После десятидневного похода, дойдя до области пелигнов, фракиец узнал, что консул Лентул Клодиан собирает в Умбрии армию, приблизительно в тридцать тысяч человек, чтобы загородить ему дорогу к Падусу, в то время, как с тыла готов двинуться из Лациума другой консул — Геллий Публикола, чтобы отрезать ему путь к спасению и возвращению в Апулию. Встревоженный Сенат, понимая уже всю опасность войны с гладиаторами, послал против Спартака, как в труднейший поход, обоих консулов и предоставил в их распоряжение две огромные армии, дав им поручение раз навсегда покончить с гладиатором.
Оба консула собрали свои войска через несколько дней после вступления в свои обязанности: один построил свою армию в Лациуме, другой — в Умбрии. Очевидно, опыт этой войны — поражения, понесенные претором Варинием, квестором Коссинием и самим Орестом, ничему не научили ни Лентула, ни Геллия; консулы не подумали о совместном выступлении против Спартака, — то ли из взаимного соперничества, то ли из не правильных тактических соображений.
Спартак, узнав, каковы были намерения его противников, ускорил свое передвижение через Самниум, решив сперва атаковать Геллия, которого он надеялся встретить на дороге между Корфиниумом и Амитернумом.
Придя сюда, он через рабов окрестных городов, не решавшихся убежать в лагерь гладиаторов, но оказывавших фракийцу огромное содействие шпионажем, узнал, что Геллий все еще находится в Анагнии в ожидании своей кавалерии и что он не двинется оттуда ранее чем через пятнадцать дней.
Тогда вождь гладиаторов решил идти вперед, надеясь встретить Лентула, двигавшегося из Умбрии, вступить с ним в бой и разбить его, потом он мог бы вернуться немного назад, разгромить Геллия и двинуться к Падусу или же направиться прямо к Альпам, не обращая внимания на Геллия.
Дойдя до Аскудума, он получил известие от своих многочисленных разведчиков, что Лентул выступил из Перузии, направляясь к Камеринуму, чтобы напасть на него. Тогда Спартак решил здесь остановиться и подождать консула, который должен был подойти через четыре-пять дней. Он приказал расположиться лагерем на сильной позиции и значительно укрепить ее. Когда лагерь был раскинут, Спартак выехал во главе тысячи всадников для обследования окрестностей. Он ехал один впереди своего отряда, весь погруженный в глубокие размышления, делавшие его лицо угрюмым и суровым.
О чем он думал?
С некоторых пор Эномай сильно переменился и несколько раз показал, что не питает уже прежнего уважения и любви к Спартаку. На военном совете начальников в лагере под Гнатией, после отказа Катилины стать во главе гладиаторов, один только Эномай был против решения уйти за Альпы и каждому вернуться в свою страну. Высказывая свое несогласие с предложением Спартака, он употребил резкие и грубые слова по адресу последнего и произнес какие-то загадочные фразы о необъяснимой тирании, о заносчивом злоупотреблении властью, которое дольше невозможно терпеть, о равноправии, ради которого гладиаторы взялись за оружие и которое теряло смысл при диктатуре некоего лица; пришло-де время перестать подчиняться ему, как мальчики подчиняются учителю.
Сперва Спартак вскочил в страшном гневе при этой дикой вспышке германца, но потом сдержался и ответил ласковыми, дружескими словами, чтобы успокоить этого столь дорогого ему человека. Но Эномай, увидев, что Крикс, Граник и остальные начальники — все присоединяются к предложению Спартака, в бешенстве вышел из палатки, не желая больше присутствовать на совещании своих братьев по оружию.
Поэтому фракийца уже много дней сильно заботило поведение Эномая. Когда они случайно сталкивались, Эномай смущался, отмалчивался и уклонялся от объяснений Эномай, ставший дерзким и злым под внушением Эвтибиды, чувствовал, что гнев его угасает, когда он встречался лицом к лицу с Спартаком, таким добрым, сердечным и бесконечно простым в своем величии; честная душа германца восставала против наущений гречанки, когда он находился в присутствии великого вождя.
Сколько Спартак ни пытался, ему не удалось открыть причину, — вызвавшую такую внезапную перемену в Эномае. И так как Эвтибида держала в самой глубокой тайне свою преступную связь с начальником германцев, то Спартак, по своей честности и благородству, даже не мог и подумать об интригах, в которые куртизанка искусно запутала Эномая. Он и не подозревал, что в странном, непонятном поведении его друга могла играть какую-нибудь роль Эвтибида; о ней он почти забыл, потому что она избегала встреч с ним.
Вернувшись из поездки по окрестностям Аскулума, Спартак в мрачном раздумьи удалился в свою палатку и приказал одному из контуберналиев попросить Эномая зайти к нему.
Конгуберналий вышел из претория для исполнения полученного приказания; но едва Спартак, в ожидании возвращения своего посланца, сел на скамейку, как гот уже вернулся — Я шел за Эномаем, — сказал он, — и как раз встретил его на пути к тебе… Вот он идет.
С этими словами контуберналий, отступив в сторону, дал дорогу Эномаю, который, насупившись, остановился перед Спартаком и сказал:
— Привет, верховный вождь гладиаторов! Мне нужно с тобой поговорить и…
— И мне с тобой, — прервал его Спартак, встав с места и сделав знак контуберналию выйти.
Когда тот вышел, он ласково обратился к Эномаю:
— Добро пожаловать, брат мой Эномай, говори, что ты хотел мне сказать?
— Я хотел… — начал угрожающим тоном, но тем не менее опуская глаза, германец, — мне.., надоело, и я устал.., служить забавой.., для твоих капризов… Рабство, так рабство! Я предпочитаю рабство у римлян… Я хочу сражаться и не хочу служить никому.
— Клянусь молниями Юпитера! — воскликнул Спартак, сложив руки с видом глубокой горечи и подняв глаза к небу. — Да ты совсем с ума сошел, Эномай, и…
— Клянусь шелковыми косами Фреи! — перебил германец, подняв голову и устремив на лицо Спартака горящий взгляд своих маленьких глаз. — Я в полном рассудке.
— Да помогут тебе боги! Про какие мои капризы ты говоришь, и когда я пытался сделать своей игрушкой тебя или кого другого из наших товарищей по несчастью и по оружию?
— Я не говорю этого.., и я не знаю, ты ли… — ответил Эномай, снова опустив глаза с явным смущением:
— Да, не знаю, ты ли.., но я знаю, что в конце концов и я человек…
— Честный и мужественный, каким ты был в прошлом и каким можешь быть в будущем! — сказал Спартак, впиваясь сверкающим, испытующим взором в глаза Эномая. — Но какая тут связь с тем, что ты мне сказал? Когда это я пробовал поставить под сомнение твой авторитет в нашем лагере?.. Что заставило тебя заподозрить это? Откуда исходит это необъяснимое, непонятное отношение ко мне?.. Чем я тебя оскорбил?.. В чем я провинился — перед тобой ли лично или перед нашим общим делом, которое я взялся осуществить и которому целиком отдал свою жизнь?
— Оскорблен.., обижен.., чтобы сказать точно.., поистине, нет.., ты меня не оскорбил… Ты ни в чем не виноват перед нашим делом… Напротив, способный вождь.., ты это доказал… Ты превратил толпы сбежавшихся к тебе гладиаторов в дисциплинированное и грозное войско.., и.., и.., в конце концов.., мне не в чем обвинять тебя…
Так ответил Эномай, речь которого, сперва угрюмая и дерзкая, стала постепенно тихой и покорной и закончилась в дружелюбном тоне.
— Но почему же ты так переменился? Почему ты сердишься на меня? Разве я, будучи избран против своего желания верховным вождем, не держался всегда со всеми моими товарищами и в особенности с тобой как брат, как искренний друг и как соратник?
— Нет, Спартак.., не говори мне так.., не смотри так на меня, — ответил ворчливым, но растроганным голосом Эномай. — Я не говорил… Я не хотел тебе этого сказать…
— Если я отстаивал план возвращения в наши страны, то только потому, что после долгого и зрелого размышления я убедился, что сражаясь на итальянской почве, мы никогда не сможем окончательно победить Рим. Рим!.. Завоевать Рим!.. Уничтожить его могущество, разгромить власть тиранов!.. Разве ты не понимаешь, что эта мысль мучит меня в сновидениях и нарушает покой моих ночей?.. Быть более великим, чем Бренн, Пирр и Ганнибал! Добиться того, чего не удалось совершить этим славным полководцам! Разве это не было бы великой славой?.. Но Рим, на который нападают в Италии, — это Антей: побежденный и поверженный наземь Геркулесом, он подымается вновь, еще более сильным, чем раньше. После разгрома — тяжелого и кровопролитного — одной его армии Рим в несколько дней выстави! тебе другую, потом третью и в конце концов пошлет войско в шестьдесят-семьдесят легионов, которое нас раздавит. Чтобы победить Антея, божественный Геркулес уже не бросал его на землю, но задушил его в своих могучих руках; чтобы победить Рим, мы должны поднять против него все угнетенные им народы двинуться со всех сторон против Италии, все более стягивать наше кольцо вокруг стен Сервия Туллия и, вторгнувшись полчищами в шестьсот-семьсот тысяч, задушить навсегда этот роковой народ и этот роковой город. Вот единственный способ победить Рим, вот единственный путь к уничтожению его власти. Если это не удастся нам, то удастся нашим внукам, правнукам, но именно так это совершится: всякая другая война, всякая другая борьба против римского могущества невозможны; Митридат будет разбит, как был разбит Ганнибал; народы Рейна и парфяне — как были разгромлены карфагеняне, греки и иберийцы; ничто, кроме одновременного союза всех угнетенных не сможет дать победу над этим гигантским спрутом, который протягивает медленно, постепенно, но непреодолимо свои чудовищные щупальцы по всей земле.
Спартак говорил вдохновенно и страстно. Глаза его сверкали. Эномай, который был, в сущности, человеком честным, искренним и преданным Спартаку, чувствовал, как под влиянием этой речи угасает в его сердце гнев, зажженный бесчестными ухищрениями Эвтибиды. Когда вождь гладиаторов закончил свою речь, германец умоляюще протянул руки к его прекрасному лицу, которое казалось в эту минуту окруженным сверхъестественным сиянием. Дрожащим от волнения голосом он прошептал:
— О, прости… Спартак, прости!.. Ты не человек, а бог!..
— Нет… Я самый счастливый из людей, так как в тебе я нахожу снова брата! — воскликнул растроганный фракиец, открыв объятия. Эномай порывисто кинулся к нему, прошептав:
— О, Спартак, Спартак.., я тебя почитаю и люблю еще больше, чем прежде!
Оба молча стояли некоторое время, сжимая друг друга в этом братском объятии. Первым оторвался Спартак, спросив друга еще взволнованным голосом:
— Теперь скажи мне, Эномай, зачем ты шел сюда?
— Я?.. Но.., я уже не знаю, — ответил тот очень смущенно, — зачем мне вспоминать об этом.
Он на мгновение умолк, а затем с оживлением прибавил:
— Так как ты находишь, что я пришел к тебе с какой-нибудь просьбой, то прошу у тебя для себя и для моих германцев самого опасного пункта в ближайшем сражении с консулом Лентулом.
Спартак взглянул на него ласковыми, любящими глазами и воскликнул:
— Всегда тот же! Так же храбр, как честен!.. Будет тебе самый опасный пункт.
— Ты мне обещаешь это?
— Да, — ответил Спартак, протягивая правую руку Эномаю, — в моей душе ты знаешь, нет места ни для лжи, ни для страха.
Побеседовав еще немного, Эномай и Спартак ушли с претория. Едва они успели сделать несколько шагов, как их догнал Арторикс. За три дня до этого вождь гладиаторов послал молодого галла во главе тысячи всадников на разведку к Реате, чтобы добыть сведения о войске Геллия. Он только что вернулся и, узнав, что Спартак ушел с Эномаем, пустился за ним следом.
— Привет тебе, Спартак! — сказал он. — К Геллию пришла часть его конницы, и он двинулся уже из Анагнии. Нужно ждать его самое позднее через пять дней.
При этом известии Спартак задумался. Немного спустя он сказал:
— Отлично! Завтра вечером мы снимемся с лагеря и пойдем к Камеринуму, куда придем послезавтра до полудня. Лентул, вероятно, подойдет туда послезавтра вечером или еще позже — утром на четвертый день. Его войска будут утомлены переходом, и мы, успев отдохнуть, смело нападем на него и разобьем. Потом сейчас же повернем против Геллия и разгромим его армию. После этого беспрепятственно продолжим наш путь к Альпам. Как ты находишь это, Эномай?
— Превосходная мысль, достойная великого полководца! — ответил Эномай. И когда Спартак отпустил Арторикса, он увлек фракийца в свою палатку, где усадил его за стол вместе с своими контуберналиями. Не было только Эвтибиды: у нее было слишком много причин уклоняться от встречи со Спартаком и не показываться ему на глаза.
В дружеской беседе за чашей терпкого, но благородного тронгского вина быстро пробежали несколько часов, и уже далеко перевалило за час первого факела, когда Спартак вышел из палатки германца.
Едва Эномай остался один, как Эвтибида, бледная, с распущенными по плечам рыжими волосами, появилась из особой комнатки, устроенной для нее в палатке начальника германцев. Скрестив руки на груди, она остановилась против Эномая.
— Значит? — спросила Эвтибида. — Значит Спартак снова поведет тебя куда ему вздумается, как он ведет свою лошадь, и будет впредь пользоваться твоей силой и храбростью, чтобы возвышаться самому?
— О! Опять?.. — сказал глухим и грозным голосом германец, свирепо взглянув на девушку. — Когда же ты прекратишь свои подлые клеветы? Когда ты перестанешь вливать в мою кровь яд твоих внушений? — Ты злее, чем волк Фенрис, трижды проклятая женщина!
— Хорошо! Клянусь всеми богами Олимпа… Ты злишься на меня потому, что ты грубый дикарь и глупое животное. И поделом мне, дуре и негоднице, которая любит тебя, хотя должна была бы презирать. Поделом! Очень хорошо!
— Неужели для того, чтобы любить меня, тебе нужно, чтобы я ненавидел Спартака, такого благородного, честного, умного?
— И я, несчастная дурочка, была введена в заблуждение его мнимыми добродетелями и верила, что он не человек, а полубог. Но я должна была, против воли, убедиться, что Спартак — лгун, что он — подлый притворщик в каждом своем поступке, в каждом слове и что один только огонь воспламеняет его грудь — огонь честолюбия. Вот тогда-то я убедилась в том, что ты глупее барана…
— Эвтибида! — сказал, дрожа от ярости, голосом, похожим на рев полузадушенного льва, Эномай.
— Я не боюсь твоих угроз! — презрительно сказала гречанка. — Лучше бы я не поверила твоим словам любви — я могла бы тебя ненавидеть так же сильно, как теперь презираю.
— Эвтибида! — закричал глухим, могучим голосом, похожим на удар грома Эномай, в бешенстве поднимаясь с места с грозно поднятыми кулаками.
— Ну! Смелей! — сказала она надменным, вызывающим тоном, подступая к гладиатору. — Ну, вперед, храбрец, ударь, задуши своими чудовищными звериными лапами бедную девушку!… Это принесет тебе больше славы, чем убийство твоих соперников в цирке!.. Ну, смелей!..
При этих словах Эвтибиды Эномай бросился к ней в порыве ярости. Опомнившись, он поднял вверх руки, которыми готов был уже схватить девушку, и, задыхаясь от гнева, сказал:
— Уходи отсюда.., уходи, ради твоих богов.., пока я не потерял еще оставшуюся во мне каплю рассудка.
— И это все, что ты можешь сказать?… И это все, что ты можешь ответить женщине, которая любит тебя, единственному человеку на земле, кто тебя любит?.. Этим ты платишь за мою любовь к тебе? Это благодарность мне за ласку и заботы, какими я тебя окружаю? Это награда за то, что я думаю только о тебе, о твоей славе, о твоей репутации? Хорошо!… Пусть будет так… Я должна была ожидать этого… Делай после этого добро! Заботься о счастье другого! Дура я несчастная!.. Но должна была я думать о тебе?.. Должна была я навлечь на себя твой дикий гнев, чтобы спасти от гнусных интриг, которые замышляются против тебя?!
И после очень короткой паузы, она добавила голосом, который постепенно становился все более дрожащим:
— Я должна была позволить растоптать тебя.., дать тебе погибнуть… Ах, если бы я могла!.. По крайней мере мне не пришлось бы сегодня пережить это торг, гораздо более тяжелое, чем смерть…
Терпеть от тебя оскорбления и брань.., от человека, которого я так любила… Ах, это слишком!..
С этими словами она разразилась безутешными рыданиями. Этого было вполне достаточно, чтобы сбить с толку бедного Эномая, ярость которого мало-помалу уступала место сомнению и неуверенности, а потом жалости, нежности, любви. Когда Эвтибида, закрыв лицо руками, направилась к выходу, он, подбежав к дверям, сказал заискивающим голосом:
— Прости меня… Эвтибида… Я не знаю, что мне сказать.., что мне делать… Не покидай меня так, прошу тебя!
— Отойди, ради богов-покровителей Афин! — сказала куртизанка, гордо поднимая лицо и устремляя на Эномая глаза, полные негодования. — Отойди… Оставь меня в покое и дай мне в другом месте пережить мой позор, мое горе и нежные воспоминания о разбитой любви…
— О, никогда.., никогда!… Я не допущу, чтобы ты ушла… Я не позволю тебе так уйти… — сказал германец, схватив девушку за руку и с мягким насилием увлекая ее в глубь палатки. — Выслушай меня… Прости, Эвтибида! Выслушай меня, прошу тебя.
— Слушать еще ругань, еще оскорбления? Оставь меня, дай мне уйти, Эномай, чтобы я могла избежать самого тяжкого горя — увидеть, как ты снова бросишься на меня.
— Нет.., нет… Эвтибида.., не думай, что я на это способен. Не своди меня с ума! Выслушай меня, или я перережу себе глотку здесь, в твоем присутствии.
И с этими словами он вытащил кинжал, висевший у него на поясе.
— Ах, нет!… Нет!!. Клянусь молниями Юпитера! — воскликнула, притворившись испуганной, куртизанка, с мольбой протягивая свои маленькие ручки к гиганту.