимание, — отвечал я.
Первые большие комнаты имели вид музея. Шкафы с банками различных размеров, наполненные неизвестными для нас предметами, были расставлены по стенам комнат. Дальше следовал большой зал, очень похожий на погреб инкубатория. Стеклянные ящики с проводкой для питательной жидкости, с искусственными сердцами, содержали в себе всевозможные органы и, как мне казалось, куски ткани. Сердца бились; следовательно, кто-то наблюдал за автоматической их работой. В зале горел свет, так как все ставни были наглухо закрыты. Отсюда вели две двери; одна была закрыта, в другой торчал ключ. Мартини повернул его, и мы вошли в хорошо обставленный кабинет ученого. Здесь были: письменный стол, несколько лабораторных столов, микроскопы, химические весы, электрические приборы и масса книг. Книги были разбросаны на столах, на подоконниках, на полках и даже на полу. На письменном столе лежала рукопись. Я сразу узнал почерк Куинслея. Меня крайне удивило содержание этого листа. Здесь чередовались ответы и вопросы. Я бегло просмотрел последние строки:
Вопрос. Можете ли вы отвлечься от ваших постоянных мыслей и заняться математикой?
Ответ. Это очень тяжело. Меня угнетает судьба моей жены и мой ужасный конец.
Вопрос. Думаете ли вы когда-либо о своих научных замыслах?
Ответ. Да, безусловно, но все это переплетается в какой-то хаос. Возможное смешивается с невероятным.
Вопрос. Если я понимаю вас, ваше состояние похоже на сон?
Ответ. Безусловно, я сплю и грежу.
После этого я прочел: «Ответы сделались путаными, постоянная смена впечатлений последних дней жизни затемняет правильный ход мысли. Действие средства, возбуждающего мозг, окончилось».
— Что за чертовщина! — воскликнул я, бросив рукопись на стол. Какие-то опыты, и, мне кажется, ужасные.
Мартини показал мне ключ, на котором были выгравированы три буквы: Л. М. К.
— Лаборатория Макса Куинслея, — торжественно произнес он, — вы понимаете? Стоит ли заниматься рукописью, когда мы можем увидеть эту знаменитую лабораторию, куда не вступала еще нога иностранца? Нельзя терять времени.
Мы вошли в большую комнату и, пользуясь найденным ключом, проникли через запертую дверь в соседнюю комнату. Все, что увидели мы здесь, мало отличалось от того, что было в других лабораториях, через которые мы проходили. Те же замысловатые приборы, те же ящики, те же полки со всевозможными банками и склянками, весы, электрические батареи, динамо-машины и прочее. У одного из окон стояла высокая конторка, а против нее на подставках были расположены четыре стеклянных ящика. Я понял сразу, что в этих ящиках находятся какие-то живые органы или ткани, потому что к ним были проведены трубки для питания и для согревания. Над конторкой висел, спускаясь с потолка, небольшой аппарат для внушения и для чтения мыслей.
Я и Мартини почему-то обратили особое внимание на эту часть лаборатории. Мартини, как специалист, прежде всего осмотрел внушающий аппарат.
— Он цел и невредим, — сказал он. — Он питается током не из общей сети, а от местных батарей.
Я не мог сдержать своего волнения и громко воскликнул: